355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аурел Михале » Тревожные ночи » Текст книги (страница 6)
Тревожные ночи
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:18

Текст книги "Тревожные ночи"


Автор книги: Аурел Михале


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)

– У нас пропуск! У нас пропуск!..

Советский офицер взял у него из рук белый листок и, посмотрев на него, вернул солдату. По знаку офицера Митрицэ и Думитраке подняли носилки, перенесли их через кювет и поставили так, чтобы на них падал свет фар.

– Таня! – крикнул офицер.

Из кабины выпрыгнула одетая в военную форму белокурая девушка с санитарной сумкой через плечо. Митрицэ вместе с ней встал на колени около носилок и откинул плащ-палатку с Гицэ Гини. Некоторое время девушка недоуменно смотрела то на Гицэ, то на Митрицэ, застывшего у изголовья раненого. Затем, повернувшись к офицеру, беспомощно пожала плечами. Ее взгляд выражал боль и сострадание… Митрицэ зарыдал и припал к телу Гицэ Гини. По скорбным вздохам Думитраке я понял, что Гицэ Гиня уже не нуждался в помощи. Мы медленно сняли фуражки и растерянно смотрели на лежащие на земле носилки…

Советский офицер велел нам откопать оружие, затем похоронить Гицэ Гиню. Остаток пути к родным местам мы ехали вместе с советскими солдатами. Они угостили нас водкой, хлебом и папиросами. Только смерть Гицэ Гини омрачала радость этой встречи.

Дни борьбы (Рассказ школьника)

Когда мне исполнилось четырнадцать лет, мои родители решили, что их сыну пора кончать бить баклуши и надо приняться за какое-нибудь ремесло. К себе в Железнодорожные мастерские отец ни за что не хотел меня брать. Он говорил, что для котельщика я не вышел ростом, да и силенок у меня маловато. А работа эта тяжелая, грязная, грохот кругом такой, что очуметь можно; платят же очень мало.

– Хватит и того, что у меня голова идет кругом от такой работы, – говорил отец.

Мама же надеялась найти мне хорошее местечко через кого-нибудь из господ, на которых она целыми днями стирала белье.

Однажды вечером она вернулась домой необычайно веселой. Положив на стол хлеб, который она получила от одного из своих клиентов, мама подозвала меня к себе. Она запустила в мою вихрастую жесткую шевелюру красную, потрескавшуюся от частой стирки руку, другой рукой взяла меня за подбородок и сжала его своими маленькими узловатыми пальцами с изъеденными щелочью ногтями.

– Георге! – сказала она радостно, глядя мне в глаза. – Хочешь быть печатником? – При этом глаза ее загорелись. Что мог я на это ответить?

– А неплохо бы! – обрадовался отец. – Печатник – это замечательная профессия! – добавил он немного погодя с тем уважением, которое обычно питают простые люди к печатному слову. – Работать в типографии, делать книги, журналы… это кое-что значит!

Но мне даже одним глазком не пришлось взглянуть на типографию. Когда мама снова пошла стирать к тому человеку, который обещал меня устроить, она не осмелилась напомнить ему обо мне, так как от прислуги узнала, что недавно типография была уничтожена при Налете англо-американской авиации… Однако через несколько дней мама вернулась домой опять с новой вестью.

– Георге, ты ведь неплохо считаешь, а?

Мы с отцом в недоумении уставились на нее.

– Так вот, я договорилась, чтобы тебя взяли приказчиком в магазин! Как ты на это смотришь? – обратилась она к отцу.

– Не подойдет! – воспротивился отец. – Это не ремесло. Быть торговцем – все равно, что быть жуликом, воровать у других, у таких же, как мы сами.

И в другие дни, возвратившись домой, мама часто объявляла, что нашла для меня работу. То она собиралась сделать из меня рабочего по изготовлению свечей, то иконописца, то колбасника. Не знаю, где и как выискивала она эти занятия. Порой мне казалось, что это просто плоды ее фантазии. Отец же мечтал, чтобы я стал электриком, водопроводчиком, токарем по металлу или еще кем-нибудь в этом роде.

– Ремесла эти почище, – говорил он, – да и поденежнее.

А еще через некоторое время отец начал обивать пороги в трамвайном обществе. Он задумал сделать из меня трамвайщика. Но я был слишком мал, и даже через три – четыре года вряд ли мне доверили бы трамвай.

Так случилось, что весной тысяча девятьсот сорок четвертого года я все еще сидел дома и бездельничал. А дела в нашей семье к лету стали из рук вон плохи. Жизнь вздорожала, фронт приблизился к городу, а английские и американские самолеты каждую ночь причиняли все новые и новые разрушения.

Маме тоже становилось все труднее найти себе работу: ее клиенты, состоятельные господа, боясь бомбардировок, удирали из Бухареста. На деньги, которые приносил отец, с каждым днем мы могли купить все меньше и меньше продуктов. Надо было и мне браться за какое-нибудь дело. Вот тогда-то отец скрепя сердце взял наконец меня с собой в Железнодорожные мастерские. Когда я вошел в котельный цех, то сразу понял, почему отец так не хотел, чтобы я здесь работал. Цех показался мне каким-то невероятным чудовищем. Именно так я представлял себе ад. Вокруг бешено грохотали клепальные молотки, железо котлов оглушительно и резко звенело под ударами кувалд. Мощные краны проносили над головой огромные паровозные котлы, а воздух был насыщен густым дымом и копотью, изредка пронизываемыми огненными струями сварочных аппаратов.

– Я привел сынишку, господин Стере! – обратился отец к мастеру, который сидел в застекленной будке. – Вот он!

И отец подтолкнул меня вперед.

Мастер пристально посмотрел на меня сквозь стекло, потом несколько раз смерил внимательным взглядом и, недовольно поморщившись, крикнул, стараясь перекричать шум в цехе:

– Маловат он, Мариникэ… Что ты с ним у котла будешь делать?

– По годам он подходит, господин Стере, – соврал отец, – пятнадцать минуло! Правда, худенький он, но ничего, силенка в нем есть. А в свое время подрастет!

Мастер с сомнением покачал головой, но ничего не ответил. Отец взял меня за руку и поспешно потащил в глубь цеха. В этот день я только смотрел, как работает отец. Через какой-нибудь час его уже нельзя было узнать: все лицо, кроме губ и белков глаз, покрылось сажей и копотью. По лбу, щекам и костлявой, едва прикрытой рваной засаленной спецовкой груди катились струйки пота. А когда к обеду он, усталый и грязный, вышел из котла, в котором несколько часов подряд стучал кувалдой, мне стало мучительно жаль его. Только теперь я понял, с каким трудом зарабатывается каждый кусок кислого, крошащегося, как земля, хлеба, испеченного из ячменя и отрубей. Я понял, что должен тоже что-то приносить в дом или хотя бы оправдывать свой пай хлеба. И я остался работать с отцом в мастерских.

В обед пришла мать с узелком, в котором была большая кастрюля с фасолевой похлебкой, кусок мамалыги и несколько головок лука. Усевшись во дворе, в тени заводской стены, мы с аппетитом принялись за еду. Хотя моя работа в мастерских была отцу не по душе, он все же радовался, что меня приняли в ученики. Мать также была довольна и, как всегда, в своих мыслях о будущем уносилась далеко вперед.

– Теперь, когда и ты будешь что-то зарабатывать, – говорила она, – нам будет легче… Может быть, я даже смогу бросить работу и сидеть дома, буду готовить вам еду и приносить сюда…

Мне стало невмоготу слушать эти несбыточные мечтания мамы, и я расплакался. Мама тревожно взглянула на меня.

– А знаешь ли ты, когда я получу первую получку? – воскликнул я всхлипывая. – Сначала мне придется поработать учеником, потом подмастерьем, и только потом я стану настоящим рабочим. Вот и подсчитай, сколько лет уйдет на это.

Однако мои слова не смутили маму. Она лишь ласково погладила меня по щеке и опять заговорила о жизни, которая ожидала нас в будущем. И я еще раз убедился в том, что в житейских делах она настоящий ребенок. И может, только эта надежда на будущую счастливую жизнь, в которую она искренне верила, давала ей силы ежедневно по двенадцать часов гнуть спину над корытом с бельем.

– К тому времени наша жизнь и в самом деле, может быть, изменится, – задумчиво проговорил отец.

«Как она может измениться? – подумал я. – Разве только случится какое-нибудь чудо».

– Да, изменится! – уже решительно повторил отец, словно отвечая на мои мысли. – Так дальше продолжаться не может!

С этого дня я стал ежедневно ходить с отцом в Железнодорожные мастерские. Однако это продолжалось недолго. Через неделю, примерно в середине июля, отец внезапно исчез… И вот как это случилось. Однажды утром бригада, в которой работал отец, приняла только что привезенный для ремонта паровозный котел. Отец залез внутрь порыжевшего от ржавчины котла, чтобы осмотреть повреждения, а я подавал ему инструменты. Вдруг в дверях, ведущих в слесарную, появился молодой рабочий с встревоженным лицом. Он быстро огляделся вокруг, потом подлетел ко мне и спросил, где мой отец. Я показал ему на котел. Рабочий просунул голову внутрь котла и что-то шепнул отцу на ухо. Тот быстро вылез, отдал мне инструмент и отвел меня в сторону:

– Георге, я, видишь ли, сегодня вечером не приду домой… а может быть, и завтра тоже.

Он уже собирался уйти, когда в дверях котельной показались трое хорошо одетых мужчин. Тогда отец незаметно проскользнул между котлами и выскочил через двери в слесарную. Не знаю, как ему удалось скрыться. Может быть, его где-нибудь спрятали рабочие. Но вскоре в дверях слесарной, куда только что выбежал отец, показался еще один господин. Он внимательно посмотрел по сторонам и кому-то кивнул. Я понял, что он обращался к тем троим. Один из них тоже еле заметно наклонил голову. На нем был белый костюм, надвинутая на глаза соломенная шляпа с широкими полями и темные очки, вроде тех, которые носят от солнца. В правой руке он держал сверкающую, покрытую черным лаком тросточку. Некоторое время он неподвижно стоял в дверях, скучающим взглядом осматривая цех, словно его здесь ничто не интересовало. А может быть, его немного напугал стоявший вокруг грохот и клубы смрадного дыма… Потом он сделал знак тросточкой одному из господ, чтобы тот остался в дверях, а сам в сопровождении третьего господина стал медленно, ступенька за ступенькой, спускаться по небольшой металлической лестнице, ведущей в цех.

– Шпики! – пробурчал какой-то рабочий, стоявший около меня. Котельщики, с нескрываемым презрением посмотрев на прибывших господ, снова принялись за работу. А я стоял, не спуская глаз с полицейских, продолжая держать в руках отцовским инструмент. От страха у меня перехватило дыхание. «Что им нужно от отца? – недоумевал я. – Если бы он что-нибудь украл, мы бы жили не так. В чем же он виноват?» Я пришел в себя, лишь когда один из рабочих молча потянул меня за рукав к своему котлу. Шпики спокойно, с безразличным видом, словно не замечая нас, прошли мимо. Потом они тем же размеренным шагом обошли весь цех и снова вернулись к нам. Господин в белом костюме закурил сигарету, задумчиво пуская колечки дыма, которые легким облачком окутывали его лицо. Мы не видели его спрятанных за темными очками глаз, но чувствовали на себе их злобный подстерегающий взгляд. Господин стоял не двигаясь, пока не докурил сигарету. Отбросив окурок в сторону, он вытащил из кармана карточку табельного учета, повертел ее в руках и, укоризненно покачав головой, протянул следовавшему за ним господину. Тот тоже с обескураженным видом взглянул на карточку. Теперь мне было ясно, что они действительно ищут моего отца. Не задерживаясь, шпики направились в слесарную, куда окрылен отец.

– Пропадите вы пропадом вместе со всем вашим дьявольским племенем! – процедил кто-то сквозь зубы.

Домой я возвратился поздно вечером. Мать сидела за столом, подперев голову руками, и плакала. Густые пряди волос закрывали ее лицо и падали на руки. Рядом с ней на столе стояла керосиновая лампа и коптила так, что комнатушка вся была наполнена дымом. На полу в беспорядке валялось все наше нехитрое имущество. В углу, за дверью, доски пола были выломаны и земля под ними вскопана. Пол был засыпан выпавшей из разрезанного матраца соломой, а в воздухе вместе с копотью летал пух из разорванных подушек. Значит, шпики побывали и здесь.

Я подошел к столу. Услышав мои шаги, мама вздрогнула, быстро, словно стыдясь чего-то, вытерла слезы и подвязала волосы поднятым с пола платком. Потом она поправила фитиль лампы и только тогда посмотрела на меня. Глаза у нее были затуманенные, грустные. Обычно светившаяся в них мечтательность потухла. Теперь страх и отчаяние охватили все ее существо. Мама долго, не мигая, смотрела в черную пустоту открытой двери…

– Отец сказал, что сегодня и завтра он не придет, – тихо проговорил я.

Потом я рассказал как шпики искали его в мастерских. Мама слушала молча, не двигаясь, все так же устремив отсутствующий взгляд в черную, как деготь, пустоту ночи. Я тоже замолчал. В комнате слышалось лишь монотонное потрескивание фитиля лампы.

Через некоторое время мама поднялась. По уверенности ее движений я понял, что она приняла какое-то решение. Она открыла окно, вытащила наружу все наши вещи, Положила их на составленные вместе два стула и принялась зашивать матрац и подушки. Тем временем я выровнял землю в углу под дверью и, взяв молоток, прибил оторванные доски пола. Через какой-нибудь час наше жилище уже опять выглядело таким же чистым и приветливым, каким я всегда привык его видеть.

Мы с мамой легли спать поздно, уже после полуночи, но сон не приходил. Мама неподвижно лежала в постели, заложив руки под голову и устремив взгляд в потолок. Изредка у нее вырывался тяжелый, похожий на стон вздох. Я долго не решался нарушить ее молчание. Наконец, приподнявшись на локте, я спросил:

– Мама, а что им надо от папы?

Мама ничего не ответила и даже не шевельнулась, точно не расслышала моего вопроса.

– Мне сказал один старый механик, – добавил я тихо, – будто наш отец коммунист.

Мама повернула голову и задумчиво, словно отвечая на свои мысли, прошептала:

– Да, видно, он им остался…

О коммунистах я впервые услышал еще весной от самого отца. Он рассказывал мне о них как раз в ту ночь, когда на нашей улице шпики схватили Гицэ Стиклару. «Коммунисты борются за бедных и угнетенных людей, – говорил отец, – за жизнь без бояр и фабрикантов!» Мне показалось странным, почему же Гицэ Стиклару посадили в тюрьму, если он желал добра таким людям, как мы. Но из дальнейших слов отца я понял, что полиция так же, как и фабрики, и поместья, принадлежит господам и боярам. Вот почему теперь, когда я узнал, что мой отец коммунист, я стал бояться за него. Ведь о Гицэ Стиклару мы так больше ничего не узнали; только потом прошел слух, будто его расстреляли в одном из фортов тюрьмы Жилава.

С этими тяжелыми думами я заснул. Мне приснился отец. Его лицо, как и наяву, было измазано сажей и копотью, по груди и шее струился пот, едва уловимый блеск глаз был затуманен затаенной беспредельно глубокой грустью.

* * *

Отец не возвратился домой ни на второй день, ни в последующие дни. Мама целыми днями бродила по городу в поисках работы и каждый вечер возвращалась ни с чем, шатаясь от усталости и голода и проклиная все; на свете. А еще через две недели я перестал ходить в Железнодорожные мастерские. Надо было браться за какое-нибудь дело, на котором можно было бы что-нибудь заработать. Я решил заняться пайкой кувшинов и кастрюль и стал ходить по домам нашего предместья, предлагая свои услуги. Правда, через несколько дней я был избавлен от этой необходимости: женщины сами приходили к нам с кастрюлями и кувшинами. Часто они приносили такую посуду, которую совершенно невозможно было запаять.

– Эта уж никуда не годится! – говорил я возвращая назад кастрюлю, пригодную разве только для свалки.

– Как, такую ты не берешь? – удивлялись женщины. – Ну а маленькие дырочки мы сами затыкаем тряпками, и ничего… еще держатся.

Много разного народу перебывало у меня, но в основном приходили бедняки, задавленные беспросветной нуждой. Часто им нечем было заплатить мне за работу. Когда они приходили за посудой, то начинали жаловаться на жизнь, проклинали войну и, наконец, дрожащим голосом просили обождать с платой до тех пор, пока не раздобудут денег. Через неделю мне пришлось бросить свое дело: на вырученные деньги я едва смог заплатить за взятые в долг заклепки и олово.

Теперь я, так же как и мама, стал бродить по городу в поисках работы и хлеба. Несколько дней подряд я совсем не приходил домой. Пристроившись носильщиком на вокзале, я таскал чемоданы, ящики и узлы беженцев из Молдавии, в страхе перед войной скитающихся по всей стране. Спал я там же, на вокзале, на скамейке или прямо на полу у стены, свернувшись калачиком. Однажды ночью я проснулся от сильного толчка в бок. Передо мной стояло несколько мужчин – таких же оборванных, как и я, носильщиков. У них были голодные, исхудавшие лица и мрачные запавшие глаза.

– Мы дали тебе подработать немного, – начал один из них примирительным тоном, – а теперь – довольно! У нас дети, семья, а ты один… Ты можешь просить милостыню или найти работу где-нибудь в другом месте!

По его тону я почувствовал, что им жаль меня, что гонят они меня потому, что положение у них еще хуже, чем у меня. Я не стал с ними спорить, поднялся и побрел, с трудом переставляя ноги. Весь город был погружен в непроглядную тьму военных ночей. Кругом не было видно ни единого огонька. Иногда проходил трамвай или автомобиль с крохотным синим глазком. Улицы были молчаливыми и пустынными. Откуда-то наперерез мне вышло несколько пьяных немецких солдат. Взявшись за руки, они хриплыми голосами выкрикивали какую-то песню. Я прижался к стене и стал выжидать, когда они пройдут мимо. Я знал, что пьянки немецких солдат всегда оканчивались стрельбой или дракой. Как раз в первую же ночь, которую я провел на вокзале, пьяные немецкие солдаты, отправлявшиеся на фронт в Молдавию, открыли огонь по толпе пассажиров, столпившихся у вагонов. Началась свалка. До прибытия полиции и военного патруля три солдата были избиты и брошены под колеса поезда…

Опасаясь пьяных солдат, я побежал, стараясь держаться поближе к домам и все время оглядываясь назад. За углом меня остановил немецкий патруль. Трое солдат в серых мундирах и в темных касках подозрительно осмотрели меня с головы до ног и ощупали мои карманы. Один из них, усмехнувшись, что-то сказал, наверное, о моем виде. Я действительно походил на дикаря: босой, в рваных штанах, в разорванной рубахе, грязный, с копной торчащих во все стороны давно не стриженных волос. Немец сделал мне знак автоматом, чтобы я шел дальше. Но мне так и не удалось добраться до дому; завыли сирены, извещая об очередном налете американской авиации.

Остаток ночи я провел в убежище на улице Каля Гривицы. Там я оказался рядом с каким-то цыганенком. Нас затолкала сюда перепуганная толпа, бежавшая со стороны вокзала. Еще не кончили реветь сирены, как воздух содрогнулся от гула моторов. Сотни зенитных пушек и пулеметов открыли бешеный огонь. Зловещий рев моторов слышался все ближе и ближе, и вдруг первая волна самолетов обрушилась на Северный вокзал. От свиста падающих бомб у меня перехватило дыхание; затем раздались первые взрывы, от которых закачалась земля и с потолка нашего убежища посыпался песок. Несколько бомб упало так близко от нас, что земляная насыпь была снесена воздушной волной.

Оставшись без крыши над головой, мы испуганно смотрели в ночное небо. Десятки прожекторов скрещивали в нем свои ослепительные снопы света; трассирующие снаряды пронизывали темноту, оставляя за собой ленты из голубых искр, и взрывались в чреве ночи в дикой пляске мрачных огненных всплесков; яркие, как молнии, осветительные бомбы медленно плыли в воздухе; земля содрогалась от многочисленных взрывов. Женщины и дети начали кричать, беспомощно толкаясь между узкими стенами щели. Какой-то старик с узелком в руке, которого бросали во все стороны в панике мечущиеся люди, сел прямо у наших ног. Он положил узелок на колени и застыл, уткнув лицо в ладони.

За первой волной самолетов пролетела вторая, третья. Они сбросили бомбы на улице Каля Гривицы, у вокзала и в стороне Железнодорожных мастерских и Триажа. Оттуда доносились многочисленные взрывы. Вся эта часть города осветилась пламенем пожаров.

Вскоре бомбардировка постепенно начала стихать. Только около железнодорожных путей горело несколько зданий, в том числе и здание вокзала, истошно свистели паровозные гудки и изредка слышались взрывы бомб замедленного действия. Сидевшие в укрытии женщины и дети тоже притихли. Улицу заполнили пожарные машины, за ними стремительно промчались машины скорой помощи. Через несколько минут со стороны вокзала появились санитары с носилками. На них лежали убитые и раненые.

В это мгновение я вспомнил о матери. Об отце я тогда почему-то не думал. С того дня, когда его пытались арестовать шпики, он не давал о себе знать, и я не знал, жив ли он. По моим предположениям, бомбили сейчас где-то в районе нашего дома. Вместе с цыганенком я вышел из щели. Однако на улице нас остановил полицейский и снова прогнал в укрытие. Тревога еще не кончилась. Где-то вдалеке все время слышался непрерывный гул сотен самолетов. Опять усилился беспорядочный огонь зенитной артиллерии. Теперь и мне стало страшно. Когда начался налет, я просто не успел подумать об опасности. Но на этот раз у меня от страха похолодела спина. Чтобы как-то приободриться, я заговорил с цыганенком. Он рассказал, что продает на вокзале газеты с девяти лет, с тех пор как научился считать. Это надоумило меня тоже заняться продажей газет, как-никак за каждую сотню экземпляров платили десять лей. «Мы спасены, мама!» – молнией промелькнуло у меня в голове. И я начал подсчитывать: «Если продам сотню экземпляров, заработаю десять лей. Если продам две сотни – двадцать лей, то есть столько, сколько зарабатывает мама в день стиркой белья. Если продам пять сотен – пятьдесят лей, больше, чем зарабатывал отец в Железнодорожных мастерских… Ну, а если тысячи экземпляров?!»

Я так увлекся этим подсчетом, что не заметил, как появилась вторая волна самолетов. О налете я вспомнил, лишь когда в воздухе уже зловеще завыли бомбы. На этот раз большая ид часть упала на улицу, и всего одна, единственная бомба – на пустырь, и опять рядом с нашим укрытием… Вспыхнуло ослепительное, искрящееся пламя… От горячей волны у меня на миг перехватило дыхание, люди в укрытии замерли, напуганные свистом осколков. Потом вдруг раздались отчаянные крики, стоны, плач. Цыганенок, сидевший рядом со мной, упал мне на руки, раненный в голову осколком… Люди бросились к выходу. Укрытие вдруг сразу опустело, на полу его остались лежать лишь несколько неподвижных тел. Я застыл от страха: на руках у меня был цыганенок, а у ног лежал мертвый старик. Он, казалось, спал, уткнувшись лицом в ладони.

Начинало светать. Протяжно и печально завыли сирены, извещая о конце налета. Небо все еще было темным, над кварталом плыли тучи дыма, копоти, пепла и пыли. Вдоль улицы Каля Гривицы от самых Железнодорожных мастерских горели дома. Я снова вспомнил о маме…

Обхватив поудобнее цыганенка, я, напрягая силы, потащил его наружу. На улице я осторожно положил цыганенка рядом с другими телами убитых. Его миндалевидные глаза были открыты, в их маленьких зрачках цвета созревшей ежевики холодным стальным блеском застыл страх. Прядь густо пропитанных кровью блестящих, как лакированное черное дерево, волос прилипла к ране около виска…

Потом я побежал к своему дому. По пути мне пришлось обходить развалины, протискиваться сквозь толпы людей, которые стояли на улице со своими пожитками в руках, глядя на горевшие дома, пробираться среди суетившихся тут же пожарников. Рядом с мостом Гранд я зашел в чудом уцелевшую лавчонку и на деньги, заработанные на вокзале, купил хлеба и огурцов. Выйдя из нее, я пошел шагом, но, вспомнив о матери, снова бросился бежать. Мимо меня мчались пожарные машины и спасательные команды… Через час я вышел на нашу улицу. Здесь все было превращено в руины. На развалины, покрытые мусором, еще не осели тучи пыли и летавшей в воздухе копоти. Временами с грохотом падала какая-нибудь стена или крыша, поднимая столб пыли. Посреди улицы, у вещей, которые удалось вытащить из-под развалин, стояли женщины и дети. Тут же, рядом с ними, прямо на земле лежали мертвые. Иногда из-под обвалившегося дома какой-нибудь мужчина выносил на руках ребенка или тащил на спине уцелевшую домашнюю утварь.

Добежав до своего дома, я остановился как вкопанный: дома не было, он был полностью разрушен. Неподалеку стояла пожарная машина, и несколько пожарников заливали водой еще дымящиеся развалины. Тут я увидел санитарную машину с красным крестом на стекле. Только теперь я подумал, что среди убитых может оказаться и моя мама. Меня охватил ужас.

– Мама! – закричал я, не помня себя от страха, бросаясь вперед. – Мама!..

Через мгновение я был перед развалинами. От нашего дома не осталось даже стен. Все было превращено в груду кирпича и мусора. В этот момент появились два санитара с носилками. На носилках лежала женщина. От страха у меня потемнело в глазах. Голова закружилась, но я все же нашел в себе силы подбежать к ним… и тут же, как подкошенный, повалился на носилки: на них лежала мама…

– Мама… – охваченный ужасом, простонал я и заплакал навзрыд. Санитары, увидя мое горе, положили носилки на землю, рядом с машиной скорой помощи. Я, рыдая, обхватил тело матери и прижался лицом к ее груди, словно искал у нее утешения. Кто-то из пожарников, видимо, не выдержал этой сцены и оторвал меня от матери. Сквозь слезы я в последний раз увидел ее лицо. Оно было желтым, изможденным, высохшим; бескровные, посиневшие губы стали тонкими и холодными. Из уголка рта протянулась темная ниточка крови. Сквозь приоткрытые веки я увидел ее застывший взгляд. Но ни металлический блеск, появившийся в нем от голода и страданий, ни сама смерть не могли убить до конца мечтательность и доброту, которыми всегда светились ее глаза. Безжизненно свисавшая с носилок рука с красными узловатыми изъеденными щелочью пальцами, старая ситцевая юбка и залатанная блузка свидетельствовали о ее трудной доле в этой жизни…

Когда я пришел в себя и смог различать окружающие меня предметы, машина скорой помощи уже уехала. Я лежал на куче мусора, которая возвышалась на том месте, где когда-то стоял наш дом. В руках у меня были купленные мною для мамы огурцы, хлеб. Мысленно я продолжал подсчет, которым меня так околдовал цыганенок в бомбоубежище. «Если продам сотню газет – заработаю десять леи… если продам две сотни – двадцать лей, то есть столько, сколько зарабатывает за день мама стиркой белья… если продам пять сотен – пятьдесят лей, больше, чем зарабатывает отец. А если тысячу экземпляров?!» Но вдруг вспомнив, что теперь мне больше не для кого зарабатывать такие деньги, я заплакал. Мама ушла навсегда. Надежды увидеть отца не было никакой. Его, наверное, схватили шпики, и он разделил судьбу Гицэ Стиклару… А я остался один, один на всем белом свете. Тут я снова упал на кучу мусора и, закрыв лицо руками, заплакал. Я горько плакал до тех пор, пока, отупев от горя и усталости, не впал в забытье. Так я и заснул.

Проснулся, когда начало темнеть. На руины предместья опускалась густая, дремотная темнота. Пустынная улица вся была завалена кирпичом и мусором, как после сильнейшего землетрясения. Под прикрытием уцелевшей стены кто-то стелил тряпье, устраиваясь на ночь. Откуда-то издали время от времени доносился надрывный плач женщины. На другой стороне улицы какая-то собака рылась в куче отбросов. Иногда она поднимала голову и протяжно выла. При виде этой мрачной картины мне стало страшно. Я встал и, тяжело передвигая ноги, пошел куда глаза глядят.

* * *

Не знаю, где я бродил всю ночь, но утром я снова очнулся на той же куче мусора, где некогда стоял наш дом. Яркие лучи солнца заливали светом руины. Через несколько домов от меня на грубом шерстяном одеяле, постланном на земле, играл на солнышке ребенок. Он задирал свои пухлые ножонки, трепал своими пальчиками белокурые мягкие как шелк волосы и что-то лепетал… Собака уже перестала выть. Видно, и у нее иссякли силы. Она лежала, уткнув морду в лапы, и, не двигаясь с места, глядела вокруг грустными, полными тоски глазами. Я вспомнил, что в кармане у меня лежит хлеб. Отломив от него кусочек, я бросил собаке. Собака с трудом подползла к нему, жадно схватила хлеб и, вернувшись на свое место, нехотя начала есть. Я так же нехотя, как и она, принялся жевать хлеб…

Кое-что я все-таки сумел вытащить из-под развалин: зимнюю одежду отца, нож, разорванное одеяло, кухонную посуду. Под кирпичами я нашел старинную фотографию своих родителей, которой было, вероятно, лет тридцать. Отец и мама казались на ней самыми счастливыми людьми в мире. Увидев фотографию, я всхлипнул, потом сунул ее за пазуху и стал вытаскивать из-под развалин доски от кровати. К полудню все, что мне удалось найти, я спрятал в углу под полом около двери. От всей нашей комнаты только и осталась что эта дверь, которая продолжала стоять, чуть наклонившись в сторону. Я со страхом подумал: «Куда мне идти?» – и в этот момент увидел тетю Фану, жену Гицэ Стиклару. Она пробиралась ко мне через развалины.

– Георге, – прошептала она удивленно, – ты был здесь?

– Здесь, тетя Фана, – проговорил я и снова – уж в который раз – заплакал.

Женщина подошла ко мне и прижала мою голову к груди. Потом пригладила мои взлохмаченные волосы и грустно сказала:

– Пойдем ко мне, Георге… У меня кухня уцелела. Правда, у нее нет двери, но мы возьмем вот эту.

Она не стала ждать моего согласия, свернула в узел мои вещи и повела к себе. Мы еще дважды возвращались к развалинам нашего дома. Первый раз мы взяли доски от кровати, одеяло, чтобы было чем их застелить, и подушку. Во второй раз мы пришли за дверью.

Пока мы отрывали ее, незаметно опустились сумерки. Изредка на улице, в узких проходах между кучами битого кирпича, проскальзывала какая-нибудь тень. Вдалеке слышался приглушенный грохот трамвая. Нигде не было ни огонька. На небе появились первые звезды. И снова завыла собака. Тетя Фана на секунду перестала возиться с дверью и повернулась ко мне.

– Вся семья Стойки лежит под развалинами, – прошептала она. – А может быть, от них ничего не осталось. Бомба упала как раз на их дом… Люди так и не нашли их.

Мы снова принялись за работу. Сначала раскачали дверной переплет, дверь мало-помалу начала накреняться и вдруг, треснув, с грохотом упала на груду мусора. Когда пыль осела, мы подняли дверь и тут заметили под порогом какие-то белые бумажки. Тетя Фана нагнулась и подняла их. Они были свернуты в трубку и перевязаны бечевкой. Рассмотрев листки, она вздрогнула, словно испугавшись чего-то, боязливо огляделась кругом и сунула их за пазуху.

– Должно быть, какие-нибудь афиши, – прошептала она…

С трудом пробираясь через развалины, мы потащили дверь к ее дому. Когда мы пришли, тетя Фана взяла меня за руку и поспешно втащила в кухню. В темноте она вынула листы бумаги и, развернув их, положила на кровать у окна. Там было немного светлее. Я увидел, как ее дрожащие, отекшие пальцы осторожно один за другим разглаживают небольшие листочки. Потом она завесила тряпкой окошко и опустила до самой земли висящее над дверью одеяло. Тетя Фана зажгла спичку, и мы склонились над разложенными на постели бумагами. При свете горящей спички мы увидели самые настоящие листовки. «Рабочие и работницы! – различил я первые слова. – Эта преступная война привела нашу страну на край пропасти». Огонек спички начал гаснуть; я посмотрел вниз, где большими черными буквами было написано: «Коммунистическая партия Румынии». При свете гаснущего пламени я различил подчеркнутые вверху на полях слова: «Прочитай и передай другому!» Спичка погасла. В комнате стало темно. Я и тетя Фана молча глядели на листовки. Казалось, даже сквозь эту темень я различал слова: «Коммунистическая партия Румынии» – так глубоко врезались они в мою память. «Значит, – мелькнуло вдруг у меня в голове, – отец действительно был коммунистом!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю