355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аурел Михале » Тревожные ночи » Текст книги (страница 21)
Тревожные ночи
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:18

Текст книги "Тревожные ночи"


Автор книги: Аурел Михале


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)

– Все время, пока он говорил, – продолжал Панделе обычным тоном, – Якоб Николау сидел неподвижно, словно окаменев. На его лице не дрогнул ни один мускул, он ни разу не опустил веки. Он сидел, вцепившись руками в край стола и навалившись на него грудью, глядя пустыми, безжизненными глазами то в пространство перед собой, то на лист бумаги на столе, который сам положил туда для заметок.

Так же продолжал он сидеть и после того, как Катанэ закончил свою речь. В комнате стояла такая тишина, что слышен был скрип пера унтер-офицера, ведущего протокол заседания. Все молчали. Никто не решался взглянуть на генерала, понимая, какую муку он сейчас переживал. Всем нам было хорошо известно его отношение к Алексе, его безумная любовь к единственной своей дочери, Флорентине, и к внукам, фотографии которых он носил в нагрудном кармане. Мне даже показалось, что спустя некоторое время веки его в первый раз опустились, выдавив из глаз слезинку, крошечную, как просяное зернышко.

Николау молча протянул руку – жест, которым обычно прерывают оратора, хотя в данную минуту никто не говорил и не просил у него слова. Он показал этим движением, что прерывает заседание. И тут же, не сходя с места, вызвал к себе начальника штаба с бумагами и отменил приказ об атаке и дислокации наших войск, которые утром должны были пойти в наступление. Генерал Николау даже в самые мучительные для себя минуты думал не только о себе, об участи близкого ему человека, но и о судьбе войны, о судьбе бойцов. Его поступок словно вдохнул в меня новые силы. И когда заседание возобновилось, я первым потребовал слова. Я говорил о моем друге с такой любовью и страстью, с такой теплотой и верой в его невиновность, с таким душевным трепетом, что генерал не мог удержаться от слез и прервал меня; не дал мне говорить.

– Факты! – крикнул он, едва владея собой. – Приведите факты. Опровергайте обвинение более вескими фактами. Докажите его необоснованность. Не то я лишу вас слова.

Я запротестовал, настаивая на своем законном праве защищать своего подсудимого так, как считал правильным.

– Факты! – снова крикнул мне в ответ Николау, угрожающе подняв палец. – Опровергайте фактами!

Я понял, что довел его своим выступлением до грани отчаяния. Мужество Николау было поколеблено. Он явно переоценил свои силы, свою способность не поддаваться чувствам, раздиравшим его сердце. И он боялся сейчас, что не сможет скрыть терзавшую его муку, не сможет сохранить самообладание и вести заседание так, как он считал нужным, как если бы Алексе не был дорогим для него человеком, мужем его дочери, отцом его внуков.

«Тем лучше», – подумал я и решил ударить по нему еще сильней, не дать ему опомниться, оглянуться… Я набросал перед ним весь жизненный путь Алексе… Как он рос сиротой среди чужих людей, потеряв на войне родителей… Как скитался с одиннадцати лет босой по стране, с торбой на палке, где лежали несколько книг и кусок мамалыги… Как попал в ученики к сапожнику… Как поступил наконец в военную школу, обеспечившую ему стипендию. Рассказал, как в течение тринадцати лет работал он начальником отдела личного состава… Как стал офицером полка, которым командовал он, Николау…

– Довольно! – крикнул генерал. – Я вас лишаю слова!

Алексе, раздавленный тяжестью выдвинутого против него обвинения, покорно и безнадежно следивший до того за прениями сторон, не выдержал тут и разрыдался. Но генерал бросил на него холодный взгляд, и этого было достаточно, чтобы он мгновенно смолк, продолжая только судорожно всхлипывать, так что стул заметно дрожал под ним… Мне так и не удалось напомнить генералу, каким замечательным боевым товарищем был Алексе, как он спас мне жизнь в Оарбе на Муреше, как мужественно вел о «себя в боях в Турде, Апахиде, Каре, Ньиредьхазе и Салготарижане…

– Вы нам больше не нужны, – обратился Николау ко мне и к Катанэ. – Капитан Алексе выберет себе другого защитника.

Я пытался протестовать. Ведь я еще не досказал всего, что хотел. Не доказал, что такой человек, как Алексе, не мог быть предателем… Но генерал не разрешил мне дольше оставаться в дивизии и приказал нам с Катанэ немедленно вернуться в свои части – через час должно было начаться наступление.

Всю обратную дорогу Ромулус Катанэ поносил меня как только мог. Недоставало того, чтобы и меня он признал виновным в измене как соучастника Алексе. Но мысли мои были далеко, я его почти не слышал. Я скорбел, что в спешке отъезда не пожал руку моему другу. Ведь, возможно, я видел его сегодня в последний раз… Сердце мое разрывалось от боли… И все же я не переставал еще тешить себя надеждой. Мне казалось, что я сумел поколебать решимость генерала Николау, что, кто бы ни был моим преемником на заседании трибунала следующей ночью, ему удастся добиться отсрочки смертного приговора. Я не учел только одного: этого можно было ожидать от любого другого человека, только не от генерала Николау. Тем более, что Алексе был его зятем.

Панделе остановился и сунул руку в карман за сигаретами. Но извлек только пустую пачку и стал нервно мять ее. Он зажег зажигалку и поднес ее сначала к тонкому, точеному лицу майора, потом к хмурому смуглому лицу сержанта. Оба его спутника, очевидно, уже знали историю Алексе и сейчас дремали, откинувшись на спинку дивана. Сержант держал при этом автомат между коленями, обернув широкий черный ремень вокруг кулака. Панделе встал, подошел к окну и несколько мгновений постоял перед ним с руками, засунутыми в карманы брюк. Он заслонил собою свет, и в купе стало еще темней. За окном проносились ночные тени и, громоздясь, оставались позади. Панделе осторожно опустил стекло. В купе ворвался холодный свежий воздух. Поезд шел мимо полей, и до нас донесся запах свежевспаханной земли, пробивающихся трав, набухших почек…

– Весна, – печально вздохнул Панделе и поспешил закрыть окно, словно страшась этого зрелища возрождающейся природы. И я вдруг почувствовал, что он страстно любит жизнь и для него мучительна мысль, что она может скоро оборваться и он не будет больше иметь возможности наслаждаться ее красотой. Он стал беспокойно ходить по купе, тяжело ступая: один – два шага в одну сторону, один-два – в другую. Тут только полковник заметил, что у него нет сигарет, и протянул ему свой кисет с табаком.

– Мои сигареты в мешке у сержанта, – извинился Панделе. – Я не решаюсь его будить.

Он сел и стал скручивать себе самокрутку из обрывка газетной бумаги. Его длинные белые пальцы делали это очень ловко и изящно. Затем вспыхнула зажигалка и на мгновение отразилась двумя яркими огоньками в стеклах его очков. Они тут же погасли, оставив кроваво-красную тлеющую точку на кончике самокрутки.

* * *

– На следующее заседание, – возобновил свой рассказ Панделе, нервно пуская дым в потолок, – уже не понадобилось другого защитника… Одно страшное событие, происшедшее в ту же ночь, сразу прояснило ситуацию. Атака, которую мы провели по новому плану генерала Николау, увенчалась блестящим успехом. Одна из наших рот, кажется вторая, сделала глубокий обход лесом и ударила во фланг села, на которое велось наступление в лоб, и мы захватили примарию, церковь, школу – все наиболее сильные точки обороны противника. На колокольне нашли немецкого унтер-офицера с радиопередатчиком, на котором лежал код шифра нашего полка.

В следующую ночь мы все снова встретились в дивизии. Генерал Николау специально вызвал меня. На этот раз Алексе был окружен жандармами. На столе перед генералом лежал злосчастный шифр – маленькая замусоленная книжонка в грязно-желтой обложке. Генерал сидел неподвижно, привалившись грудью к краю стола, подперев ладонью подбородок и не спуская глаз с маленькой желтой книжечки, лежавшей перед ним. Он казался изваянием.

И хотя я был по-прежнему убежден, что произошла какая-то роковая ошибка, что Алексе не виновен, что он не мог быть предателем, мне нечем было опровергнуть этот новый убийственный факт. Мне, как и всем, было ясно, что вынесение приговора сейчас лишь простая формальность. Генерал тем не менее довел процесс до конца, строго соблюдая все правила процедуры. Его терпение и самообладание выводили меня из себя. Только позже понял я, что он это делал не только из уважения к закону, который всегда ставил очень высоко, но, главным образом, чтобы оттянуть вынесение приговора.

Заседание началось с опознания шифра. Несчастный Алексе не утратил самообладания, хотя, думаю, прошел через муки ада, когда узнал, что его шифр был обнаружен у немцев. Он, конечно, понимал, что участь его предрешена, и больше ни на что не надеялся, даже на чудо. И хотя говорил он спокойно, почти примиренно, не трудно было почувствовать, чего стоило ему это спокойствие – спокойствие натянутой струны, готовой лопнуть в любое мгновение, – и какая нестерпимая душевная мука скрывалась за этим спокойствием. Алексе перечислил признаки, которые удостоверяли, что найденный шифр был действительно тот, который у него пропал: название полка на обложке, его собственноручная подпись на первой странице, расшифровка на полях другой страницы, кажется четвертой, телеграммы, полученной как-то на передовой, когда под рукой не оказалось бумаги.

– Точно, – подтвердил генерал, перелистав книжонку.

Затем он передал ее Алексе. Тот молча проверил страницу за страницей и еще раз подтвердил, что признает в книжечке свой утерянный экземпляр шифра.

Генерал знаком приказал ввести немецкого унтер-офицера. Это был высокий, крепкий парень с белокурыми волосами и бесцветными глазами, по профессии электротехник. Козма Бабояну зачитал его показание, переводя фразу за фразой.

Затем пленный подтвердил устно, что получил этот шифр от своего командира с заданием перехватывать и расшифровывать все наши распоряжения и разговоры по радио. Вскоре, однако, унтер-офицер потерял самообладание: он просто-напросто испугался торжественной обстановки заседания, которое считал предназначенным для него; он стал оправдываться, канючить, бессвязно бормоча, что он не виноват, что он дисциплинированный солдат и вынужден выполнять приказы. Впрочем, он не смог нам сообщить, каким образом шифр попал к его командиру.

После того как унтер-офицера увели, слово вновь взял Ромулус Катанэ, чтобы поддержать обвинение, хотя в этом уже не было никакой надобности. Первые фразы он еще произнес достаточно благопристойно, но затем, охваченный беспричинной яростью, начал бесноваться и орать. Генерал сидел все так же неподвижно, подперев ладонью подбородок и глядя в пространство перед собой, – казалось, он совсем забыл о процессе. И получилось само собой, что Ромулус Катанэ очутился вдруг в глупом и смешном положении, потому что никто его не слушал и он продолжал говорить словно в пустоту. Заметив это, он поспешил закончить выступление, пробормотав, что настаивает на осуждении Алексе, считая факт его измены доказанным, и еще раз повторил свои прежние аргументы…

Когда слово получил я, у меня уже не было сил использовать его по-настоящему. Да и болтовня Катанэ вызвала во мне такое отвращение, что мне стало просто противно говорить. Поэтому, к глубокому огорчению Николау, который, я чувствовал, на этот раз страстно хотел, чтобы я говорил как можно дольше, я произнес всего несколько фраз… Я больше апеллировал к великодушию членов трибунала, чем защищал Алексе. Я просил их по-человечески разобраться в этом страшном и загадочном для меня случае.

– Капитан Алексе не мог предать! – крикнул я в заключение.

Последнее слово было предоставлено Алексе. Я боялся, что у него не хватит сил выступить. Но я ошибся. Алексе не только нашел в себе эту силу, но и говорил с таким достоинством, что потряс генерала, и я почувствовал, что он снова начинает терять самообладание.

– Факты против меня, – спокойно, с чуть заметным напряжением в голосе начал он свое выступление, – но правда не в них. Что я могу сказать, кроме того, что я не виновен?.. И как мне это доказать сейчас? До последнего своего вздоха не пойму я, как я мог здесь очутиться, – он остановился, кусая губы, которые начали дрожать. – Мне хотелось пережить эту войну – я чувствую, после нее должна начаться новая жизнь… Но больше чем потеря жизни мучает меня, что я запятнал свой полк, дивизию, нашу армию, в которой я имел счастье сражаться… Мучает меня, что я запятнал имя моей семьи, моих детей… – Он снова остановился, дыша прерывисто и с трудом подавляя рыдание. Но слез он удержать не мог, и они катились по его щекам все время, пока он говорил. – Ваш долг, – он метнул загоревшийся взгляд на нас, – доискаться правды!.. Ваш долг доказать моим детям, моим боевым друзьям, что я не предатель… что больше всего на свете, больше собственной жизни я любил дорогую землю своей Родины… землю, в которой я хотел бы быть похороненным…

Под конец он не выдержал и громко зарыдал. Если бы один из жандармов не подхватил его, он не устоял бы на ногах…

Генерал, услышав его рыдания, задрожал, но тут же снова застыл на своем стуле, молчаливый и неподвижный, как изваяние. Козма Бабояну протянул ему бумагу с приговором, и он подписал ее, медленно и трудно водя пером, словно учился писать. Затем машинально подписал и поданный ему унтер-офицером протокол заседания трибунала. Но когда Николау поднялся, чтобы выйти, то зашатался и вынужден был ухватиться за стол. Оправившись, он стремглав выбежал из комнаты – у него не хватило силы бросить на Алексе даже один-единственный взгляд…

Остальные последовали за генералом. В комнате остались только я и Алексе с жандармами. Мы оба рыдали, как дети. Жандармы плакали вместе с нами. Я не мог выдавить из себя ни слова. Да в этом уже не было теперь надобности. Алексе достал дрожащей рукой из кармана фотографии жены и детей и передал их мне на хранение. Передал он мне и письма, помятые и стертые, как и полагалось быть письмам, которые все время носят при себе и без конца перечитывают.

Некоторое время спустя, когда ночная мгла начала уже редеть и небо на востоке заалело, в комнату ворвался Николау. Вид у него был страшен: без пояса, в расстегнутом кителе, с набухшими на шее венами, багрово-сизым лицом и пустыми, холодными, как у мертвеца, глазами. И все же, когда он обнял Алексе последний раз, эти неподвижные, безжизненные глаза, казалось не видевшие ничего, кроме страшной, белой, нестерпимо белой стены против окна, выдавили из себя горькие, скупые, мужские слезы.

А потом пришел жандармский офицер в полной походной форме, снял с Алексе китель и, связав ему руки, вывел в одной рубашке на двор. Я и Николау без сил упали на стулья. В комнату проникли первые лучи рассвета, через оставшуюся раскрытой дверь ворвался свежий холодный утренний воздух. Но, опустошенные, отупевшие, мы ничего этого не замечали, – у нас недостало даже сил вздрогнуть, когда на дворе раздался сухой, короткий ружейный залп.

* * *

Капитан Панделе снова замолчал. На этот раз он молчал долго. Ни я, ни полковник, все время беспокойно ворочавшийся на своей койке, не осмелились нарушить его молчания. Панделе сидел сейчас, как и вначале, неподвижно, очень прямо, слегка запрокинув голову и вперив невидящий взгляд в пустоту, словно в столбняке. Бледное, словно озаренное изнутри, лицо его слабо светилось в полумгле, как и красивые одухотворенные руки, опять мирно покоящиеся на коленях. В купе стояла гнетущая могильная тишина. Под конец она начала пугать меня, и, приподнявшись на локте, я стал смотреть в окно. Поезд по-прежнему стремительно мчался вперед, обгоняя ночные тени. Все также свистел ветер, монотонно стучали колеса… Нет, мы двигались, мы живы! И полковник, очевидно, переживал нечто подобное, потому что он стал громко пыхтеть трубкой, чего до сих пор не делал ни разу.

* * *

Много позже, почти уже под утро, Панделе нарушил наконец молчание. Он говорил теперь тихим, прерывающимся голосом, почти шепотом. Он казался усталым. Да так оно и было на самом деле. Он устал, устал от мучительных воспоминаний, от душевных переживаний, устал просто оттого, что слишком долго говорил, К тому же сейчас ему предстояло рассказать о самом трудном для себя, о том, что касалось лично его – как он застрелил полковника Катана. Он вел сейчас рассказ суше, говорил медленнее, словно подыскивая слова, делал частые паузы.

– Случилось так, что именно мне пришлось распутать узел так называемого «предательства» Алексе, – начал он заключительную часть своего повествования. – Спустя неделю после тех страшных событий наши форсировали Грон и атаковали Банска-Бистрицу. Никогда не забуду я этого дня – двадцать пятого марта сорок пятого года. Моя рота первой ворвалась в город с юга, заняв все домишки между спичечной фабрикой и железнодорожным полотном. Бои на этом не кончились – в полдень я вел бой за завод прохладительных напитков «Фатра», а под вечер переместил свой командный пункт в один из флигелей небольшого военного госпиталя, находившегося в захваченной нами части города. Я смертельно устал. И всю прошлую ночь мне не пришлось сомкнуть глаз, так как мы перебирались через горы и вели непрерывные бои с немцами в лесах. Только к рассвету, ударив во фланг их обороны на реке Грон, мы заставили их наконец отступить. Я уже приготовился лечь не раздеваясь на одну из госпитальных коек, как в комнату вошел сержант из Бэрэгана, тот самый, о котором я говорил, подталкивая перед собой невероятно заросшего и обтрепанного румынского унтер-офицера с лицом прозрачным, как у привидения.

– Вот, вылез из погреба, когда услышал, что мы разговариваем по-румынски, – доложил Иордаке. – Еле ноги волочит!

Я почувствовал вдруг, что теряю сознание: кровь ударила в голову, в глазах потемнело, комната передо мной закружилась. Мне пришлось опереться рукой об стену, чтобы не упасть. В заросшем и обтрепанном человеке я узнал унтер-офицера нашего полка. Его имя было Пантелион, но в полку все, и офицеры, и солдаты, звали его Львиной пастью за то, что он очень громко выкрикивал слова команды. Львиная пасть входил в состав третьей роты, роты Тибериу, той самой, которая была захвачена немцами. Он был истощен до последней степени и, переступив порог комнаты, почти без чувств рухнул на стул, не имея сил спросить у меня разрешения. Я дал ему рому и печенья, велел открыть банку консервов. Насытившись, он попросил сигарету и схватил ее с невероятной жадностью, глупо смеясь от радости.

– Семь дней не затягивался, – признался он смущенно.

Что же произошло с ним? В ту ночь, когда их роту вели под конвоем через Банска-Бистрицу, он сбежал. Прятался сначала среди домов, а затем залез в погреб, откуда вышел, когда услышал, что пришли свои. Выкурив сигарету, Львиная пасть спросил, разрешаю ли я ему говорить при Иордаке. Я разрешил. И в нескольких словах он поведал нам тайну «предательства» Алексе…

Третья рота не была захвачена в плен: ее привел к немцам командир роты Тибериу Катанэ. А чтобы заручиться их благоволением, он преподнес им шифр нашего полка. Когда и где он его украл? Об этом не трудно было догадаться. Я вспомнил, что в ту ночь, которую я провел в селе у Алексе, следом за мной пришел туда и Тибериу… Я также вспомнил, что за несколько дней до того, во время одной горячей схватки в каком-то лесу. Тибериу со слезами стал умолять меня прострелить ему ладонь, чтобы он мог эвакуироваться в тыл. Я обозвал его «продажной тварью» и «трусом», высказал ему все свое презрение. Конечно, я мог бы и пристрелить его тогда, но, признаться, он был мне омерзителен… Поэтому в ту ночь, когда он пришел за нами следом в село, я просто не обращал на него внимания – в моих глазах он был падалью…

– Ну и каналья!.. – вырвалось шепотом у полковника.

– Львиная пасть, – продолжал невозмутимо капитан Панделе, словно его никто не прерывал, – знал о том, что шифр был передан немецкому унтер-офицеру с заданием перехватывать все наши сообщения; знал он и о том, что унтер-офицер должен был в установленный час связаться ночью по радио с Ромулусом Катанэ. Знал и то, что в первую ночь, когда на передатчике вместе с немецким унтер-офицером работал и Тибериу, им не удалось связаться с полковником – Ромулус Катанэ на их призыв не отозвался…

Вы, конечно, не забыли, – напомнил нам Панделе, – что именно в ту ночь Катанз в полку не было… Мы оба с ним были в то время в дивизии. Все, что мне сообщил Львиная пасть, он знал от самого Тибериу. Предатель посвятил в свой план всех офицеров и унтер-офицеров роты, может быть, для того, чтобы найти среди них соучастников, а может быть, просто чтобы запугать их… Офицеров потом отделили от солдат, которых как военнопленных погнали пешком в глубь страны. Во время этого перехода Львиная пасть бежал…

Я умышленно дал ему возможность спокойно рассказать нам все, что он знал. Мне надо было удостовериться, что он находился в здравом уме и твердой памяти… Я внимательно следил за ходом его мыслей… Когда он кончил, я вынул пистолет и, приставив к его груди, сказал:

– Поклянись, что говорил одну только правду. Если ты солгал хоть слово, я пристрелю тебя на месте!

Рыжеволосый унтер-офицер был парень кряжистый, со взглядом твердым, как сталь, и чертовски спокойный! Пистолет не произвел на него ни малейшего впечатления. Он только нахмурился и, помолясь, произнес:

– Клянусь, господин капитан.

Я положил перед ним на стол бумагу и велел подробно изложить все, что он нам только что рассказал. Он писал почти час. За это время я приготовился в дорогу, сделал все нужные распоряжения на ночь, передал командование одному из офицеров. Затем вместе с Иордаке и Львиной пастью – в отрепьях, как он был, направился к Ромулусу Катанэ… Наш командный пункт все еще находился в лесу на берегу Грона, в расположении резервного батальона…

Мы добрались туда только к полуночи. Ромулуса Катанэ я застал одного, сидящего перед радиопередатчиком. Увидя меня, он вскочил и стал в бешенстве орать: как я смел войти к нему без доклада. Утихомирился он только тогда, когда я навел на него пистолет. Ни до того, ни в ту минуту не было у меня намерения убивать его. Больше чем кто-либо другой жаждал я увидеть его перед фронтовым трибуналом, которым бы руководил генерал Якоб Николау…

Вынув донесение Львиной пасти, я положил его на стол перед ним и, не спуская с него пистолета, знаком приказал приблизиться и прочесть. С первых же строк он понял, что все потеряно. Но слишком слабые нервы были у этого мерзавца! Не хватило у него выдержки скрыть свое злодеяние до конца. Из трусости ли, со страху ли, но он снова стал бесноваться и кричать, что мы оба предатели, что я и Львиная пасть действовали заодно с Алексе, что показания унтер-офицера – ложь. Может быть, я и стерпел бы – все же он был сейчас в моих руках и участь его была предрешена. Но когда он снова стал поносить Алексе, я не смог совладать с собой. Этого я не мог ему простить! И я всадил в него три пули подряд.

…Он замолчал. Вздох облегчения вырвался из чьей-то груди, не то полковника, не то моей. Затем в купе снова воцарилась тишина.

– В ту же ночь, – глухо продолжал Панделе, – я явился к генералу Николау. Я застал его за работой; он сидел, склонившись над бумагами, с красным карандашом в руке. Увидя меня, он вздрогнул, словно почувствовал, что его ждет что-то страшное. Я молча снял ремень и положил его вместе с пистолетом и портупеей на стол перед ним.

Когда он узнал, что произошло, то схватился обеими руками за голову. Из груди его вырвался такой душераздирающий стон, что, казалось, кто-то полоснул его ножом. Он упал грудью на стол, закрыв лицо руками. Он рвал и метал как безумный. Да, в ту минуту он и был на грани безумия. Придя в себя, он поднялся и шатаясь направился к двери, бормоча:

– Пусть судит тебя кто хочет… У меня больше нет сил.

Снова в купе наступила тишина, но тишина легкая, невесомая, как пушинка.

– Вот как все это произошло, – заключил Панделе тихим беззвучным голосом. – Вот как случилось, что меня направляют в тыл для расследования моего дела военным трибуналом. Я знаю, – в голосе его снова зазвучал металл, – что, если меня будут судить по справедливости, мне бояться нечего. Но даже если меня осудят и придётся умереть, я ни о чем не жалею. Я отомстил за Алексе и Николау, я защитил честь солдата…

Панделе замолчал, на этот раз окончательно. Молчали и мы. В купе проникли первые бледные лучи рассвета, слишком еще слабые, чтобы рассеять ночные тени. Я видел Панделе, как сквозь легкую дымку. Он сидел все также неподвижно, лицо и руки его слабо светились в полумгле.

Полковник вдруг шумно повернулся на своей койке и прошептал словно про себя:

– И я бы его пристрелил!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю