Текст книги "Современная испанская новелла"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 31 страниц)
УБИЙСТВО АКАЦИИ (Перевод с испанского А. Старосина)
Не знаю, почему я это сделал. Но в тот летний вечер я обхватил тонкий ствол акации, налег на него грудью, дерево треснуло и с отчетливым хрустом сломалось. Держась за ветки, я стал кружить вокруг ствола. Каждый последующий оборот требовал от меня все больших и больших усилий; нежная плоть акации перекручивалась в месте разлома, отказываясь умирать. Наконец верхушка бессильно упала в пыль, оставаясь привязанной к стволу зеленой корой, из которой были выжаты соки.
Я вспотел; последние обороты я делал торопливо, почти бегом, потому что мне становилось страшно. Я остановился и посмотрел на круг, прочерченный в пыли моими ногами.
И вдруг, подняв голову, я заметил, что на меня смотрит чумазый слабоумный мальчик. Я улыбнулся ему бледной улыбкой – мальчишка один видел меня – и ощутил тяжесть содеянного греха. Акация с ее склоненными вниз пыльными ветвями, и особенно белая сочная древесина сломанного ствола, причиняли мне теперь, в мирной тишине деревенского кладбища, безмерную боль.
В это мгновение я увидел, как по шоссе спускается в мою сторону грузовик, окутанный облаком пыли. Неизвестно почему, я страшно испугался. Охваченный безрассудным ужасом, как это бывает в детстве, я вдруг бросился бежать вниз по дороге, потом по зеленым полям, перепрыгивая через оросительные канавы, взбираясь на дамбы, подминая изгороди и посевы. Я бежал все дальше. Наконец остановился на каком-то холме и бросился на землю, с шумом переводя дыхание. Я попытался успокоиться и посмотрел в сторону кладбища. Перед слабоумным мальчишкой стоял боец милиции с ружьем за плечами, казавшийся отсюда маленьким, и размахивал руками. Мальчик поднял руку, показывая в мою сторону. Сердце у меня екнуло. Они никак не могли видеть и даже знать не могли, что я здесь, но в то мгновение мне почудилось, будто мальчик рассказал бойцу о том, что я сделал, и его рука, обвиняющим жестом указавшая на меня, представилась мне громадной, как рука божья, и способной настичь меня в моем укрытии.
Боец милиции сел в грузовик, который покатил вниз по шоссе и вскоре исчез вместе с облаком пыли.
В селение я вернулся уже затемно, кружным путем, чтобы не проходить мимо места моего преступления.
Рубио, Родригес
РАССТАВАНИЕ (перевод с испанского С. Вайнштейна)
– Остановись, друг.
– Ну?
Стоят, зубы скалят. Послать бы их подальше. Но Антонио все-таки останавливается.
– Кури.
– Охоты нет.
– Бросил бы дровишки.
Бросать он не стал, а так и стоял, ссутулясь под тяжестью вязанки. Им что: торопиться некуда. Околачиваются с утра дотемна на углу – авось придет с завода Мартинеса грузовик с вином и подрядят на разгрузку.
– Едешь, значит?
– Еду.
Смешно им, видите ли.
И этот туда же – подался во Францию.
– Ну – ну, – заключает кто-то.
Припекало. В былые годы в рту пору уже батрачили на виноградниках, землю вскапывали. А теперь рабочие руки вроде как ни к чему – трактор прогонят, и вся недолга. Как земля новинку эту примет – еще надо посмотреть, а покуда на поденную в этот раз никого не взяли.
Из дома выглянула жена, услыхала, что кто-то идет.
– Антонио, ты?
– Я. Кто ж еще?
На привязи под навесом маялась собака; увидала хозяина, Залилась радостным лаем.
– Что, обрадовалась, псина? Меня видишь, так сразу в лай, а? Никак, в лес просишься? Нельзя тебе в лес, там какой-то отравы повсюду набрызгали. Молодые хозяева свое дело знают. Лесников понаставили.
– Дрова-то кто взял?
Стараясь не встречаться с женой взглядом, он отрицательно покачал головой. Присел перед собакой на корточки, потрепал за ухом.
– Ох, господи…
– А где Тоньехо?
– Носится где-то.
– В школу не ходил?
– Уроков нет вроде – уж и не знаю, что там за праздник опять. – Антонио поднялся, оглядел жену. Простоволосая, худая – кояга да кости.
– Что стоишь? Иди в дом, – сказала она.
– Я тут Николаса повстречал в Азе.
– Едет, что ли?
– Вместе нам ехать надо, вот что.
Наступило молчание. Она было открыла рот, но тут скрипнул ставень.
– Эй, Хуана! Оказывается, ты вот где отсиживаешься.
Хуана подошла к окошку.
– Заходи.
– Не могу, мул тут у меня с повозкой. Возьмешь чего? Гляди, салат какой! А то зелень на суп. Бери чего хочешь.
– Спасибо тебе, Энкарна, но сегодня не надо…
– Ну и денек выдался!
– Времена уж такие, – пояснил Антонио.
– Такие – сякие… Семь бед – один ответ. Тпру, шальной! Ну и мул. Стой, окаянный! Не мул, а божье наказанье: и слепней, кажись, нет, а все дергается. Ну ладно, раз покупать не желаете…
– В другой раз…
Зеленщица кивнула и отправилась дальше. Глотка у нее была луженая.
– А ну, хозяюшки, налетай! Салат, салат кому! Что за чертовщина такая, куда все женщины подевались? Сейчас ведь были…
– Были да сплыли, – отозвались с угла. – Теперь вам – одна дорожка: товар в зубы и айда в Барселону, Мадрид или Валенсию…
– А там и до Германии рукой подать, – подхватил другой.
– Лоботрясы вы хорошие, вот что я скажу. Все вам трын – трава.
– А куда денешься? Коли дома так, то на чужбине и подавно ярмо на шею наденут. Верно говорю? Тут хоть и не заработаешь ни хрена, а все что-нибудь да перепадет. Вот оно как. Хочешь жить – умей выкручиваться.
– Что-что, а это они умеют, – не удержалась Хуана.
– Все никак не надумаешь? – спросил Антонио.
– Ну и дела! – бранилась торговка. – Эдак нам всем отсюда ноги уносить придется.
Просигналил где-то автомобиль, донесся шум мотора. Парни на углу загалдели.
– Ага, и Тоньехо там. Ужо доберусь я до него…
– Будет тебе.
– Знкарна! Иди сюда, – вернул кто-то зеленщицу.
На углу по – прежнему чесали языки. Антонио захлопнул дверь.
– Устал, что ли?
– Нет, не очень.
– А что Бернабе говорит?
– Да ничего. Вот тыкву, говорит, посадим…
Хуана принялась расчесывать волосы.
– Прежде-то как хорошо было!
– Мало ли что прежде было.
В соломе чирикали воробьи. Наверху в листве копошился, склевывая молодые виноградники, пгенец – козодой.
– Не прожить мне без двора без нашего.
Антонио присел на вязанку, ту, что принес из леса.
– Как-нибудь проживешь.
– Нет, не проживу.
– Вот ведь Сатурнино уехал. Какой у него дом теперь, слыхала?
– На тот свет раньше попадешь, чем такой дом выстроишь.
– Девчонка кричит все?
– Дала ей супу, вроде уснула.
Первые ласточки уже прилетели. Высвистывая свое, они сновали под карнизом, безразличные к людским тяготам.
– А тут еще зима какая – холода, стужа! На виноградниках, что померзло, всей деревней обрывали. Да трактора Эти – танки прямо, страх один.
– Ехать мне надо. Сама видишь.
Какой-то воробьишка подскакал к двери пустого – без скотины – хлева.
– Прежде-то четыре полосы у нас было, да ты поденно на стороне подрабатывал… А теперь и мул сдох, и ячмень какой – кто его купит?
Антонио достает кисет, долго и бережно сворачивает сигаретку. Хуана следит за его пальцами. Вот он подносит листик клейким краем к губам, слюнит его, неспешно заклеивает.
– Да – a, то прежде…
– А Николас чего говорит?
– Что больше меня не ждет, вот чего.
– Ему легко. Один, бессемейный.
– А семейных сколько поуезжало, будто ты не знаешь, Хуана.
– Ну, и чего хорошего? Возьми Хосефу, Долорес, Асунсьон… Разве это жизнь: каждый день на почту бегать? «Мне есть что-нибудь, Луис?» – «Нет покуда, зайди завтра». Ваш брат на письма не больно тароват. А кто и грамоте не Знает, откуда и знать-то ее? Весь век свой в земле копаешься.
– Я буду писать.
Хуана подсела к мужу.
– Мам! – В дверях показался Тоньехо.
– А, вот и ты наконец.
– Пап, это машина дона Хесуса проезжала.
– Я тебе покажу машину…
Мальчишка был худенький. На отца он смотрел с опаской, наперед жалостно посапывая носом. Антонио притянул его было за рукав. Парнишка тихонечко заскулил.
– Ладно, отпусти его, – вступилась Хуана.
– А, пропади все пропадом, – ругнулся Антонио, но отпустил.
Прежде и вправду жизнь была другая. Опять же мул. Четыре полосы ячменя. Обстригал виноград у дона Хесуса. Подрабатывал на винзаводе. А в августе страда начиналась – еще на два месяца. Теперь все не так.
– Говорят, житье лучше стало.
– Еще чего! – возмутился он. – Лучше некуда. Народ-то… тьфу! – И сжал кулаки.
– Говорят: люди знают, что делают. Вернется такой, глядишь, приоделся, то да се. Может, и вправду лучше?
– Заладили: «лучше, лучше…»
– А я видел трактор дона Хесуса, новый который.
Антонио посмотрел на сына. Взял за руку.
– Уезжаю я, вот какое дело, сынок.
– Во Францию?
– Угу.
– А у Бласа отец в Барселоне. И его мама так и говорит: «Вот как вернется…» Он на праздники вернется, привезет хлопушки.
Хуана погладила сына по голове. За стенкой заплакала младшая.
– Гляди, заплакала… Пойду посмотрю, вдруг что надо…
– Вот так-то, Тоньо… – И отец взъерошил мальчику волосы.
– А ты, как приедешь, мне тоже всего привезешь, правда?
– Конечно.
– Вот Блас…
– Помолчим, а?
Зеленщица, видно, ушла. Кто-то протопал под окном, чертыхаясь. На улице судачили женщины.
– …она – баба не промах.
– Еще бы, заступник наш святой о пей печется-то как!
– Твой небось не лучше?
– Мой-то? А что с ним станется? Говорят, себе девку Завел, да мне от того ни тепло, ни холодно.
Смех затих.
– Так-то, Тоньо…
– Напакостила, бесстыдница, – бросила Хуана, пробегая во двор.
– Прежде я ведь почти всякий день работал, Тоньо. Вот.
– А теперь из лесу дрова носишь.
– Да не всегда удается. Лесники нынче во какие глазастые стали.
– На рынке в прошлый раз, – с порога стала рассказывать Хуана, – эти, что из города, говорили: «Деревня совсем пустая, никого нету. Какая тут торговля, одно разорение!» Всё, чего понавезли, опять собрали, народ поносят на чем свет стоит.
– И правильно, что поносят.
В ставень постучали.
– Тоньехо! – позвали ребятишки, какие-то рябые, конопатые.
– Ему обедать пора, – отослал их Антонио.
– И вправду пора, – спохватилась Хуана. – Ступайте на кухню.
По привычке обошли с краю заброшенные грядки. Из-под ног выпорхнула стайка воробьев. Антонио глянул в сторону пустовавшего хлева: над сараями уже нависли вечерние сумерки. Потом взгляд его скользнул по ржавому ружью на столбе у кухни, по разношенным пеньковым альпаргатам на приступке. Хуана поставила на стол – недомерок горшок с похлебкой, вылила дымящуюся жижу в эмалированную миску с облупленными боками. Все трое заработали ложками.
– Помнишь, я себе одной стряпала, когда ты на молотьбе работал, в Каса Гранде?
– Угу. Я еще, как август кончился, зерна целый фургон привез-
– Ну как же. На весь год тогда хлеба хватило.
– Знаешь, сколько народу в Каса Гранде нынче работает?
– Поди угадай! Человек пять небось?
– Трое. Трактористов двое да на поденной один.
– Господи Иисусе! Это в таком-то хозяйстве! Раньше двадцать человек нанимали. Все машины, будь они неладны!
– Разве в одних машинах дело?
– А в чем же?
– Пап…
– Тоньо, когда отец говорит…
– Видишь ли, рабочих рук Землю пахать им теперь столько не нужно, это верно. Но ведь могут же они дать нам другую работу. Любую, понимаешь? Чтоб не приходилось убираться, как сейчас, на все четыре стороны!
– Не хочется ехать, правда?
– А ты как думаешь? – взорвался Антонио. – Почему я должен уезжать отсюда? Деревня ведь и моя тоже. Пускай у меня ни черта нет, но вся эта земля вокруг – она ведь и моя, моя тоже! У меня на эту землю прав не меньше, чем у них, ясно?
– Антонио, Антонио… Не кричи так, прямо страшно делается.
– Пап, а мне можно идти?
– Иди, только оставь нас в покое.
Ребенок встал из-за стола и, дожевывая на ходу горбушку, помчался через двор.
– Покуда вам придется одним пожить. А там, через некоторое время…
– Конечно, бывает, что и хорошо устраиваются…
– А жить будем в настоящем доме или – как его? – бараке. Для тебя же лучше. Не то, что здесь – за четырьмя курами бегать да у очага иль во дворе торчать, тряпье штопать. А, Хуана?
– Будет тебе!
– Не реви, слышь! А, черт…
– А ты молчи тогда.
– Тебе там… А, ладно. Сколько можно. Дело решенное.
На стенке висел табель – календарь – рекламный презент бакалейной лавки. С картинки дурацкой улыбкой улыбалась женщина с красивыми ногами. Антонио обтер рот ладонью, отодвинул подальше от края недоеденный ломоть хлеба, убрал в карман складной нож.
– Может, ты и прав, – промолвила Хуана. – Но ведь Здесь мать с отцом жизнь прожили. Здесь… Помнишь, когда мы поженились, как было? Отец все в кресле сидел, у него уже паралич был. Мать еще, помнишь, сено с покоса носила. А ты сперва в погонщики нанялся, а потом бросил и на землю осел; отец, царствие ему небесное, до этого ее в аренду сдавал. Хоть и бедновато жили, а все сводили концы с концами.
– Ладно, довольно об этом. Пойду переговорю с Николасом, – поднялся Антонио. И Хуана почувствовала вдруг в ногах непреодолимую тяжесть.
– Боязно как-то. Ни разу я еще отсюда не уезжала.
– Стану зарабатывать, подыщу жилье, сразу за вами и приеду.
– Знаешь, что там бывает со многими?
Аптонио посмотрел па жену в упор.
– Знаю. И все заработанное спускают, и другие семьи Заводят – дескать, и о себе подумать надо.
– Знакомятся с женщинами. Ходят к… О господи!
Он обнял ее за плечи, привлек к себе. Хуана утерла слезы. Потом сказала:
– Я раз подумала: «Может, новый участок к%гда-нибудь прикупим, а там помаленьку…» У них и земля, и деньги – покупай, что хочешь, а мы…
– Ладно, не распускай нюни. Может, и мы еще…
– А что? Всякое бывает… Ты добрый, Антонио. Ты у меня…
– Я старался изо всех сил, ты же знаешь. Я все делал. Ну а теперь – баста. Поеду, а там…
Она прижалась к нему тесней.
– Помнишь, еще Тоньехо родился… Мне тогда хотелось, чтоб у нас много – много детей было. А потом…
– Не надо про это.
– Не знаю, как эти женщины еще могут улыбаться, которые с мужьями в разлуке.
– Привыкнешь!
– Нет!
Антонио крепко обнял жену. Одежда ее пахла потом и телом, и запах этот был частью его жизни.
– Хуана…
– Нет – нет, все это правда: ехать надо! И что про деревню говорил, что наша она – тоже правда. Все, что окрест мы видим, – все наше.
– Да, все, все… Но от одних разговоров легче не станет. Схожу к Николасу. Если у него все готово, завтра и в путь…
Хуана смотрела теперь на мужа, будто впервые видела. Ее Антонио уезжает. Уезжает.
– Завтра… – пробормотала она.
Завтра она увидит, как с линялым рюкзаком на плече он идет прочь от своего дома. Завтра, возможно, уже на рассвете она будет одна, с двумя детьми на руках. И это «завтра», неотвратимо близкое, надвинулось на бедную женщину, подобно тяжелой туче, наполнив душу холодом, придавив к спинке стула – окаменелую, немую, уже безучастную ко всему.
Суньига, Анхель
ХУАНА – СЕСТРА И МАТЬ (Перевод с испанского М. Абезгауз)
Она любила стоять на балконе, задумавшись, прислонив лоб к стеклу, и смотреть, как дети идут в школу. Прежде чем свернуть за угол, они на секунду оборачивались, поднимали руку и махали ею через плечо, как платком; они улыбались, и Хуана угадывала на их губах слова прощания. В белых с синими полосками крахмальных фартучках, оба аккуратно причесанные на пробор, Хулио и Карлота шагали, держась за руки. Они видели, как Хуана машет им в ответ, и улица сразу казалась им гораздо шире. Они чувствовали себя заодно с шумными стайками птиц, которые радостно прыгали и резвились на тротуарах.
Потом лицо Хуаны снова становилось серьезным. Зажмурив глаза, она застывала на мгновение, как будто у нее что-то болело или она думала о чем-то очень далеком, о чем-то, чего, может, и не было и никогда не будет. Наконец она уходила с балкона, чтобы молча приняться за домашнюю работу. Она двигалась с легкостью призрака, не оставляющего следов на полу. К приходу детей надо убрать квартиру, расставить все вещи по местам, везде навести порядок, особенно в детской. Надо приготовить им полдник, а самой приготовиться отвечать со спокойной улыбкой на любые, самые неожиданные вопросы. К ужину, когда возвращался отец, стены квартиры, казалось, светлели от смеха и громких возгласов малышей. Они усаживались вокруг стола и шепотом молились за упокой маминой души, за то, чтобы мамочка всегда была на небе. Для Хуаны это было лучшее время суток, час, о котором она мечтала. Вся внимание, она нарезала детям хлеб и наливала воду, не забывая попутно воспитывать их, объяснять, что можно, а чего нельзя – эти нехитрые правила поведения навсегда врежутся им в память, и с таким багажом легче будет шагать по жизни.
Матери дети лишились давно. Она умерла в родах, когда на свет появилась Карлота. То был ужасный день; Хуана с балкона смотрела, как увозили покойницу. Катафалк тронулся, и похоронное шествие двинулось вслед за ним – медленно, как бы через силу. Слышно было монотонное, словно церковная служба, пение; сыпали искрами свечи, оставляя на земле ручейки застывшего воска. Хулио был еще совсем маленький, вряд ли он понимал значение процессии. В доме показались незнакомые лица – дальние родственники, которые только по таким грустным поводам и являются. В воздухе стоял душный запах цветов. Гардении, далии благочестиво заглушали холодные испарения смерти. Мальчику велели не шуметь и не бегать по коридору. Игрушки просить в такой день тоже нельзя. Хулио никак не мог уразуметь, почему все такие грустные, если мама идет на небо. Траурный костюмчик он надел без всякого восторга и замкнулся в упорном молчании, пока – видя, что Хуана плачет, – не разрыдался сам. Лишь тогда его увели в другую квартиру играть со сверстниками.
На пятнадцатилетнюю Хуану легла нешуточная ответственность – незаметные, мелочные, молчаливые и героические домашние дела. Она должна была следить за всем, быть повсюду. Подбадривать отца, заботиться о детях, вести тетрадь расходов и рассеивать по возможности хмурую тоску первых дней, пока время не сгладит немного горечь утраты. Дети шумели, заливались радостным смехом, а если плакали, то из-за вещей, более близких к ним, чем смерть, и в конце концов жизнь взяла свое. Воспоминания уже не причиняли такой боли – единственный верный признак забвения. Дети быстро привыкли к тому, что Хуана заменила им мать. Как у настоящей заботливой матери, они просили у нее поцелуев и маленьких нежностей – эти мимолетные, но искренние ласки оставляют надолго след в нашей жизни.
Балкон барселонской квартиры был немым свидетелем бегущих годов. Хулио и КарлОта, ликуя, выбегали туда из гостиной. На балконе, становясь на цыпочки, чтобы лучше видеть улицу, они замечали, как выросли; балкон пробуждал в них надежды и мечты о путешествиях, когда они стояли, просунув маленькие ноги между прутьев решетки. Рождественские праздники наполняли балкон шумным весельем. В крещенский сочельник дети, наученные Хуаной, выставляли на балкон свои башмаки, полные ячменя – корм для верблюдов королей – волхвов. Хуана заглядывала им в глаза, горевшие восторгом, изумлением, верой в ее слова. На вхождение Христа в Иерусалим освященную пальмовую ветвь привязывали к прутьям балкона серебряным шнурком. Дети визжали от восторга, с трудом сдерживая буйную радость, как в этот святой день сдерживали они ее и в церкви, куда приходят одни лишь дети, как пришли некогда к спасителю – с невинной молитвой на устах. В процессии тела господня для них вместе с серпантином разворачивался волшебный мир. Застыв от изумления, глядели они на плывущие над толпой гигантские фигуры, на все это чарующее зрелище, будившее их воображение, и сосали липкие мятные карамельки, пока старшие в перерывах между болтовней пили приторный малиновый сироп.
Балкон был неотъемлемой частью их жизни. Веселой песней, звучавшей в ночь на Ивана Купала под треск костров и разрывы петард. В ясные летние вечера дети выбегали на балкон считать звезды и прятать их на дне своих глаз, как морские песчинки. От балкона отскакивало эхо уличной шарманки, крутившей свои наивные мелодии, песню на все случаи жизни, на все времена. На балконе больше всего нравилось детям слушать сказки про принцесс и трубадуров, которые Хуана рассказывала им, не меняя ни единого слова – у Хулио и Карлоты была замечательная память, и они не допускали переделок в тексте, который выучили наизусть, словно под диктовку собственных сердец.
Так мало – помалу Хуана наконец утратила всякий интерес к своей жизни. Она прогнала от себя мечты пятнадцатилетней девочки, те мечты, с которыми она просыпалась в весен нее утро, жадно впивая глоток за глотком крепкий запах весны. Она целиком отдалась труду и смотрела на окружавший ее мирок как на единственно возможный. В другой атмосфере она бы задохнулась; она бы погибла, если бы пришлось оставить привычную мирную жизнь, размеренную, как тиканье стенных часов в столовой, отмечавших бег равнодушного времени. Она чувствовала себя счастливой, потому что не надеялась на счастье, даже не помышляла о нем. Смех, жалобы, горе и радости детей стали ее собственными; безмятежное спокойствие отца – ее собственным спокойствием. В душе ее родилось особое чувство ответственности, самопожертвования, которое даже нельзя назвать чувством долга, потому что оно сильнее, чем долг; ее жизнь была как бы привязана ко всему этому, и каждый час, каждая минута, каждый день делали еще прочней незримые, по глубокие узы.
Незаметно проходили годы. Лишь однажды Хуана внезапно ощутила их бремя – как если бы на календарях собрались все оторванные листки, как если бы вернулись все зимы, безвозвратно унесенные ветром. Встреча с человеком, которого она знала давно и несколько лет не видела, заставила ее ощутить бег обманчивого времени. В этот миг она спросила у себя тихим, готовым оборваться голосом, не она ли постарела и не был ли проходивший мимо друг просто зеркалом, где смутно отразилась она сама, пластинкой, пропевшей горькую песнь пробуждения к жестокой и неустранимой действительности.
Но дурное настроение длилось всего минутуг. Оно рассеялось, разгладилось, как складка, морщинка на платье. К Хуане вернулось душевпое равновесие. Она подумала, что каждому человеку дан в жизни некий определенный возраст, не имеющий ничего общего с действительным. Некоторые люди навсегда остаются детыми; даже через грех они проходят, не замарав крыльев, отделавшись царапиной вместо глубоких неизлечимых ран. Другие, напротив, рождаются уже зрелыми, с бременем ответственности на плечах. Себя она относила к последним. Она всегда иыла взрослой женщиной, даже в детские годы. Куклы и то были для нее не просто игрушками, но детьми, предметом нежных забот, внимания и ухода.
Хулио и Карлота росли у нее на глазах, как растут и вянут люди, идущие рядом с нами по жизни. Хуане уже не приходилось наклонять голову, когда дети целовали ее – с каждым днем все более поспешно и бегло. Повзрослев, они па – чали стыдиться нежности. И только в дни рождения, получая от Хуаны долгожданные подарки, они вновь становились маленькими. Считалось, что подарки – это награда за хорошее поведение. При этом великодушно забывались невнимание, небрежность – проступки, которыми мы грешим перед людьми, больше всего нас любящими.
И так было всегда. Однажды, правда, в душу Хуаны закрался непривычный трепет, возможно, то было неизбежное волнение – итог долгих смутных грез, душевных бурь, о которых она и сама не могла бы сказать, откуда, из каких неведомых тайников ее существа они проистекали. Один друг, всегда уделявший ей больше внимания, чем остальные, крепко пожал ей руку, и Хуана почувствовала сквозь перчатку, как ее охватывает тепло, как ею овладевает чуждая сила, лишающая ее собственной воли, сила с древними и законными притязаниями. То были ужасные дни. В его присутствии, под его взглядами она задыхалась, щеки обжигала краска стыда, и они горели так, будто Хуапа напилась подогретого вина. Сердце то замирало у нее в груди, то стучало, как часы, отмечавшие секунда за секундой быстрый ток крови в жилах. Но дальше этого дело не пошло. Не пошло, потому что в решительный час у Хуаны не хватило духу покинуть детей, которым она так нужна, сказать им, что она уходит, выдержать хотя бы мгновение взгляд испытующих наивных глаз, вопрошающих с тревогой, почему она с ними расстается. Все Это быстро прошло. И быстро было погребено под грудой будничных дел и забот. В тот день, когда она отважилась принять решение, когда друг навсегда покинул ее дом. Хуана вышла на балкон, и стекла показались ей запотевшими, как после дождя, когда лишь смутно можно разглядеть, что творится за ними. Она сложила руки для молитвы. Белые, тонкие, прозрачные пальцы покоились на девственной груди, словно поддерживали незапятнанную лилию.
Вот и все. Вновь медленный, незыблемый бег времени. Привычный распорядок дня. Беготня детей, которые все росли и росли. Юность, полная смеха, чудесных безрассудств, непритязательных шуток. Веселая, беззаботная влюбленность. И наконец – свадьбы. Свадьбы, подготовленные с осторожностью, с опаской, но в конце концов с твердой уверенностью, что так надо. И ради такого дня Хуана достала из шкафа черную кружевную мантилью покойной матери. Эту мантилью она надевала лишь в страстной четверг или же когда шла на кладбище возложить на могилу хрупкие, быстро вянущие цветы воспоминаний. На свадебных торжествах она и бровью не повела в отличие от отца, который был очень взволнован; Карлота превратилась в комок нервов, а Хулио, казалось, вот – вот свалится от переполнявших его чувств. Но Хуана была спокойна. Она распоряжалась всем до последней минуты, следила, чтобы все шло, как заведено. Прощаясь с молодоженами, она, несмотря на необычный день, одарила их все тем же поцелуем, чистым, невинным, словно это был первый поцелуй в ее жизни и губы ее никогда еще не раскрывались для ласки.
С этих пор в жизни Хуаны было меньше трудов, но в целом все осталось по – прежнему. Она наполняла жизнь воспоминаниями, которые складывала одно за другим в свой шкаф. Она рассматривала их с улыбкой, едва намечавшейся на бледном лице. И еще ей оставалось ожидание в сумерках на балконе. Она слышала, как звонили колокола, приближая желанный час. Сумерки сгущались. Иногда от балконов напротив отражался последний луч солнца, точно песнь прощания с жизнью. Торопливо шли мимо прохожие; только летом Этот быстрый ритм иногда замедлялся. Газовые фонари мерцали, зажигаясь один за другим. Время от времени доносился кашель отца или шарканье его усталых ног по коридору. А Хуана на балконе все ждала и ждала, чтобы о ней вспомнили.
Казалось, все кончено. И вместе с тем все началось снова, как будто еще были возможны чудеса. У Хулио и Карлоты появились дети. А потом началась война. И снова Хуана должна была поспевать везде. Она опять стала жить, как раньше, словно ничего не случилось. Разгоняла мрачные мысли, навещая сеструг и брата. Часами выстаивала в очередях, лишь бы получить что-нибудь, какие-то крохи, которые могли пригодиться для трех ее семейных очагов. Ее постоянной заботой было довести дело до конца, наперекор всему; она одна несла на плечах ужасный груз прожитых лет, когда ветер все унес от нее и когда тот же ветер вернул ей, как брошенное в пыль семя, единственную опору ее существования.
И только слышно было в доме биение сердца Хуаны; во всем городе только и слышно было биение сердца Хуаны; во всем мире слышно было биение ее чистого, непорочного, одинокого сердца. В бешеном беге месяцев, среди драматических событий, разворачивавшихся как лента, она сохранила мужество, сохранила смысл своей жизни. За балконными стеклами шли, казалось, все те же дни, но песня прошлых лет умолкла навеки и повторялась лишь в затаенных углах воспоминаний. И Хуану охватила тревога, постоянное беспокойство – как жить дальше, как пережить все это и охранить детей от борьбы, которой, казалось, не будет конца, как, возможно, не было и начала.
Но однажды все же пришел конец. Хулио и Карлота простилась с сестрой – они уезжали далеко и даже не могли заверить, что вернутся. Она глядела на них не сморгнув, неподвижная и безмолвная, как соляная статуя. Они поручили Хуане своих детей. II Хуана, как в давние времена, стояла на балконе, задумавшись, приложив лоб к стеклу, и смотрела, как уходят от нее далеко – далеко ее дети. Они не обернулись на углу и не помахали ей рукой, и Хуане снова показалось, что по стеклам балкона барабанит дождь – стоял хмурый, безрадостный день, и улица была пустынна и печальна, как в день маминых похорон. Из задумчивости ее вывел только плач малышей; дети Хулио и Карлоты ничего не понимали в бессмысленных человеческих распрях. Услыхав их плач, Хуана ушла с балкона. Она подошла к малышам. По щекам ее катились слезы. Дети запачкались, и мать Хуана решила, что сейчас лучше всего помыть розовые невинные ручонки, которые со временем также познают грех, радости и горести, зреющие для всех на древе познания добра и зла.