Текст книги "Современная испанская новелла"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)
УЧИТЕЛЬ (Перевод с испанского С. Вафа)
I
Из своего маленького окошка он видел черепичную крышу замка, увитого зеленым плющом, один из двух каменных гербов и балкон, дверь которого время от времени открывала жена сторожа Грасиана, чтобы проветрить помещение. Через открытую дверь он часто смотрел на большую мрачную картину. И чем больше он вглядывался в нее, тем чаще она лишала его покоя, преследуя, точно наваждение. Картина очаровала его много лет назад, вернее, ослепила его своей яркой мрачностью. Потом, с годами очарование исчезло, однако осталась привычка смотреть на нее. Какая-то упрямая сила заставляла его вновь и вновь вглядываться в картину всякий раз, когда сторожиха настежь распахивала балконную дверь. Он давно уже изучил своим жадным взором изображенного на полотне человека с поднятой вверх рукой: его бледное чело, черные глаза и длинные волосы. Поднятая вверх рука не угрожала и не умиротворяла. Она молила о чем-то. Молила смиренно и настойчиво. То была бесконечная, безнадежная мольба, от которой по телу пробегала дрожь. Иногда картина снилась ему во сне. Ему так хотелось увидеть ее вблизи! Но он ни разу не был в замке, потому что предпочитал не обращаться с просьбой к Грасиану, существу нелюдимому и малоприятному.
Нередко он шел к реке и смотрел на воду. При этом у него почему-то возникало такое же чувство, какое он испытывал, глядя на картину, висевшую в комнате с балконом. Глубокой осенью, когда становилось холодно, он спускался в овраг, уходил как можно дальше от селения и долго смотрел на реку, бегущую меж камышей и желтого дрока.
Он жил в самом конце улицы Бедняков. Все его имущество составляли черный баул, обитый железом, с несколькими книгами и кое – какой одеждой да галстук, завязанный узлом на черных железных прутьях кровати. Когда-то – давным-давно – он надевал его по воскресеньям, отправляясь к мессе. Теперь галстук висел в изножье кровати, словно тряпка. Словно пес у ног Beau Geste – того самого, который хотел повторить участь викингов… Ах, как давно читал он «Beau Geste», черт бы побрал этот прогнивший мир! «Благодетельница, можно мне почитать эту книгу?» Он входил на цыпочках в библиотеку Великой Благодетельницы. Благодетельница была костлява, но богата. А он, наипризнательнейший сын прачки, был ее любимцем. «Пажом», думал он теперь, натягивая сапоги и глядя заплывшими с похмелья глазами на тряпку, болтавшуюся на спинке кровати. Мир одряхлел и задыхается, словно задушенный вот этим засаленным галстуком.
Он приехал в селение молодым и красивым. Во всяком случае, так говорили про него старухи.
– До чего же красив наш новый учитель. Всегда причесан, на ногах – модные ботиночки! Просто прелесть! И полон, разумеется, самых лучших намерений!
Теперь все не так! Теперь о нем ходит дурная слава. Он Знал, что они просили другого учителя и ждали, когда его сменят. Но пока им приходилось мириться с тем, что у них было, потому что в эту проклятую дыру приезжают или в порядке наказания, или такие же глупцы, как он, полные веры и «самых лучших намерений». Герцог и тот сюда не заглядывал: его замок гнил и разрушался вместе с большой картиной, на которой молила о чем-то поднятая вверх рука. Он приехал сюда более двадцати лет назад, преисполненный наивных надежд. Ему казалось, что он явился в этот мир для того, чтобы самоотверженно служить человечеству. Быть может, искупить чью-то вину… А может, защищать дело, обреченное на провал. Тогда галстук не висел на прутьях кровати, зато на стене красовался диплом.
Теперь о нем ходила дурная слава. Иногда он вдруг как безумный взбегал на вершину холма, чтобы насладиться свистом ветра, напоминавшим ему далекие паровозные гудки, которые он так любил слушать в детстве.
В то утро лил дождь и в окошко заглядывало серое небо. «Хоть бы сюда ветер подул!..» Но ветер уносился к реке. А он пускался за ним вдогонку, оставляя то тут, то там следы дырявых сапог. Или же делал зарубки на стене. Что они означали? Часы? Дни? Сколько рюмок он выпил? Сколько дурных мыслей его посетило? «Человек не замечает, как он меняется, как вырастает, стареет, становится совсем другим. Перемены происходят в человеке так же медленно, как образуется трещина в скале от постоянно капающей воды». Время, проклятое время сделало его таким.
– Каким таким? Что во мне плохого? – хохотал он.
Он вставал поздно и ничем себя не утруждал. Ни занятиями в школе, ни заботами об учениках. Правда, он порол их и делал это с наслаждением – возможно потому, что другие радости были ему недоступны.
Он давно не читал газет. Политика, события, эпоха, в которую он жил, не волновали его. Не то, что раньше. Раньше он был страстным защитником людей.
– Каких людей?
Вероятно, таких, каков он сейчас. Но он не находил сейчас в себе никаких достоинств. Само слово «достоинство» стало для него таким же пустым, как и все остальные. Когда он пил анисовую водку – вино он не признавал, оно ему не нравилось, – весь мир вокруг преображался. Но только вокруг, а не в нем самом. Ему казалось, что он мягко ступает по белым облакам, натыкаясь на призраки мертвецов, только внешне похожих на детей.
«Я приехал сюда, уверенный, что найду здесь детей, а встретил человеческих головастиков, злых, усталых, разочарованных еще до того, как они обрели разум». По дороге в таверну он громко восклицал:
– Разум? А что такое разум? Ха, ха, ха!
Но его вялый смех звучал безрадостно, тускло. Каждый раз, когда старухи слышали, как он разговаривает сам с собой, они качали головами и искоса поглядывали в его сторону.
– Совсем спятил!
Это были те же старухи, в черных вонючих платьях, которые прежде называли его красивым. Или нет, другие, но точьв – точь такие, как те, что ныне уже гниют в могилах.
Теперь он даже не замечал их вони, которая прежде так оскорбляла его.
– Оскорбляла меня? Оскорбляла? А что такое оскорбление?
Дойдя до конца улицы, он свернул за угол. Ватага босоногих мальчишек налетела на него, точно ураган. Эт0 были пяти – шестилетние сорванцы, и они чуть не сшибли его. Они частенько поджидали его на углу, чтобы сбить с ног, а потом убежать, смеясь и выкрикивая прозвища, которых он не понимал. Дождь все лил, и грязь забрызгала их тоненькие, как жерди, ноги, текла по худеньким рукам, которыми они прикрывали смеющиеся рты.
Покачнувшись, он обругал их и пошел своей дорогой: пропустить первую рюмочку за завтраком.
Через открытую дверь таверны были видны быки, бродившие по лугу. От дождя их черные бока блестели, словно панцири громадных скоробеев. Сквозь тучи кое – где пробивалось солнце, словно бросая вызов свинцовому небу. Земля покраснела от дождя, а там, дальше, виднелась такая же красная трава. Скоро наступит самый жаркий месяц: зной иссушит влагу, спалит сочную зелень. Быки будут вздымать пыль копытами и бодать рогами солнце. Как всегда. Пастух распластался на гребне каменной стены, словно лягушка. И непонятно было, как ему удается удержаться, сохраняя неподвижность. Его можно было принять за камень.
В таверне сильно пахло молодым вином. От этого запаха к горлу подступала тошнота. Хозяин, хорошо зная его привычки, без лишних вопросов принес анисовой водки и витой крендель из тех, что называют «сухим». Он макал крендель в анисовую водку и грыз его, словно мышь.
– Дон Валериано, – обратился к нему вдруг хозяин и протянул газету, – что вы скажете обо всем этом?
Но он так замахал руками, точно отгонял от себя рой мошкары. Мошкарой стали для него теперь буквы, напечатанные на бумаге, без которых раньше он не мог жить.
Над дверью он увидел летучую мышь. Она словно приклеилась к побеленной стене раскрытыми крыльями.
– Эй>парень! – позвал он мальчишку, мывшего стаканы в бадье с водой. У мальчика правый глаз был совершенно белым, как маленькая луна, огрубевшие руки с плоскими пальцами, усеянными бородавками, разъедены водой. Мальчик поднял голову и вытер рукавом пот со лба. Мыльная вода стекала к локтю.
– Смотри, вон чертово отродье!
Мальчик влез на стол и тут же спустился, держа кончиками пальцев летучую мышь, плоскую, словно платок.
Прежде чем предать ее казни, ей как приговоренному дали покурить. Сначала затянулся мальчик, потом – он, потом – летучая мышь.
Так прошло утро, и он отправился домой есть скверную пищу, которую готовила ему Мариана, его хозяйка. В школе были каникулы.
II
Настала середина самого жаркого месяца. Лето, пыль, мошкара, жажда неслись стремительным галопом.
Они пришли из соседнего села и вместе с местными жителями отправились в следующее. Так, звено за звеном, создавалась цепь.
Он лежал на кровати и ни о чем не подозревал. Было три часа дня, время тяжелого послеобеденного сна. Он слышал Звон москитов над баком с водой и знал, что они блестят на солнце, точно туча посеребренной пыли. Тогда-то до него и донеслись первые крики. Затем воцарилась тишина. Он лежал неподвижно, всеми порами своего тела ощущая жару. Его собственные ноги, длинные, волосатые, белые, вызывали в нем отвращение. Тело было вялым и потным, как у тех, кто боится солнца. Солнце, безжалостно льющееся сейчас на камни, внушало ему ужас. Он слышал беспорядочный топот копыт и мычание быков, бегущих вверх по улице. Что-то случилось. Он быстро натянул брюки и босиком вышел в соседнюю комнату. Мариана только что вымыла пол, и его ступни, словно промокашка, оставляли сухие следы на красных плитах. Окно было закрыто старыми зелеными жалюзи, которые он сам купил и велел повесить, чтобы спрятаться от ненавистного ему света. Сквозь щели проникали слепящие солнечные лучи, они жгли, как огонь, как негашеная известь, их сияние разило насмерть. Он закрыл лицо ладонями, провел пальцами по дряблым заросшим щекам, глубоким впадинам у глаз и векам. От солнца у него кружилась голова: он ощущал его кончиками пальцев, чувствовал, как оно проникает в каждую его клеточку. Лоб, руки, шея покрылись потом. Брюки прилипли к телу. Мычания быков уже не было слышно. Доносились только чьи-то осторожные шаги. Вдруг под самым окном раздался пронзительный крик:
– Бедная я, бедная, несчастная!..
Он быстро поднял жалюзи. Это было как сон. Вернее, как пробуждение от долгого, странного сна. Солнце ослепило его. Он скорее угадал, чем увидел жену алькальда, бегущую вниз по улице, и тут же вспомнил про газету, которую утром давал ему хозяин таверны. Он ощущал какую-то пустоту в душе и весь превратился в ожидание.
– Мариана, – тихо позвал он. И тут же увидел ее. Она Забилась в угол от страха, лицо ее было белее полотна.
– Началась… – сказала Мариана.
– Что? Что началась?
– Революция…
– А почему кричит эта женщина? Что с ней?
– Ищут ее мужа… Они с серпами…
– Ах, эта каналья спряталась?
Почему он обругал алькальда? Его вдруг захлестнула злоба. Хотелось мычать так же, как мычали быки – покорные, тощие, черные, блестящие быки, бодавшие низкое вечернее небо. Он точно проснулся на этой грязной земле, на этом огромном, развороченном ложе, как на своей грязной кровати. Он даже не заметил, как изменился, как превратился в тряпку, подобно истлевшему галстуку, привязанному к прутьям кровати. Он менялся постепенно, с того дня, как приехал сюда, хорошо причесанный, в модных ботиночках. Он бегал из одного конца селения в другой, пытаясь объяснить, что земля вечный спутник солнца, а не наоборот, что она круглая, чуть приплюснутая на полюсах, что наша планета всего – навсего ничтожная пылинка, бессмысленно носящаяся вокруг других таких же пылинок, точно посеребренные москиты вокруг бака с водой; что так же, как поток воды представляется нам сцеплением бесчисленных капель, мы сами представляем: собой множество мельчайших частиц и что весь мир – это оргия пыли и огня. И, конечно, математику… И физику…
Взрослые, дети, собаки – все вызывало в нем когда-то со страдание. Теперь же он не испытывал его даже к себе. Ему было на все наплевать. Он уже не слышал мычания быков. Не за один день, а день за днем менялось его сердце. По капле уходили честолюбие, надежды, бескорыстие, жажда знаний, любовь наконец. Неужели когда-то он был тем мальчиком, который на цыпочках входил в библиотеку Великой Благодетельницы, чтобы попросить «Beau Geste»? Что за красивые жесты? (Он был умен, прилежен, и Великая Благодетельница оплачивала его занятия. Она оплачивала его занятия, но скупилась на башмаки, еду, одежду; ограничивала его в развлечениях, досуге, сне, любви.) А потом… Потом не было. Жизнь – это затянувшаяся секунда, которая заключает в себе великое пресыщение; время – всего лишь скопление пустоты и безмолвия, а плечи юношей – слабые, точно крылья выпавшего из гнезда птенца, – не могут вынести ни житейских тягот, ни голода, ни одиночества, ни долгой жизни, тяжелой ношей взваленной на них.
И вот теперь неизвестно откуда явилась жажда мести.
III
Они вернулись на маленьком грузовике, реквизированном у торговца зерном. Несколько человек были вооружены: винтовкой, ружьем, старым пистолетом; у остальных были вилы, косы, серпы, топоры. Э™ мирные орудия труда обратились вдруг против голода и унижения, против жажды и покорности, которые накапливались годами и вдруг обострились, стали зловещими. Словно мыши из своих нор, вылезли на свет Чато, Рубио и трое младших сыновей Беренгелы. Они присоединились к приехавшим, и их вилы, косы и серпы тоже Засверкали на солнце.
Они не нашли ни алькальда, ни священника.
– Мать доктора помогла им бежать; она спрятала их в стоге сена, – сообщили две женщины, возвращавшиеся с поля.
Замок герцога был, как всегда, закрыт. Они перерезали Грасиану горло и, перешагнув через его тело, вошли в дом. Сторож так и остался лежать в дверях, погруженный в безмолвие. Кровь, облепленная прожорливой мошкарой, сворачивалась на солнце. Слабый ветерок сушил пот. Жителям селения не терпелось узнать, что внутри замка. Герцог приезжал сюда лишь один раз, на охоту. А Грасиан никого не Впускал вовнутрь и даже не давал взглянуть.
Из окна Марианы видна была часть замка. Жалюзи наконец были подняты, и всем своим белым, дряблым телом, каждой своей морщинкой, зрачками, черными влажными волосами он ощущал солнце. Оно беспощадно палило, причиняя ему боль. Он пристально вглядывался в замок. Над глинобитными домишками улицы Бедняков возвышался замок, увитый плющом, с каменными гербами, разъеденными пометом ласточек, с балконной дверью, за которой висела картина. Он стоял у окна неподвижно, точно статуя. Вооруженные люди, проходившие мимо, увидели его. Он слышал их шаги на лестнице, но не обернулся, пока его не окликнули.
Их главарь жил в третьей деревне от них вверх по течению реки. Он несколько раз встречал его на базаре. Тот работал в шорной мастерской, и звали его Грегорио. За поясом у Грегорио торчали две гранаты, в руках он держал винтовку, без сомнения принадлежавшую одному из жандармов, убитых на рассвете.
Грегорио спросил, показывая на него:
– Кто это?
– А я почем знаю? – ответил Чато, пожимая плечами.
И вдруг он вспомнил Чато маленьким. Полный самых лучших намерений, он объяснял ему тогда: «Солнце и земля…» Да, это он! Те же широко расставленные глаза, внимательные, полные мучительного неверия.
Он подошел к ним, ощущая босыми ногами тепло пола, еще влажного от воды. И, посмотрев на них с тем скорбным мужеством, с каким смотрел на солнце, сказал, стукнув себя кулаком в грудь:
– Кто я? Вы хотите знать, чем я дышу?
И слова хлынули из его рта, словно гной из прорвавшегося нарыва.
– Так вот. Если хочешь знать, чем я дышу, знай: голодом и нищетой. Голодом, нищетой, жаждой, унижением и всей существующей на земле несправедливостью. Вот чем я дышу. У меня в груди все горит, так я этим надышался… Слышишь, атаман? Голод и нищета всю мою жизнь! В обмен на это…
Он распахнул дверь в свою комнату, и перед ними предстала черная железная кровать, грязная мятая простыня, соломенный матрац, баул, облупившаяся стена, лампочка, уныло повисшая на шнуре, засиженном мухами.
–* Вот ради этого – ради этой вонючей постели, ради скудного обеда и ужина – я живу… Видишь этот баул?
Он полон знаний. Эти знания я приобрел в обмен на свое достоинство. В обмен на достоинство… И в результате… вот это.
Грегорио внимательно смотрел на него, разинув рот.
Чато объяснил, пожав плечами:
– Это учитель…
– А, понятно, – сказал Грегорио с каким-то облегчением.
Он положил винтовку на стол, выпил вина, вытер тыльной стороной ладони рот.
– Так, значит, ты грамотный… Что ж, нам нужны такие люди, как ты.
– И мне, – ответил он глухо, едва слышно. – Мне тоже нужны такие люди, как ты.
IV
Он пошел за теми, в ком – сам того не подозревая – подсознательно видел виновников своего поражения. Не кто иной, как он, отыскал укрытие священника и алькальда, догадавшись, в каком именно сарае могут они прятаться, в каком именно углу. Какое-то обострившееся чутье толкало его туда, куда другим и в голову не приходило заглянуть.
– И все-то он знает!.. – удивлялся Чато.
А Грегорио спросил его вечером:
– Ты, наверное, все на свете знаешь?..
Над деревней воцарилась глухая тишина. Позади остались ярость, горящая церковь и сарай с алькальдом. Наконец-то они были внутри замка, в желтой гостиной с большим балконом, распахнутым настея5ь. На столе стояли бутылки с вином и бокалы герцога. Бледное июльское небо над церковью окрасилось в розовый цвет. Не слышно было мычания быков. Они разбрелись в разные стороны. Пастух вместе с Чато и сыновьями Беренгелы распивал вино внизу. Остальные совершали ночной обход по домам села. Большой костер перед дверью замка пожирал картины, вещи, изображения святых, книги, одежду.
Он разговаривал с Грегорио, который ничего не понимал, но внимательно слушал, потягивая вино. Как давно он ни с кем не говорил!
– Меня взяли мальчиком, оплачивали мои занятия… За Это я должен был жить, как раб, понимаешь? Стать игрушкой для старухи, превратиться в жалкую куклу проклятой старухи…
К горлу подступила тошнота при воспоминании о пергаментной коже Великой Благодетельницы, о ее доме, похожем на замок: с таким же затхлым запахом! Он с отвращением вспоминал ее вкрадчивую ласку, исходивший от нее запах вина, жемчуг на морщинистой оголенной шее…
– Так, значит, ты расплачивался, да? Ты был ее… – Грегорио, хихикая, подмигивал правым глазом.
– Да, расплачивался. Понимаешь, Грегорио? Ты понимаешь, о чем я говорю? Но я вырвался оттуда, чтобы все исправить! Чтобы ни с одним юношей не случилось того, что случилось со мной. Я вырвался из ее рук и ушел бороться с одной только верой в душе, с одной верой…
И снова к нему вернулись его мечты, обновленные, свежие. Вернулось желание мстить. Но это была не слепая месть, а разумная, созидательная.
– Чтобы ни с одним юношей не случилось… Но здесь… что-то произошло… Что именно? Не знаю. Не знаю, Грегорио.
Его вдруг охватила страшная усталость.
– Я гнию заживо…
И вот теперь настал этот день, этот час. Там, внизу, горели книги и святые герцога. А здесь, на стене, висела та самая картина. Он еще раз взглянул на нее. Картина, казалось, заполнила собой все вокруг. «Возможно, будь у меня такая картина… или напиши я ее сам, все сложилось бы иначе», – подумал он.
– Теперь все будет по – другому, – сказал Грегорио. – Хочешь выпить?
Его мучила жажда. Он не пил вина, но сейчас другое дело. Сейчас все изменилось. «Может быть, я просто боялся вина…»
В эту минуту в гостиную вошел Чато и показал на картину:
– Теперь настала очередь этой.
– Эту не тронь, – сказал он.
. – Почему?
– Потому что не тронь.
Чато подошел к нему.
– Может, ты из верующих, хоть и не ходишь в церковь?
– Никакой я не верующий! Но эту картину ты не тронешь!
Удивленный Грегорио встал, склонился к позолоченной пластинке на раме, читая по складам, и неожиданно засмеялся.
– Ты не хочешь, чтобы ее трогали, потому что тут написано «УЧИТЕЛЬ»?
Почему-то на память ему вдруг пришли большой крест, который вынесли., когда над полями нависла засуха, израненный, окровавленный человек и песнопение старух: «Учитель наш., смилуйся над нами…» Он был страшен, в кровавых ранах. Нет, не поэтому; хотя там действительно было написано «УЧИТЕЛЬ» – он знал об этом еще тогда, когда смотрел на картину из своего окна.
Его охватило такое же чувство, какое он испытывал, когда мчался к реке, вдогонку за ветром. Человек с картины был здесь, величественный, одинокий, с поднятой вверх рукой; совсем рядом он видел его бледное, худое лицо, его длинные черные волосы, его темные глаза, которые всегда смотрели на тебя, где бы ты ни стоял.
– Потому что ты тоже учитель? – смеялся Грегорио, наливая себе еще герцогского вина.
Он подумал: «Учитель? Учитель чего?»
И тогда он увидел обоих. Чато и Грегорио смотрели на него так же, как человеческие головастики там, в сырой школе. У них было то же выражение глаз, как у тех, когда он говорил: «Земля вращается вокрут солнца». А насмешки… А недоверчивые крестьянские глаза… перед которыми слова бессильны. МНЕ НУЖНЫ ТАКИЕ ЛЮДИ, КАК ТЫ, Весь день он витал в облаках. Весь день.
– Налей мне анисовой водки… Разве ее нет?
Водки не было. Только вино. Чато вытащил нож и разрезал картину сверху донизу.
С тем же спокойствием, с каким произносил свое безрадостное «ха, ха, ха», он взял винтовку Грегорио и выстрелил Чато в живот. Чато открыл рот и медленно опустился на колени, не сводя с него взгляда. Грегорио вскочил. Но его остановило дуло винтовки. И снова эти глаза: одни стекленеющие, другие полные удивления, ярости, страха.
Тогда он крикнул:
– Так вы не понимаете? Вы ничего не понимаете?
Грегорио сделал движение: возможно, хотел выхватить одну из тех гранат, которые по – детски выставлял напоказ (как мальчишки свои баночки с ящерицами, головастиками, терновником: как мальчишки, которые ничего не понимают, раньше времени устают и не желают ничего знать ни о солнце и земле, ни о звездах и облаках, ни о времени и математике; как мальчишки, которые мучают летучих мышей, считая их дьявольским отродьем, и, спрятавшись в кустах ежевики, бросают камни в учителя; как мальчишки, которые роют волчьи ямы, толкают тебя туда, потешаются, хохочут, верещат под прутьями – и сжигают время, жизнь, человека и надежды…). Снова на него, как когда-то в школе, пристально смотрели глаза, полные мрачного удивления, причину которого он так и не сумел разгадать.
– Вот тебе, получай и скажи спасибо, – он выстрелил в Грегорио – раз, другой, третий.
Затем бросил винтовку, спустился по лестнице и через черный ход вышел в поле. Его гнало одиночество, и он бежал, бежал, бежал. Словно хотел убежать от тех двадцати пяти лет, которые провел здесь.
V
Два дня он, точно волк, бродил в горах, питался ежевикой и плодами земляничного дерева. Скрывался в пещерах возле оврага, где жили летучие мыши. Сюда доносилось мычание быков, шлепавших по воде и камням. Загнанных быков, напуганных пожаром, заблудившихся.
На третий день он увидел въезжавшие в село грузовики. На них приехали те, другие. Они подавили революцию, о которой сообщила Мариана.
Он медленно спускался с гор, ослепленный солнцем. С отросшей бородой, чуя запах смерти. Едва он вышел на площадь перед замком, как увидел их: в мундирах, в высоких сапогах, с черными пистолетами. И старухи, которые когда-то восхищались им: «Всегда причесан, в модных ботиночках», которые потом говорили: «Совсем спятил!», теперь снова указали на него. Они выволокли за ноги, будто мешки с картошкой, раздувшиеся тела алькальда и священника. И, ткнув грязными, скрюченными пальцами в него и трех младших сыновей Беренгелы, закричали:
– Убийцы! Убийцы!
Его так и схватили – с отросшей бородой, в распахнутой на груди рубашке.
– Позвольте мне взять одну вещь, – попросил он.
Под конвоем его отвели в дом Марианы. Он поднялся в свое логово, снял с прутьев кровати галстук и надел на шею. Когда грузовик тронулся с места, глаза его были закрыты, руки связаны за спиной.
Их выстроили на берегу реки, троих сыновей Беренгелы и его. Воздух был теплый и душистый. Младший из сыновей Беренгелы, которому едва исполнилось восемнадцать, крикнул ему:
– Предатель!
(Где-то был человек с поднятой вверх рукой. Человек с поднятой вверх рукой, разрезанный сверху донизу тупым ножом ребенка, неразумного головастика, песчинки, затерявшейся в целом облаке пыли.) Теплый июльский ветер унес с собой эхо выстрелов. Он покатился вниз, к реке, и вдруг понял, что, лишенный другой любви, он всегда любил реку с ее камышами и желтым дроком, с ее круглыми валунами и серебристыми тополями. Реку, где все еще мычали и шлепали чуть выше по течению напуганные, покорные быки. Он понял, что любил ее и что именно поэтому столько раз приходил сюда и смотрел, смотрел на нее, когда наступали холода.