Текст книги "У рыбацкого костра"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Хобби и ремесла
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)
– Вот видишь, Гунта, как нам везет!
Но куда же девалась девушка? Только темные стволы яблонь торчали на светлом фоне вечернего неба.
Эйдис бросил удочку и в несколько прыжков оказался наверху.
– Гунта!
Но она была уже на внушительном расстоянии – она уходила опустив голову.
– Гунта! – позвал Эйдис.
Девушка наклонилась еще ниже и побежала. Мелькали коричневые от загара ноги и парусиновые туфельки. Яркий платочек цвел маком. И вот лепестки мака опали… Девушка исчезла за зеленой заводью.
Кажется, Гунта крикнула что-то в ответ? Или ему только почудилось…
– Оставайся, оставайся со своими рыбами… Тебя… только они…
Эйдис грузно прислонился к стволу. Весь мир в одно мгновение безвозвратно утонул в пучине. Так бережно ковавшееся счастье сгорело, превратилось в пепел. На глаза кузнеца навернулись слезы.
– Проклятые окуни! Проклятые окуни!
Окуни в тот вечер действительно будто с ума сошли. Теперь уже трезвонили все бубенцы одновременно.
Эйдис долго стоял у яблони. Потом тихо спустился вниз и продолжал удить. Что ему еще оставалось делать! На сердце давил камень, во рту горчило.
Солнце зашло. Светлая летняя ночь бесшумна обняла уснувшую землю. Грустный, одинокий рыболов сидел на берегу и угрюмо смотрел на темную воду.
Наконец и он поплелся домой. В одной руке – донные удочки, в другой – три прута тальника с нанизанными на них крупными прекрасными окунями.
Старику Кирсису тоже некуда было идти. Он все еще сидел на краю поля на камне и жевал трубку. Он был погружен в музыку тихих звуков и шумов летней ночи и даже не заметил Эйдиса. Только когда тот, поникший, проходил совсем рядом, Кирсис взглянул на кузнеца. Увидев гроздья окуней, он вздохнул с завистью:
– Вот этому везет!…
Два друга и окунь
Чаун, застыв, сидит на берегу реки и, часто мигая, смотрит на поплавок. Поплавок недвижим, как вбитый в стену гвоздь. Гладь воды не шелохнется. В нее, как в зеркало, засмотрелось безоблачное небо. Кажется, будто замерло и течение.
Полдневное июльское солнце изжарит кого угодно, но только не Чауна. Этому человеку не страшен никакой зной. Когда-то он был удалым молодцом, прошел сквозь огонь и воду, сворачивал на своем веку горы работы и погулять умел, а на склоне лет сохранил бодрость духа и приобрел полную нечувствительность к капризам природы.
Одного не понимает Чаун: почему рыба так упорно не хочет клевать? «Должно быть, рыбы поумнели. Может, завели у себя курсы повышения квалификации», – рассуждает он, не теряя все– таки надежды взять когда-нибудь такой же богатый улов, как и в прежнее время.
Наконец рыболова сморила скука.
Чаун поднимает голову.
Вдоль канавы среди желтеющей ржи идет старичок. Это пасечник Варапога.
Варапога, как и Чаун, носит синие посконные портки и рубаху из небеленого холста. Только у пасечника на голове красуется самодельная соломенная шляпа, поля которой уже изгрызли зубы времени. Босые ноги и у того и у другого приобрели цвет темной дубленой кожи.
Варапога несет связку гнилушек, тщательно перетянутую лыком. Пасечник подходит к воде, встает за спиною -Чауна и молча созерцает застывший поплавок.
– Не клюет?
Чаун не спеша поворачивает к нему голову. Движение это полно достоинства рыболова.
– А, это ты, Варапога! Нет, не клюет что-то.
– Ни одной?
– Ни одной.
– Давненько тут?
– Только светать начинало, когда я червей копал. Около трех, наверно, было. Ходики у меня уже год как стоят.
– А в чем причина?
– Кто их знает. Весною кровельщик Удрис смотрел – сказал, что вся беда от тараканов.
Помолчав, Варапога спрашивает:
– Рыжие тараканы?
– Рыжие…
– Прусаки?
– Ага, прусаки… Промыл бензином, велел к гире топор подвесить. Подвесил – все равно не пошли. Подвесил еще зуб от бороны – и опять не пошли. Да и не очень нужны они: на что тогда солнце в небе?
Варапога усаживается рядом.
– За гнилушками ходил? – начинает теперь расспрашивать Чаун.
– Нет, Симанису овчину отнес: хочу к зиме новую шубенку справить. Когда возвращался, у старого моста гнилушки приметил… Из них отменный дымарь будет.
– Ты полушубок с верхом шьешь или нагольный?
– Я по-стариковски – нагольный. Овчина и так согреет, верх ни к чему. Только сукно зря переведешь.
– Сколько Симанис нынче берет?
– Пятнадцать.
– Дороговато. Как в Риге. Понес бы старику Рабайнису. За пятерку сшил бы.
– Рабайнис совсем слаб глазами стал.
– Какую вещь получше – ну, штаны там или пиджак – он и не берет, но полушубки ладит еще хорошо. Прошлой зимой Анд– жу сшил. Крой старого времени, сразу видно. Свободно на костях сидит. Большой Андж наденет – как раз, малый Андж наденет – тоже как раз. Не то что у Симаниса: вторую рубаху под низ не натянешь, не говоря уже о фуфайке!
Разговор иссяк. Варапога растягивается на траве. Жара разморила его. Он надвигает поля шляпы на лицо и полностью предается безмятежности.
Проходит час, а может, и два. И Чаун заговаривает снова:
– Слышно, будто Симанис собирается жениться, потому и дерет такие деньги.
– Болтают!… Придумал хитрый способ, как на спичках экономить: ножом их надвое раскалывает.
– Да ну? Так ведь сера, осыпется. – Чаун отрывает взгляд от поплавка.
– Если тонким острым ножом – не осыпется. Зато каждую спичку по два раза зажигает.
– Если хорошенько мозгами пораскинуть, тут нет, пожалуй, скупости. Бережливость – это верно.
– Пожалуй.
– В конце концов Симанис… – Тут нить мыслей Чауна внезапно обрывается. Он весь подается вперед. Глаза сощурились, как у кота.
Поплавок чуть вздрагивает.
Варапога тоже садится и впивается глазами в поплавок. Тот еще два-три раза вздрагивает, потом скользит в сторону, накреняется и не спеша уходит ко дну. Чаун подсекает и начинает осторожно тянуть. Сухое, уже лет с десяток прослужившее удилище сгибается и потрескивает, а из воды показывается здоровенный, как лапоть, трепещущий окунь. Раскачиваясь и извиваясь, он повисает над ступнями рыболова. Чаун весь в поту, но сохраняет невозмутимый вид, словно окунь не был для него неожиданностью.
Рыболов снимает добычу с крючка и, не оборачиваясь, небрежно швыряет через плечо наверх. Окунь падает в рожь.
– Ты присмотри там за ним, как бы в воду не скатился! – неторопливо говорит Чаун и насаживает нового червяка. Закидывает удочку и снова принимается зорко наблюдать за поплавком. Удилыцик напускает на себя равнодушие, как того требует самолюбие рыболова. Но в действительности Чаун слышит и отмечает про себя малейшее движение пойманного окуня.
Варапога поднимается, входит в рожь и внимательно прикидывает вес рыбы.
– С кило, пожалуй…
– Эта рыбка, пасечник, два с половиной потянет.
– Нет, двух не будет!
– Окунь – не пчела, не знаешь – не говори. Я на своем веку на этом месте столько окуней натаскал, что на пятнадцати возах не увезешь. Я-то знаю, сколько рыба весит.
– Может, и так.
– Два с половиной – это точно, – заключает Чаун.
Они умолкают. Варапога снова растягивается на траве. Тишину по временам нарушает окунь – он бьется по краю ржаного поля. Чауну кажется, что после каждого удара хвоста высохший берег глухо гудит.
Наконец окунь затихает.
Вечереет. Косые солнечные лучи уже не так припекают. Над головами пролетает стая птиц. Варапога собирается домой.
– Пора шагать, что ли?
Чаун не отвечает. Варапога забирает свои гнилушки и начинает взбираться на берег. Перед могучим окунем он останавливается в восхищении.
– Экий здоровенный! Как лемех… Только весь в грязи. Вывалялся чертяка! Ополоснуть бы – как такого понесешь домой?
Чаун безмолвствует. Но, когда Варапога спускается к воде, не выдерживает:
– Только гляди не упусти!
– Да он ведь уснул.
Варапога погружает рыбу в воду. Одной рукой, на всякий случай, придерживает за жабры, а другой трет.
До сих пор он не понимает, как это случилось. Надо же стрястись такому несчастью! Сонный окунь, вдруг дернувшись, выскальзывает из рук и, ударив в воде хвостом, стрелой исчезает в глубине. У Варапоги и волосы зашевелились на голове, в ушах застучала кровь, ноги похолодели. Потеряв соображение, он, растопырив руки, бросается за окунем. Плавать пасечник не умеет и начинает тонуть. Но страх возвращает Варапоге здравый смысл, и он обеими руками ухватывается за осоку, которая, на счастье, растет у самой воды. Только теперь он слышит чей-то крик. Сначала ему чудится, что это кричит он сам. Но постепенно до его сознания доходит, что это Чаун. Выбравшись на берег, Варапога уже различает кое-какие слова:
– Ты, ты упустил мою рыбу! Ты упустил мою рыбу!…
Варапоге очень грустно. Он понимает, что для него наступают
тяжелые времена – надо как-то спасать свои отношения с другом. Вид у пасечника жалкий. Вода стекает с одежды струйками, они бегут прямиком к реке. Варапога нерешительно приближается к Чауну, хочет сказать что-то, утешить его, оправдаться, но все нужные слова куда-то исчезают…
– Уходи! – взвывает Чаун. – Чего тебя носит тут по берегу? Уходи! – Чаун в ярости подскакивает. – Уходи!
Варапога плетется прочь, заходит за ивовый куст и садится там в траву. Возможно, теперь он боится за Чауна.
– Знаешь, Варапога, кто ты? Последний ты человек – вот кто! – хрипит Чаун голосом умирающего. – Еще в школе учитель предупреждал тебя: плохим человеком вырастешь. Ты тогда мое сало в огонь уронил. Сбылось предсказание учителя! И помрешь ты плохим человеком.
Варапога проглатывает застрявшую в горле шерстяную варежку.
– Попробуй еще поудить, Чаун. Окунь так долго пролежал во ржи, что наверняка проголодался и, может, клюнет…
– Уходи! – стонет Чаун, но все же быстро расправляет лесу и закидывает снасть в реку.
Друзья сидят каждый по свою сторону куста и мрачно смотрят в воду. Сидят долго. На западе алеет закатное солнце. Промокшего Варапогу бьет дрожь. Время идет…
В полночь поднявшаяся луна увидела, как вдоль ржи передвигались две удрученные фигуры. В эту ясную летнюю ночь от них веяло мрачностью дождливой осени.
(№ 20, 1964)
Перевод с латышского Хрис. Херсонского
Иван Шмелев
За карасями
Это были встречи веселые, в духе рассказов Антоши Чехонте. Чехов был тогда еще А. Чехонте, а я – маленьким гимназистом. Было это в Москве, в Замоскворечье.
В тот год мы не ездили на дачу, и я с Пиуновским Женькой – упокой, господи, его душу: пал на Карпатах, сдерживая со своим батальоном напор австрийской дивизии, за что награжден посмертно св. Георгием, – днями пропадал в Нескучном. Мы строили вигвамы и вели жизнь индейцев. Досыта навострившись на индейцах, мы перешли на эскимосов и занялись рыболовством в Мещанском саду, в прудах. Так назывался сад при Мещанском училище, на Калужской. Еще не чищенные тогда пруды славились своими карасями. Ловить посторонним было запрещено, но Веревкин Сашка, сын училищного инспектора, был наш приятель, и мы считали пруды своими. В то лето карась шел, как говорится, дуром: может быть, чуял, что пруды скоро спустят и все равно погибать, так лучше уж погибать почетно. Женька так разъярился, что оттащил к букинисту латинский словарь и купил «дикобразово перо» – особенный поплавок, на карасей. Чуть заря – мы уже на прудах, в заводинке, густо заросшей «гречкой», где тянулась проточина – только-только закинуть удочку. Женька сделал богатую прикормку – из горелых корок, каши и конопли, «дикобразово перо» делало чудеса, и мы не могли пожаловаться. Добычу мы сушили и толкли питательный порошок, или – по-индейски – пеммикан, как делают это эскимосы.
Было начало июня. Помню, идем на зорьке еще безлюдным садом. В верхушках берез светится жидким золотцем, кричат грачата, щебечут чижики по кустам, и слышно уже пруды: тянет теплом и тиной, и видно между березами в розоватом туманце воду. Только рыболовы знают, что творится в душе, когда подходишь на зорьке к заводинке, видишь смутные камыши, слышишь сонные всплески рыбы, и расходящийся круг воды холодком заливает сердце.
– А, черррт!… – шипит, толкая меня, Женька. – Сидит какой-то… соломенная шляпа!…
Смотрим из-за берез: сидит – покуривает, удочки на рогульках по обе стороны. Женька шипит: «Пощупаем, не браконьер ли?» Но тут незнакомец поднимается, высокий, голенастый, и – раз! – тащит гррмадного карасищу, нашего, черноспинного, чешуя в гривенник, и приговаривает баском таким: «Иди, голубчик, не упирайся», – спокойно так, мастера сразу видно. И кому-то кричит налево: «Видали, каков лапоток?» А это сбоку, под ветлами, Кривоносый ловит, воспитатель училищный. А незнакомец на кукан карася сажает, прутик в рот карасю просунул, бечевочку – под жабры, а на кукане штуки четыре, чисто подлещики, с нашей прикормки-то… Видим, место все неудобное, ветлы, нельзя закинуть. И Кривоносый тащит – красноперого, золотого, бочка оранжевые, чуть с чернью. А карасище идет, как доска, не трепыхнется. Голенастый, в чесучовом пиджаке, в ладоши даже захлопал: «Не ожидал, какое тут у вас рыбье эльдорадо! Буду теперь захаживать». Смотрим, и на другой удочке тюкает, повело… Женька шипит: «Надо какие-нибудь меры… Самозванцы!» А незнакомец выволок золотого карасищу, обеими руками держит и удивляется: «Не карась-золотая медаль!» Сердце у нас упало. А Кривоносый орет: «А у меня серебряная, Антон Палыч!…» А незнакомец опять золотого тащит – и плюнул с досады в воду: плюхнулся карасище, как калоша. Ну, слава тебе, господи!
Подошли поближе – уж невтерпеж, – Женька рычит: «А, плевать, рядом сейчас закину». Смотрим, чуть-чуть поплавок ветерком будто повело, даже на тюкнуло. Знаем, особенное что-то. И тот сразу насторожился, удочку чуть подал – мастера сразу видно. Чуть подсек – так там и заходило. И такая тишь стала, словно все померли. А оно в заросли повело. Тот кричит: «Не уйдешь, голуба… знаю твои повадки, фунтика на два линь!…» А линей отродясь тут не было. Стал выводить – невиданный карасище, мохом совсем зарос, золотце чуть проблескивает. А тот в воду ступил, схватил под жабры и выкинул – тукнуло, как кирпич. Кинулись мы глядеть, и Кривоносый тут же. Голенастый вывел из толстой губы крючок – «колечко» у карасины в копейку было – гар– монья словно! – что-то на нас прищурился и говорит Кривоносому, прыщавому, с усмешкой: «Меща-ане караси у вас, сразу видно!» А Кривоносый спрашивает почтительно: «Это в каком же смысле… в Мещанском пруду-с?» А тот смеется, приятно так: «Благородный карась любит ловиться в мае, когда черемуха… А эти, видно, Аксакова не читали». Приятным таким басом. Совсем молодой, усики только, лицо простое, словно у нашего Макарки из Крымских бань. «А вы, братцы, Аксакова читали? – нам-то. – Что же вы не зажариваете?…» Женька напыжился, подбородок втянул и басом, важно: «Зажарим, когда поймаем». А тот вовсе и не обиделся. «Молодец, – говорит, – за словом в карман не лезет». А Женька ему опять: «Молодец в лавке, при прилавке!» – и пошел направо, на меня шипит: «Девчонка несчастная, а еще «Соколиное перо», черт… сказал бы ему, наше место, прикормку бросили!» Стали на место, разматываем. Ветлы нависли сажени на две от берега, чуть прогалец, поплавку упасть только-только.
Размахнулся Женька – «дикобразово перо» в самом конце и зацепилось, мотается, а мотыль-наживка над самой водой болтается. А там опять карасищу тащут! Женька звонил-звонил – никак отцепить не может, плещет ветками по воде, так волны и побежали. «Плевать, всех карасей распугаю, не дам ловить!» А «дикобразово перо» пуще еще запуталось. Незнакомец нам и кричит: «Ну, чего вы там без толку звоните! Ступайте ко мне, закидывайте, места хватит!» А Женька расстроился, кричит грубо: «Заняли наше место, с нашей прикормки и пользуетесь!» И все звонит. А незнакомец вежливо так: «Что же вы не сказали? У нас, рыболовов, правила чести строго соблюдаются… прошу вас, идите на ваше место… право, я не хотел вам портить!» А Кривоносый кричит: «Чего с ними церемониться! Мало их пороли, грубиянов… На чужой пруд пришли – безобразничают еще. По какому вы праву здесь?» А Женька ему свое: «По веревкинскому, по такому!» Кривоносый и прикусил язык.
А клевать перестало, будто отрезало: распугал Женька карасей. Похлестали они впустую, незнакомец и подошел к нам. Поглядел на нашу беду и говорит: «Не снять. У меня запасная есть, идите на ваше место», – и дает Женьке леску с длинным пером, на желобок намотано, у Перешивкина продается, на Моховой. «Всегда у нас, рыболовов, когда случится такое… – потрепал Женьку по синей его рубахе, по «индейской». – Уж не сердитесь…» Женька сразу и отошел. «Мы, – говорит, – не из жадности, а нам для пеммикана надо». «А-а, – говорит тот, – для пеммикана… Будете сушить?» – «Сушить, а потом истолкем в муку… так всегда делают индейцы и американские эскимосы… и будет пеммикан». «Да, – говорит, – понимаю ваше положение. Вот что. Мне в Кусково надо, карасей мне куда же… возьмите для пеммикана». Вынул портсигар и угощает: «Не выкурят ли мои краснокожие братья со мной трубку мира?» Мы курили только «тере-тере», похожие на березовые листья, но все-таки взяли папироску. Сели все трое и покурили молча, как всегда делают индейцы. Незнакомец ласково поглядел на нас и сказал горлом, как говорят индейцы: «Отныне мир!» – и протянул нам руку. Мы пожали в волнении. И продолжал: «Отныне моя леска – твоя леска, твоя прикормка – моя прикормка, мои караси – твои караси!» – и весело засмеялся. И мы засмеялись, и все закружилось от волнения.
Потом мы стали ловить на «нашем» месте, но клевала все мелочь, «пятачишки», как называл ее наш «бледнолицый брат». Он узнал про «дикобразово перо» и даже про латинский словарь, пошел и попробовал отцепить. Но ничего не вышло. Все говорил: «Как жаль, такое чудесное «дикобразово перо» погибло!» «Нет, оно не погибнет!» – воскликнул Женька, снял сапоги и бросился в брюках и в синей своей рубахе в воду. Он плыл с перочинным ножом в зубах, как всегда делают индейцы и эскимосы, ловко отхватил ветку и поплыл к берегу с «дикобразовым пером» в зубах. «Вот! – крикнул он приятному незнакомцу, отныне брату. – Задача решена, линия проведена, и треугольник построен!» Это была его поговорка, когда удавалось дело. «Мы будем отныне ловить вместе, заводь будет расчищена!» Брат бледнолицый вынул тут записную книжку и записал что-то карандашиком. Потом осмотрел «дикобразово перо» и сказал, что заведет и себе такое. Женька, постукивая от холода зубами, сказал взволнованно: «Отныне «дикобразово перо» – ваше, оно принесет вам счастье!» Незнакомец взял «дикобразово перо», прижал к жилету, сказал по– индейски: «Попо-кате-петль (что означает «Великое сердце»)!» – и положил в боковой карман, где сердце. Потом протянул нам руку и удалился. Мы долго смотрели ему вслед,
– Про-стяга! – взволнованно произнес Женька высшую похвалу: он не бросал слова на ветер, а запирал их «забором зубов», как поступают одни благородные индейцы.
Мимо нас прошел Кривоносый и крикнул, тряся пальцем:
– Отвратительно себя ведете, а еще гимназисты! Доведу до сведения господина инспектора, как вы грубили уважаемому человеку, больше вашей ноги здесь не будет, попомните мое слово.
Женька крикнул ему вдогонку: «Мало вас драли, грру-бия– нов, – сплюнул и прошипел: – Бледнолицая с-соба-ка!…»
Припекало. От Женьки шел пар, словно его сварили и сейчас будут пировать враги. Пришел Сашка Веревкин и рассказал, что незнакомец – брат надзирателя Чехова, всю ночь играл в винт у надзирателей а потом пошел ловить карасей, что он пишет в «Будильнике» про смешное – здорово может прохватить! – а подписывается для смеха Антоша Чехонте. А Кривоносого выгонят, только пожаловаться папаше, записано в кондуите про него: «Был на дежурстве не в порядке, предупреждение». Женька сказал: «Черт с ним, не стоит». Он лежал на спине, мечтал; нежное что-то было в суровом его лице.
Случилось такое необычное в бедной и неуютной жизни, которую мы пытались наполнить как-то… нашим воображением. Много мы не понимали, но сердце нам что-то говорило. Не понимали, что наш «бледнолицый брат» был поистине нашим братом в бедной и неуютной жизни и старался ее наполнить. Я теперь вспоминаю из его рассказов «Монтигомо Ястребиный Коготь»… Так, кажется?
(№ 21, 1964)
Июль, 1934 г. Алемон
Михаил Шолохов
Они сражались за Родину
Отрывок из романа
– Слушай, Коля. А не закатиться ли нам сегодня на серьезную рыбалку? Что-то пескари меня вздразнили. Ты говорил, что где-то километрах в десяти есть глубокий омут. Может, туда махнем с ночевкой? Нам бы хоть десятка два окуней наловить и ушицы сварить на берегу… Как ты на это смотришь, Коля?
– А я так смотрю: до двенадцати – сборы, затем запрягаю в дрожки Воронка и – айда.
– Это мне нравится! Чем могу тебе помочь?
– Единственно тем, что не будешь мешать мне собираться.
К двум часам пополудни они были уже у реки. Николай выпряг
и стреножил Воронка, уложил в кошму все рыбацкое имущество, предложил:
– Пойдем, посмотришь на плес. Называется он Пахомова яма. Старик Пахом когда-то, при царе Горохе, утонул тут, в память этого события и яму назвали его именем. Плес тебе понравится, уверен.
Увязая по щиколотку в сыпучем песке, с трудом продираясь сквозь заросли кустов белотала-перестарка, они спустились по пологому откосу к неширокой песчаной косе.
Перед ними лежала, словно в огромной, врезанной в землю раковине, зеркальная водная гладь метров шестидесяти шириной. Противоположный берег плеса был обрывист, крут, по верху его вплотную к самому обрыву подступал старый, не тронутый ни порубкой, ни прочисткой смешанный лес: невысокие, но кряжистые, в два-три обхвата, дубы, карагачи, вязы вперемежку с дикими яблонями, вербы, тополя и осины – все это буйное смешение лиственных деревьев с густейшим подлеском зубчатой грядой тянулось вверх и вниз по течению реки, а вдали, на границе с холмистой степью, высоко взметнув вершины, ловя верховый ветер, величаво высились осокори и ясени с могучими, похожими на мраморные колонны бледно-зелеными стволами.
Прямо напротив спуска к реке лес разделялся широкой прогалиной. Посредине одиноко красовался древний вяз с такой раскидистой кроной, что в тени ее свободно разместилась отара – голов в триста – овец. Угнетенные послеполуденным зноем, овцы, разделившись на несколько гуртов, теснились вкруговую, головами внутрь, изредка переступая задними ногами, глухо пофыркивая. Даже на этой стороне был ощутим резкий запах овечьего тырла.
Неподалеку от вяза, на солнцепеке, опершись обеими руками на костыль, недвижно стоял седобородый пастух – старик, с головою, повязанной выгоревшей красной тряпицей, в грязных холщовых портах, в длинной, до колен, низко подпоясанной рубахе.
Что-то древнее, библейское было в той живописной картине: вяз патриаршего возраста, старик-пастух с овцами, не тронутый человеческой рукою первобытный лес и дремучая тишина, изредка прерываемая посвистом иволги да воркованием горлинки, – все это как бы сошло с полотна старинного художника и воплотилось в жизнь, озвученную и неповторимо красочную.
Взглянув на Николая блестящими глазами, Александр Михайлович прошептал:
– Коля, да ведь это – как в сказке! Черт возьми, никогда не думал увидеть такое…
– Хорошее место, – просто сказал Николай. – Давай сносить к воде пожитки, рыбачить и ночевать будем на той стороне.
– А где же лодка?
– Затоплена, сейчас пригоню ее. Не разувайся, песок очень горячий, не выдержишь.
– Да что ты, брат, по такому девственному песку, где нога человечья еще не ступала, – ив обуви? Не могу, это – кощунство!
Он присел на песок, проворно стащил полуботинки, носки, с наслаждением пошевелил пальцами. Потом, после некоторого колебания, снял штаны. Иссиня-бледные, дряблые икры у него были покрыты неровными темными пятнами. Заметив взгляд Николая, Александр Михайлович сощурился:
– Думаешь, картечью посечены? Нет, тут без героики. Эту красоту заработал на лесозаготовках. Простудил ноги, обувка-то в лагерях та самая… Пошли нарывы. Чуть не подох. Да не от болячек, а от недоедания. Давно известно, «кто не работает, тот не ест», вернее, тому уменьшают пайку, и без того малую. А как работать, когда на ноги не ступишь? Товарищи подкармливали. Вот где познаешь на опыте, как и при всякой беде, сколь велика сила товарищества! А нарывы, как думаешь, чем вылечил? Втирал табачную золу. Более действенного лекарства там не имелось. Ну, и обошлось, только до колен стал как леопард, а выше – ничего от хищника, скорее наоборот: полный вегетарианец. Надеюсь, временно…
Опираясь обеими ладонями о песок, слегка откинувшись назад, Александр Михайлович смотрел на Николая снизу вверх, улыбался. И так не вязалась его простодушно-детская улыбка с грубоватым юмором, что Николай только головой покачал.
– До чего же неистребим ты, Александр! Я бы так не мог…
– Природа такая и натура русская. Притом – старый солдат. Кровь из носа, а смейся! Впрочем, Коля-Николай, и ты бы смог! Нужда бы заставила. Говорят же, что не от великого веселья, а от нужды пляшет карась на горячей сковороде… Ну, нечего дорогое время терять, пошли, а то и на уху не наловим. Нет, это невозможно! Такой плес, и чтобы без ухи остались? Пошли. Хоть мелочишки бы наскрести на ушицу, хоть на самую скудную! Нам пяток окуньков и хватит. Я, братец, десять лет настоящей ухи не хлебал.
– На добрую уху ты один должен наловить.
– А ты где же будешь? В свидетелях?
– Мне надо заготовить дровишек на ночь, стан оборудовать, словом, я – по хозяйственной части, а ты – обеспечиваешь рыбой. У тебя три часа времени, уху надо сварить засветло, так что все от твоего старания зависит…
– Коля, один я не смогу, – умоляюще проговорил Александр Михайлович. – Ради бога, давай вдвоем ловить, иначе останемся на одном чаю. Я не могу ручаться за успех, а ты – опытный рыбак. Нет, только вдвоем. И потом мы не можем так безрассудно рисковать. Я видел, как Серафима Петровна положила в корзинку хлеб, картошку, укроп, лук, репчатый и зеленый, даже пол-литра водки она, добрая душа, выдала нам. Не хватает для ухи сущего пустяка – рыбы, и вдруг ты все подвергаешь ненужному, глупому риску. Я же один ни черта не поймаю!
Николай был непреклонен:
– Хочешь ухи – добывай рыбу. У меня без этого забот хватит. Надо еще к завтрашней заре ракушек-перловиц с ведро натаскать.
– А это для чего?
– Для сазанов.
– Коля, это – эфемерная штука, сазаны. Их может не быть, а без ухи мы не мОжем. На кой черт нам журавель в небе, если нужна синица, а она почти в руках!
– Вот и бери ее, эту синицу. И вообще не хнычь. Генерал, а хнычешь. Должен наловить – значит, лови. Рыбы тут как в садке, а ты ноешь. Переедем на ту сторону, там я поймаю тебе штук десять верховочек. Режь каждую на три части, окунь охотнее берется на головку и хвостик. Целиком рыбку не насаживай, приманишь щуку, и – прощай, крючок! Глубина там с лодки – четыре маховых, то есть шесть метров. Неподалеку, чуть подальше заброса, – карша, огромный вяз. Он весь под водой. Пристанище окуней. Забрасывать будешь так: излишек лесы – удилище-то трехметровое – соберешь в левую руку кругами, правой – от себя, снизу вверх бросок, и леса несет насадку на всю длину. Грузило, ты увидишь, небольшая картечина, сигарообразная форма придана ему для того, чтобы не блюкало при забросе.
– Это наставление надолго? – нетерпеливо спросил Александр Михайлович.
Но Николай, не обращая внимания на вопрос, продолжал:
– Да к тому же легкое грузило не увлечет за собой леску. Клев определишь по кончику удилища. Поплавков не положено, будут мешать при закидывании. Вот тебе перочинный нож – резать верховку, он же пригодится в случае заглота наживки. Ну а теперь – за дело. Что касается наставления – извини, но без него ты и леску не сумеешь забросить. Знаю я этих городских рыбаков-дилетантов!
На той стороне плеса Николай вырыл веслом в песке углубление под обрывом, вытащил нос лодки так, что корма низко осела, сказал:
– Ни жучка тебе, ни чешуйки! Подложи вот этот брезентовый плащ на корму, чтобы удилища не стучали, когда будешь класть их. Подержи предварительно в воде минут пять, чтобы замокли. Гибь у них появится отличная! Позднее я приду тебя проверить. Садок привяжешь к гвоздю. Он вбит справа по борту.
Два раза леса в руках Александра Михайловича при закидывании завязывалась замысловатыми узлами. Шепотом чертыхаясь, он подолгу возился с распутыванием, наконец, на третий раз леса вытянулась, тихо чмокнуло удлиненное грузило, гибкий кончик березового удилища согнулся и выпрямился – грузило легло на дно.
Жара не спадала. Из-под полей старенькой соломенной шляпы по лбу и шее Александра Михайловича беспрерывно катился пот. Капельки его щекотали раковины ушей, холодили под рубашкой спину, но упрямый рыбак только головой встряхивал, а правой руки с комля удилища не снимал.
Не было ни малейшего дуновения ветерка. Редкие тучки еле двигались в накаленной бледной синеве небес. Зеленоватая вода казалась густой, как подсолнечное масло, лишь медленно проплывавшие по ее поверхности соринки указывали на слабое течение. Пряно пахло нагретыми водорослями, тиной, прибрежной сыростью.
Вторую удочку Александр Михайлович разматывать не стал, чтобы не рассеивалось внимание. Клева не было. Уже третью папиросу выкурил, уже несколько раз отчаяние сменялось у него надеждой, а надежда снова покорялась отчаянием. Кончик удилища был так мертво недвижим, что зеленые и желтые стрекозы безбоязненно присаживались на него отдохнуть. Глухая тишина не нарушалась, а как бы подчеркивалась монотонным напевом удода, далеким и горестным голосом кукушки. Время шло, и сладостная дрема стала одолевать Александра Михайловича. Он уже хотел было махнуть рукой на ловлю, растянуться на носу лодки и уснуть, но тут кончик удилища резко качнулся, а затем, судорожно содрогаясь, зарылся в воду. Александр Михайлович вскочил так порывисто, что едва не зачерпнул в лодку воды. На конце лесы тугими толчками рвалась в глубину крупная рыба. Легкое удилище согнулось вдвое. Кое-как дотянувшись до лесы рукой, Александр Михайлович бросил удилище в лодку и уже пальцами и всей рукой остро почувствовал бурное сопротивление добычи. Крупный, около килограмма весом, окунь показал широченный полосатый бок, ушел под лодку. С усилием подтягивая лесу, донельзя взволнованный, счастливый рыбак все же вырвал его из воды. Окунь забился на влажном днище, гулко зашлепал хвостом. Осторожно придавив к спине воинственно поднятый спинной плавник, крепко стиснув возле головы еще хранящее холодок глубинных вод тело красивой, упругой рыбы, Александр Михайлович вынул из ее пасти крючок, бережно опустил окуня в плетенный из хвороста круглый садок и только тогда увидел, как мелко дрожат руки. Вытирая ладони о парусиновые штаны, дивясь своему волнению, он долго улыбался, не спешил забросить удочку, курил и все искоса поглядывал в садок, в сумеречной зеленой тьме которого кругами ходил окунь, изгибая литую толстую спину.