Текст книги "Тревожные ночи"
Автор книги: Аурел Михале
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
С рассветом кончилось затишье. С той и другой стороны забили пушки и пулеметы. Я бросился к своей засаде у окошка в подвале и снова взялся за снайперскую винтовку… И кто же, вы думаете, первым появился в моем оптическом прицеле? Тот самый надменный, как петух, офицер, с тонкой, будто в корсете, талией. «Ага, – проговорил я про себя, обрадованный этой неожиданной встречей. – Ты не мог спать здесь, среди развалин. Ты устроил себе постельку там, под боком у какой-нибудь хорошенькой венгерки! Ну подожди же!» Я навел перекрестие тонких, как волос, нитей оптического прицела как раз туда, где находился орел на фуражке офицера, чуть-чуть надвинутой на лоб… По правде сказать, я немного помешкал с выстрелом: мне хотелось с ним поиграть, как играет кошка с мышью. Затем я выстрелил – немец упал на живот, уткнувшись лицом в снег…
«На сегодня неплохое начало!» – размышлял я. Потом из зданий на Венгерской улице семеро солдат стали выкатывать две автоматические пушки. Мне был знаком их страшный огонь, били они прямой наводкой вкруговую, словно пулемет… Нет, они не должны достигнуть «каменного дома»! Я сделал шесть выстрелов: четырьмя из них уничтожил весь расчет первого орудия. Они упали примерно в восьми – десяти шагах от того места, где я подстрелил накануне телефонистов. Два выстрела не попали в цель. Вторая пушка с уцелевшими тремя солдатами добралась до «каменного дома». Оставшаяся посреди улицы пушка стала приманкой, и я уложил еще несколько солдат, которые хотели откатить ее назад.
Однако этот случай заставил немцев задуматься. Они начали шаг за шагом осматривать развалины и бешено стрелять по кирпичам и камням. Случайно одной из очередей, пущенной в направлении подвала, где находилась моя засада, я был ранен в левое плечо. Пуля застряла под лопаткой, левая рука больше не повиновалась мне. Рана страшно горела. Я слез с ящика и перевязал плечо так, чтобы не видел ефрейтор, который, я знал, этому очень обрадовался бы. Подсчитав патроны, я обнаружил, что у меня еще осталось их шестнадцать штук.
Отодвинув в сторону ящик, чтобы занять более безопасную позицию, я снова взобрался на него. Левой рукой я больше не мог пошевелить. Приладив винтовку между камнями, я стал стрелять. У меня не было опоры впереди, и поэтому я дал много промахов – почти половину. Три последних выстрела я сделал уже в сумерках, когда немцы потащили к «каменному дому» вторую пушку. Но ни один из них не попал в цель, я потерял столько крови и был так истощен, что и пушка, и головы немцев – все смешалось в поле оптического прицела.
Вернувшись в котельную, я с досадой бросил около стены теперь уж ни на что не годную винтовку и, тихонько застонав, лег на немецкие шинели. Меня начало лихорадить. Мне так захотелось пить, что я, казалось, мог бы выпить целое ведро воды. С трудом свернув цигарку, я закурил. Пока горела спичка, я рассматривал лицо ефрейтора: немец задремал, опустив голову на грудь.
Так я лежал на спине и курил. В голову стали приходить всякие грустные мысли: «Если наши не подоспеют в течение двух – трех дней, сколько, по моим расчетам, я мог выдержать, то придется мне погибнуть здесь, в этом подвале, и никто не узнает об этом!» Послышался громкий храп немца, и я подумал: «А что делать с ефрейтором? У меня нет никакого права решать его судьбу. Нужно развязать его! Ладно, – решил я, – утром развяжу. Если сможет этот немец спастись – его счастье!»
Неспокойные мысли, одна чернее другой, так и лезли в голову. Всю эту ночь я не мог сомкнуть глаз. Меня лихорадило, не хватало воздуха, я метался на шинели… Левая рука окончательно онемела, и боль в плече перестала чувствоваться. Потом у меня начался бред…
Мне казалось, что прошло несколько лет, и я снова попал в Будапешт. Война давно кончилась, но я почему-то был одет в ту же солдатскую шинель. Был весенний день, ярко светило солнце, небо было синее-синее, в воздухе пахло цветами, слышался живой шелест листвы. Разрушенного дома не было; развалины исчезли, как по волшебству. По обеим сторонам улицы, по которой я шел, высились новые большие светлые белые здания со множеством окон. На улице стояла шумная толпа. Там были женщины с распущенными косами, в облегающих грудь и бедра платьях. Рядом играли и пели дети… Я заметил, что люди этого города обращают внимание на мой рваный военный мундир с пустым болтающимся на левом плече рукавом. Лицо у меня было давно не брито и грязно, вид измученный. Незаметно, словно призрак, я проскользнул вдоль стены между людьми и остановился перед «каменным домом». Здесь тоже не было развалин. Дом был отстроен заново; он был белый, красивый, похожий на корабль из камня. У входа сверкала под лучами солнца мраморная лестница, а справа от нее собрались мужчины, женщины, дети. Некоторые стояли, грустно опустив головы. В руках у многих были цветы. Кто-то прибивал к стене над могилой Бурады и других погибших товарищей мраморную доску… «Молодцы! Вспомнили о нас!» – подумал я и протиснулся между людьми к самой доске. На ней были высечены имена и фамилии солдат нашей штурмовой группы… Я принялся читать: старший сержант Думитру Бурада, сержант Геооге Ангелаке, капрал Аврам Винтилэ, Василе Цупа, Ион Букура, Василе Чиобану… Все! Только моего имени не было. «Почему не вписали на доску капрала Василе Добрица?» – спросил я стоящего рядом со мной человека. «Хм, мы не знали, что и он погиб в бою за наш дом!» – ответил мне смущенно мужчина… «Как не знали? – рассердился я. – Он умер здесь, в подвале… Он был последним! Идемте, я покажу вам!..» Я сделал знак, и мы все стали спускаться по лестнице в подвал. Мне все время казалось странным, что я говорю о своей смерти. Когда же мы спустились в подвал, там было темно, как и в ту ночь, когда я лежал на немецких шинелях в котельной. «Дайте свет!» – приказал я… Из группы людей вышла женщина. Она открыла под лестницей окно, то самое заложенное кирпичом окно, через которое я должен был бежать. Свет хлынул внутрь подвала, и я увидел, что эта женщина была моей матерью! Я вздрогнул и удивленно подумал: «К чему бы это моей матери быть в Будапеште?..»
…В этот момент я очнулся. Темнота немного рассеялась, и через отверстие в окошке под лестницей пробивалась слабенькая полоска утреннего света. Около меня, как видение, но уже во плоти, стоял немецкий ефрейтор. Как раз в это мгновение он опустился на колени и поднял штык, чтобы ударить меня в грудь.
– Ах ты чертово отродье! – рявкнул я и отскочил в сторону.
Ефрейтор испугался меня, словно призрака, и в замешательстве застыл с поднятым штыком. Этого мне было достаточно, чтобы подняться и схватить с пола маленькую пехотную лопатку…
Так мы вновь оказались друг перед другом, как борцы на ринге. Ефрейтор держал штык в правой руке, в той самой, которая была у него перевязана. Через разорванный рукав мундира виднелась его мускулистая рука. Я понял, что он притворился, что ранен, и страшно выругался.
Мы начали ходить вдоль стен, следя друг за другом. Было ясно, что, тот, кто нанесет противнику первый удар, будет победителем. Немец был похож на разъяренного зверя, почуявшего запах крови. Он грузно ступал, немного наклонившись и приподняв голову, со штыком в руке, направленным в мою сторону. Когда он пересек полоску света, лившегося из окошка, я увидел его глаза и испугался. Это были глаза безумца. В них нельзя было прочесть ни ненависти, ни волнения, мрачная пустота царила в их глубине, пустота, которая помутила его разум. Его губы и щеки были белыми, как известь. В глазах мерцал кровавый огонек безумия. Рука, державшая штык, дрожала.
«Этого не уговоришь, – подумал я, – надо драться». Не спуская с него глаз, я все время отступал. Нельзя было забывать, что немец был еще достаточно силен. Он целыми днями сидел, не был ранен и не потерял ни капли крови. «В конце концов он все равно меня убьет, – подумал я, почти примирившись с мыслью о неизбежной смерти… – Надо было пустить его в расход с самого начала! – корил я себя. – Или по крайней мере не мешать Ангелаке всадить ему пулю в лоб!» При этой мысли меня охватила бешеная жажда мести. «Не уступлю, пока не двину лопаткой его по башке!» – решил я.
С досадой я вспомнил о том, как заботился о нем, как столько раз кормил его из своих рук… «Собака! – процедил я сквозь зубы, вспомнив слова Ангелаке. – Настоящих собак из вас сделал Гитлер!» Ненависть душила меня. Я сильнее сжал в кулаке ручку лопатки. Я был уже готов очертя голову броситься на него и ударить по затылку…
Позднее я не пожалел, что не сделал этого. Я заметил, что ефрейтор пал духом, измучен внутренним страхом и напряжением, которое пришлось ему испытать. Его одолевала нервная дрожь, в уголках рта появилась пена… «Буду держать его в таком состоянии, пока не рухнет на пол!» – решил я. Мы снова стали передвигаться вдоль стен тем же напряженным кошачьим шагом. Иногда я делал в его сторону шаг, чтобы усилить в нем нервное напряжение, иногда уступал ему дорогу. Я понимал, что, если изматывать его таким образом, к вечеру он свалится с ног.
Однако у ефрейтора нервы оказались куда слабее, чем я предполагал. Он выдержал эту игру со смертью только до полудня. Потом остановился и двинулся прямо на меня… Шел он пригнувшись, словно приготовившись к прыжку. Шагал редко, широко, грузно переваливаясь с ноги на ногу… Зажатый в дрожащей руке штык был направлен на меня, как вилы… Но теперь меня не пугали ни острие штыка, ни бешеные, темные, налитые кровью глаза… Я чувствовал себя еще достаточно сильным и начал шаг за шагом отступать к стене. Мне необходимо было сохранить спокойствие и самообладание, чтобы видеть каждое его движение, читать каждую его мысль. Я дал ему возможность несколько приблизиться ко мне. Когда нас разделяли всего пять – шесть шагов, мне бросились в глаза его белокурые мягкие волосы на макушке… Надо целиться туда… Я поднял лопатку… Но ефрейтор в ужасе остановился и молниеносно метнул в меня штык… Я не успел отскочить… Острие штыка, прорвав мой мундир, сухо ударило во что-то твердое… Я быстро сунул руку в карман и наткнулся на отобранный раньше у немца пистолет с перламутровой рукояткой… Я взвел курок и направил пистолет на ефрейтора…
– Nein! – в ужасе завопил он.
Не дав ему подойти к стене, к которой он отступал, я выстрелил… Не знаю почему – то ли оттого, что у меня от сильного напряжения ослабела рука, или потому, что я поспешил, – но я промахнулся… Я нажал вторично на спусковой крючок, но пистолет дал сухой щелчок: в нем не было больше ни одного патрона… Я опять схватился за лопатку. «Эту пулю, – подумал я, – ефрейтор оставил для себя, да, видно, духу не хватило покончить с собой, вот он и стал перевязывать руку, симулируя ранение».
– Страшно стало, ползучая гадина! – процедил я сквозь зубы.
В это время немец нашел брошенную мною у стены снайперскую винтовку, ту самую, у которой он снял штык… Он схватил ее за ствол и поднял над головой, как дубину… Так он и пошел на меня… Теперь он был более спокоен и расчетлив. Возможно, он пришел в себя от пистолетного выстрела. Я понял, что на этот раз он более опасен, чем прежде… «Надо бы подобрать штык», – подумал я и сделал шаг к стене. Не спуская глаз с ефрейтора и продолжая сжимать ручку лопатки, я начал подталкивать ногой штык к лестнице, где я смог бы нагнуться, не боясь того, что он ударит меня прикладом…
Но оказавшись за лестницей, я тут же вспомнил о запальном шнуре… Я бросил лопатку и быстро схватил запальный шнур, показывая его немцу. К ефрейтору сразу вернулся рассудок. Он понял, что может последовать, и застыл посреди помещения с поднятой винтовкой… Воспользовавшись этим моментом, я быстро чиркнул спичкой и зажег сигарету. И едва ефрейтор попытался сделать шаг вперед, я спокойно, не сводя с него глаз, поднес конец запального шнура к сигарете.
– Nein! – прорычал ефрейтор. – Nein!
Опять мы стояли друг от друга на расстоянии семи – восьми шагов. Немец внимательно глядел на меня, я – на него. Время текло невероятно долго. В висках стучала кровь, в ушах звенело от тишины, которая воцарилась в подвале. Успокоился и немец; однако он дышал глубоко и прерывисто. Он ждал. Я знал: он ожидает, когда у меня кончатся сигареты. Я прикуривал одну сигарету от другой, поддерживая огонь. От крохотного огонька сейчас зависели наши жизни – и его и моя. «Можешь ждать спокойно и долго, господин ефрейтор, – думал я. – Все равно в конце концов я подожгу запальный шнур последним огоньком сигареты! Может быть, ты думаешь, что мне страшно это сделать? – говорил я своим взглядом. – Не беспокойся! Вот увидишь – не испугаюсь!»
Вскоре по развалинам ударила наша артиллерия. От первого разрыва гулко загудели своды подвального потолка. Наверху послышался стук сапог бросившихся к пулеметам и пушкам немцев. В промежутках между взрывами, от которых сотрясался подвал, я все отчетливее стал различать шум нарастающего боя. Пулеметы и пушки открыли яростный огонь… Взяв конец запального шнура в руки, я с сигаретой во рту пододвинулся к окошку под лестницей. Взглянув одним глазом в отверстие, проделанное мною среди кирпичей, я заметил, что наши снова пошли в атаку. Они высыпали из домов и короткими и быстрыми перебежками приближались к «каменному дому»… Меня охватила беспредельная радость. Как будто я родился вторично. «Не более чем через полчаса наши будут здесь, – с надеждой думал я, – и овладеют этими проклятыми развалинами…»
– Ну, теперь поговорим, господин ефрейтор, – обратился я к немцу.
Но тут я заметил, что гитлеровцы остановили наши атакующие роты приблизительно в ста шагах от «каменного дома». Зеленоватые цепи румын прижались к земле. Оттуда до «каменного дома» земля была ровная, как ладонь: мостовая, пустырь, потом другая улица, а там и рукой подать до нас. Я подумал, что немцы сильнее нас укрепились в доме: у них было больше пушек и пулеметов, и они ни на мгновение не прекращали огня…
Вскоре наши вновь поднялись в атаку, но уничтожающий огонь противника заставил их снова залечь… И опять наши попытались прорваться сквозь завесу огня и железа… Однако вновь залегли… У меня сердце кровью обливалось, когда я видел, как они бьются между жизнью и смертью под убийственным огнем немцев. И вдруг в моей голове мелькнула мысль: «Когда наши поднимутся снова в атаку, я взорву дом с немцами, с пушками, с пулеметами, со всем вместе». При этой мысли меня охватила безумная радость.
– Братцы, я помогу вам! – крикнул я в отверстие среди кирпичей, словно крик мой мог долететь до ушей наступающих. – Третья штурмовая группа еще жива! – продолжал я кричать. – Ну, поднимайтесь же!.. Ну!
Вдруг мне показалось, что они никогда не поднимутся. Мне стало очень досадно: почему эта мысль не пришла мне в голову раньше? На моих глазах выступили слезы…
Ефрейтора я больше не боялся. До тех пор пока у меня была горящая сигарета, он знал, что жизнь его в моих руках. Все мои мысли были обращены к нашим, к этим припавшим к земле зеленоватым цепям, которые не могли подняться в атаку…
– Еще разок, братцы! – начал я орать во все горло. – Еще раз! Давай!.. Ур-а-а!
И в это мгновение они поднялись! Глядя на них, я спокойно поднес сигарету к концу запального шнура… Когда шнур зашипел, я закрыл глаза… Страшный взрыв сотряс весь подвал. Я слышал, как с ужасным грохотом стали рушиться стены, словно проваливалась от края и до края вся земля…
…Той же ночью наши вытащили меня из-под лестницы с раздробленными ногами… Перед тем как добраться до меня, они обнаружили труп немецкого ефрейтора. На него обрушился потолок котельной…
Дед андрей (Рассказ бойца)
Было это в Татрах. Три недели стояли мы с немцами друг против друга, лицом к лицу. Они над нами, на горе, мы под ними, в лощине. Они нас видели как на ладони и палили по нашим позициям без передышки. Так что наступать мы могли только ночью, передвигаясь ползком по обледенелому снегу. Да и тогда толку получалось немного. Немцы встречали нас бешеным огнем и еще швыряли вниз круглые гранаты, которые катились по склону, как камни. Днем мы укрывались в сосновом лесу, в землянках, выставив охрану далеко вперед, почти к самым немецким позициям.
Однако надежду выбить гитлеровцев мы не оставляли и как-то ночью снова пошли в наступление. И опять зря. Не было никакой возможности добраться до них незаметно. Гитлеровцы хорошо укрепились, боеприпасов у них было вдосталь, судя по тому, с какой щедростью они нас поливали огнем. И пришлось нам еще затемно вернуться несолоно хлебавши, таща на себе раненых и пулеметы.
В тот день налетела на Татры метель. Такая закружилась вьюга – зги не видать. Занесло сугробами не только все тропки наверх, к немцам, но и все дороги, ведущие вниз, в село, к нашим. А гитлеровцы и вьюгу себе на пользу обратить сумели: в следующую ночь под ее прикрытием спустились на лыжах вниз и, обойдя долину, зашли нам в тыл. Так что, когда утром наши каптенармусы отправились на санях за продовольствием и фуражом, пришлось им бежать от гитлеровцев во все лопатки. И вернулись они назад ни с чем.
Немец, как говорится, взял нас в клещи. Патронов осталось у нас – что у каждого в патронташе, да на ротных повозках. Харчей – сухарей, замерзшего хлеба и сахару – дня на три, на четыре, не больше. Но хуже всего обстояло дело с конями, что возили наши повозки и пулеметы. Сена и фуража оставалось всего на один день.
Все части нашего батальона заняли круговую оборону по кромке леса, а в середине разместили командные посты и обозы. Одна из рот попыталась было прорвать неприятельское кольцо, но не смогла. Гитлеровцы доставили вниз на лыжах и пушки, и огнеметы, и тяжелые пулеметы, а через день еще и свежее пополнение – вооруженных до зубов альпийских стрелков. Ясно было – они решили во что бы то ни стало выбить нас из долины, из которой мы вышибли их за одну ночь.
Однако ни им, ни нам не пришлось больше наступать. На следующий день метель возобновилась с еще большей силой. Ветер, свободно гулявший над каменистыми вершинами, яростно устремился в узкий желоб лощины, кружил и мел снег, засыпая нас белой пылью. Лес ревел под его натиском. Небо, вершины гор – все слилось в белесой непроницаемой мгле. Огромные сугробы завалили окопы и землянки, словно их никогда здесь и не было.
И пришлось нам теперь бороться не только против немцев, а и против холода, а пуще всего против голода. Перешли к обороне: половина бойцов сидела в окопах, другая – отдыхала в землянках. Забираться туда приходилось на четвереньках, как в берлогу. Сменялись каждый час. Раз в сутки, по вечерам, выдавали нам боеприпасы со строгим наказом экономить как только возможно. Тогда же раздавали и харч – каждому по горбушке замерзшего хлеба, по несколько кусочков сахару и сухарей. Не бог весть сколько, но хватало, чтобы вытянуть. Набирали мы в котелки снегу, растапливали на огне, который разводили у входа в землянки, клали в него сахар и попивали подслащенную горячую водичку, закусывая мерзлым хлебом. Остальной сахар и сухари откладывали на утро. Но вот как с конями быть? Что с ними делать? Сколько ни думали, ничего придумать не могли. Дневной рацион растянули на три дня. А дальше – крышка. Давать больше было нечего…
Так и сидели мы там, как в аду, среди диких гор и вьюги. Коней больно жаль было! Совсем обезумели с голодухи, ржали целые дни, не умолкая, сердце разрывалось. Обхаживали бойцы их, как могли. Да что толку! Помочь-то им были бессильны. Отчаялись мы совсем. Решили тогда сорвать верха с повозок. Сняли рогожу, растрепали ее и скормили коням. Да разве это корм! И солнце рогожу палило, и дожди ее поливали, истлела почти совсем. Только и хватило что на то утро. А дальше что делать? Начали кони дышла грызть и ружейные приклады, начали ремни жевать, которыми пулеметы к вьючным седлам привязывали. Да разве таким кормом насытишься? Стали наши кони беситься. То один, то другой сорвется с привязи и умчится куда глаза глядят, пока не сгинет в лесной чаще.
Тогда командир разрешил нам давать коням молодые мягкие побеги сосен и елей. Но через несколько дней начали кони у нас на глазах дохнуть. Корчились, мучились, как от какой-то внутренней болезни. Догадались вскоре, в чем причина, – сосновые щепы прокалывали им кишки. За несколько дней потеряли почти треть всех лошадей. Командир поспешил дать тогда приказ каптенармусам резать коней в пищу.
Вот тогда-то и узнали мы по-настоящему деда Андрея. Он входил в наш пулеметный расчет. Пришел он к нам, как сейчас помню, когда мы бились на Муреше. Осенью это было, ночью. Тьма кромешная. Холодище. Дождь льет. Сырость до костей прохватывает. Прятались мы в кустарнике на берегу, наутро предстояло переправиться на тот берег, ударить внезапно по немецким позициям. Вот тут как раз – время уже к полуночи подходило – и заявляется к нам боец народного ополчения из интендантской части нашего полка. Да не один, а ведет за узду коня. Остановился у того места, где мы под листвой прятались, и спрашивает, как пройти к командиру.
– А к чему он тебе? – стал у него выпытывать сержант.
– Да вот пришел к вам с лошадкой, воевать.
Помню, как один из наших бойцов, Гурица, – погиб он в ту ночь, поглотили его воды Муреша – расхохочется прямо ему в лицо:
– Да неужто, дедуся, взаправду немцев бить собрался? Может, до самого Берлина на своей кляче добраться задумал?
Ополченец только поглядел на него, рассердился, видно, за эту насмешку. Но смолчал. Закурил, пряча цигарку в кулаке. Тогда впервые и разглядел я его при огоньке цигарки. Усы седые, висячие. Лицо все в морщинах, худое, на щеках щетина рыжая. Фуражка на голове старая, потрепанная; костистый лоб до половины прикрыт обвислым ее козырьком. И глаза его успел увидеть: большие, ласковые они у него были, жалостливые. Тут сержант забрал его с собой – пошли они пробираться сквозь кусты к командиру.
Много шуток отпустили мы тогда по адресу деда и его лошадки. Рот, правда, ладонями прикрывали, шуметь-то больно нельзя было. Немец под боком. Вскоре вернулся сержант, а с ним боец со своим конягой. Попросил он, оказывается, командира, чтобы определили его с лошадью в наш расчет. Шепнул нам сержант его имя: Андрей Бырку его звали. Но мы в ту же ночь окрестили его «дедом Андреем». Так и осталось за ним это прозвище до конца войны.
Под утро, до того как пойти нам в атаку, дед Андрей с час беседовал со своей лошадкой. Видно, друзья они были. Спросит ли дед ее о чем, укоряет ли в чем, она, словно его понимает, ржет тихонько в ответ да брюхом подрыгивает. Дед Андрей не должен был вместе с нами переправляться через Муреш – его хотели оставить на этом берегу, дождаться, пока мы гитлеровцев прогоним. Тогда только он должен был присоединиться к нам. Да куда там! Сколько ни бился с ним сержант, сколько ни уговаривали мы его – уперся, и ни в какую. Взвалил на седло пулемет, привязал ремнями, обнял ласково коня за шею и повел за узду вместе с нами в воду. Как он перешел Муреш, по совести сказать – не знаю. Такого нам немец задал жару, что в пору и о себе забыть. Да, сильно поредели в то утро наши ряды! Многие нашли смерть на дне Муреша.
Когда очухался я на том берегу, слышу, стреляет кто-то сверху. Бьет пулемет без передышки. Разобрал я, что наш это пулемет, первый, который открыл стрельбу на этом берегу. Почему-то решил я, что пулемет этот нашего расчета, и бросился наверх. И ведь угадал! Действительно наш сержант яростно строчил. Помогал один второй номер. И кричит тот все время, требует, чтобы доставили ему пулеметные ленты. Немцы хотя и бежали, а нет-нет да и остановятся, пытаются отстреливаться.
Прыгнул я в яму, где у нас боеприпасы были припрятаны. Спешу высвободить ящики от ремней, чтобы подать их к пулемету. И что же вижу: дед Андрей стоит на коленях перед мордой своего коня, лежащего на дне ямы. Гладит его мокрую шею, ласковые слова шепчет, хвалит его, благодарит и протягивает ему на ладони несколько кусков сахару.
Разбили мы там немцев. Били мы их потом и во многих других местах на Муреше, пока не добрались до Татр. Многие полегли на дорогах войны. Похоронили мы их под соснами в освобожденной нами земле. На их место пришли другие. Война приближалась к немецким границам.
Дед Андрей со своим конем прочно вошел в жизнь нашего расчета. По каким только дорогам не шагали мы с ним! И по ухабистым шагали, и по вязким. Вместе по грязи шлепали, в снегу увязали. И в дожди брели, и в стужу, борясь с ветром и снегопадами. Безотказно тащили они всюду за нами наш пулемет. Помню, как-то переправлялись мы через горы, восемьдесят километров прошли без роздыха и первыми немцам в тыл ударили. Не подвела нас лошадка деда Андрея, без опоздания доставила на место пулемет. А сколько раз здесь, в Татрах, отправлялся дед Андрей один ночью, держа за узду коня, чтобы доставить нам продовольствие и боеприпасы! Вот почему рядом с землянкой для себя вырыли мы землянку и для лошадки деда Андрея. Чтобы было ей где укрыться и от немецкой пули и от зимней стужи.
И вот в то время, о котором я вам говорил, когда взял нас немец в клещи и трепала нас вьюга, когда мы холодали и голодали и кони наши дохли от бескормья, а командир отдал приказ резать коней в пищу, дошел черед и до лошади деда Андрея. Как-то вечером явился к нам в землянку каптенармус роты с бумажкой в руке и говорит деду:
– Забираю я у тебя коня, дед Андрей, для котла.
Вскочил тот с чурбана.
– Как это забираешь? Почему забираешь? – спрашивает испуганно.
Рассвирепел, покраснел весь, глаза вытаращил, совсем от ярости задохнулся, слова больше вымолвить не может. Схватил каптенармуса за руку, в которой тот бумажку держал, да так сдавил, что тот благим матом заорал и бумажку выпустил. Дед Андрей бумагу подхватил и швырнул ему в лицо.
– Только тронь коня! Не бывать тебе в живых, – пригрозил ему.
Схватил винтовку и выскочил, как шальной, из землянки.
Пошли мы с каптенармусом за ним. Нашли его на пороге землянки, где конь его с голоду ржал. Стоит дед Андрей у дверей, винтовку наперевес держит, дрожит весь, и палец на спусковом крючке. Глаза сверкают, усы топорщатся.
– Не подходи! – кричит каптенармусу. – Стрелять буду!
Остановились мы от него шагах в восьми – десяти, и каптенармус говорит ему примирительно:
– Ну чего ты взбеленился, дед Андрей? Все равно подохнет…
– Не подохнет, – сердито отрезал дед.
– Ведь самая жирная она у нас. Жаль, если зря пропадет. Подумай о нас…
– Мы – люди!.. Потерпим, – еще более сердито отозвался дед.
– Да ты послушай… – хотел его урезонить каптенармус, а дед Андрей как гаркнет:
– Если не уберешься сию минуту, стрелять буду! – И винтовку на него направил. – Порешу на месте!
А у самого рука дрожит, глаза искры мечут. Струсил каптенармус тут, отступил. Дал задний ход, ворчит:
– Совсем очумел дед… И было бы впрок! Все равно придет и его черед. Не минует!
– А, может, я до того помру! – крикнул ему вдогонку дед Андрей и опустил винтовку.
Мы молча обступили деда, смотря на него с удивлением. Вызвал он у нас уважение к себе этим поступком. Полюбили мы его с тех пор. Глаза он нам открыл. Только сейчас поняли мы по-настоящему, чем была для нас лошадка деда Андрея и что бы стало с нами без нее. Силы бы мы лишились! Прав был дед Андрей! Нельзя было допустить, чтоб резали нашего коня. Сколько раз вызволял он нас и в боях, и в непогоду!
А дед Андрей все успокоиться не может, глаза мрачные, и каптенармуса на все корки кроет:
– Ишь какой выискался молодчик! Я, может, ее с самой деревни за узду веду. От огня спас, от пороха. От голода уберег, от осколков. А он, нате вам, явился: «Давай зарежем». И о чем только думает! Не выйдет у тебя, голубчик, это дело.
Всю ночь дед Андрей от дверей землянки не отходил. Сторожил своего коня. А тот ржал и метался на привязи. Двое из наших бойцов несколько раз к нему ночью приходили, сменить его предлагали. Да куда там! И слышать не хотел. Боялся коня на минуту оставить. Людям доверять перестал… Под утро нашли мы его окоченевшим на пороге и на руках к нам принесли, отогреть у огня. Когда отошел немного, напоили его горячей водой и дали хлеба ломоток, небольшой, с ладошку. Хлеб он в карман сунул, а воду долго тянул с наслаждением. Потом снова отправился сторожить своего коня. Весь день в метель возле землянки вертелся. То же и в следующие дни. К нам только заглядывал, когда еду приносили или кончалось у него курево. И всегда, получая свой паек хлеба, совал его в карман, говоря:
– Там съем… Погожу, когда уж совсем невмоготу станет.
Но всегда выпивал полный котелок кипятку с сахаром. Так прошло несколько дней. Исхудал дед, почернел, в чем только душа держится. А однажды и вовсе свалился, нашли мы его без сознания у порога землянки, где стоял его конь. Ясно, что с голоду. А в чем причина? Почему ему одному хлеба не хватало? И решили мы проследить, куда он свой паек девает. Вечером, когда он снова сунул ломоть в карман и, осушив свой котелок, направился к коню, я тайком последовал за ним. И что же я увидел? Раскрошил дед Андрей свой замерзший хлеб на ладони и стал скармливать его коню. А пока тот губами крошки подбирал, дед гладил его другой рукой по шее и ласково приговаривал:
– Кушай, моя лошадушка, кушай! Мало даю, да нет больше у нас сейчас. Вот как разобьем немца и уйдем отсюда, дам я тебе корма вволю. И сена дам, и зерна, так что даже смотреть на них не захочешь… Под ногами у тебя валяться будут. И вернемся мы с тобой домой, в край, откуда пришли. Пойду я к господину капитану и попрошу, чтобы отдал он мне тебя… И возьму тебя к нам в село. И будем мы с тобой там жить да поживать и позабудем про голод и войну…
Меня даже слеза прошибла. Вернулся я в землянку, рассказал товарищам. Всех поразило, что дед Андрей, сам голодный, коню свой хлеб отдавал. Тронула нас его любовь к живой твари. Один из пулеметчиков, пожилой, с медно-рыжими прокуренными усами, взял в руку каску и пошел от одного к другому:
– Дадим, братцы, каждый, что может, деду Андрею и нашей лошадке.
Сам он первым вывернул карманы шинели и бросил в каску зачерствелую корку хлеба. Сержант положил несколько кусков сахару. И другие дали – кто сухарик, кто хлеба кусочек, кто сахару. Но большинству давать было нечего. Откуда взять, если уже неделю каждый получал по ломтю хлеба в день. Но все до единого вытряхнули в каску свои ранцы, чтобы ни одна крошка не пропала даром. А потом все гурьбой направились к землянке, где стоял конь деда.
– Погляди-ка, дед Андрей, что мы принесли тебе, – сказал рыжеусый пулеметчик, протягивая ему каску.
Дед взял ее трясущимися руками. А когда заглянул внутрь, глаза у него загорелись. Прощупал рукой каждый сухарик, каждую корочку, каждый огрызок сахару. Отложил себе пару зачерствелых сухарей и кусок сахару, а остальное все коню под морду сунул. Мы оставались с ним до тех пор, пока лошадь не подобрала из каски все, до последней крошки.