Текст книги "Царёв город"
Автор книги: Аркадий Крупняков
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
Уснул царь на рассвете, но все равно спалось мало. Утром позвал Годунова, спросил:
– Что во дворе деется? Про Казань слышно что-нибудь? Инородцы бунтовать не перестали?
– И не перестанут, государь. Вчера прибежали с Волги Сабуровы, Богдан и Данила. От твоего имени велел я им в приволжских крепостишках побывать, деяния воевод посмотреть.
– И что же?
– Худо, государь. Крепостишки ветшают, почину им никто не делает, воеводы все более для себя воруют, инородцев озлобляют. Воевода крепости кокшайской мошну свою набил, а стены городца во многих местах погнили и упали совсем, стрельцам корм дает худой, то и гляди разбегутся все...
– Кто там воеводой?
– Василей сын Буйносов-Ростовский.
– Вытури его оттуда. Другого воеводу дай.
– А дядя его еще далее пошел. Сокрывал в крепости свияжской кузнеца одного, беглого вора. Если помнишь, в минулые бунты воровал он против тебя на Каме, более тыщи разбойников на наши рати водил. Не успел воевода Сабуров разнюхать про это, а кузнец тот возьми и сбеги. Не иначе как в глубь лесов, к черемисам. Теперь жди и там бунта...
– Како ты мыслишь, Борис? Вот намыслил я построить крепостишки во глубине черемисских земель. Хоть бы три на первое время. Но ведь денег прорву надо. Спрашивал я у головы Разрядного приказа, он подсчитал мне ровно сто двенадцать тыщ пятьсот семьдесят два рубли и 31 алтын. Я и подумал: может, черемисских бунтовщиков и без острогов усмирять можно. На Волге мы крепостей настроили, а чернь как бунтовала, так и бунтует.
– Усмирить черемис, государь, мы сможем. Но не дороже ли это будет? Уж коль стали они нашими подданными, то нам бы с ними надо жить мирно, по-доброму.
– От крепостей они, думаешь, замирятся?
– Суть не в них, государь. Сам знаешь, теперь перед нами солтан турецкий стоит, а крымская орда – бич в
97
4 Царев горол руках турок. И они этим бичом будут хлестать во все места. И особливо по Астрахани и Казани. И крепости эти, я полагаю, удумал ты строить не для усмирения черемис, а для их защиты от вражьих набегов. Если бы черемис не подбивали на мятежи басурманы, то они бы и не бунтовали вовсе.
– Стало быть, крепости строить надо непременно.
– Надо, государь.
– Места для городов разведаны?
– Людей я те места разведать посылал, а черемиса их побила.
– Другие посланы?
– Нет, государь. Один я не успеваю. Сам знаешь, сколько у меня забот. За себя и за иных думать приходится.
– За кого за иных?
– Бояре Вельский, Никита Юрьев, Мстиславский токмо бородами трясут, а дела от них мало. Одряхлели зело, стары ведь. Что с них спросишь?
– На бояр не тебе жалобиться. С них я сам спрошу. А Сабуровых вечером ко мне.
– Исполню, государь.
•– Ты же строй крепости на мордовских и чувашских землях. Черемисский край сестре поручи. Ей скоро царицей быть, пусть к государским делам привыкает.
– Скажу.
– Не надо, пожалуй. Я сам ныне к ней пойду. Любо мне бывать у нее. Душевно и вольно поговорить более не с кем.
– Твоя воля, государь. Я рад, что сестра моя по сердцу тебе пришлась. Она большой подпорой царевичу может быть, ежели ты ему державу в руку положишь.
– Положу. Видит бог, более некому...
Как-то недели две назад государь занемог. Не то, чтобы слег совсем, просто разболелась голова, снова пришла бессонница. Был позван лекарь аглицкий, который ранее ле-чйл царевича Ивана, а теперь перешел на половину царевича Федора. Привел его Годунов. Теперь Борис не отходил от царя. Бояре злословили, что-де постельничий с умыслом уговорил перейти на зиму к Федору, чтобы был он к Годуновым поближе, а от бояр подалее.
Лекарь осмотрел Ивана Васильевича и сказал, что для беспокойства причины нет, недомогание сил происходит от постоянного сидения в хоромах, от неподвижности. Посоветовал больше гулять на воле, чаще садиться на коня, дышать вольным духом. Постельничий помнил об этом.
– Может, государь, на зайчишек съездим? – предложил Годунов; – Пока снег неглубок, пока следы заметны. Завтра.
– Не люблю откладывать! – воскликнул царь. – Едем сегодня. Инако закис я тут совсем.
Не прошло и часа, как лошади были собраны, гурьба ловитчиков наготове. Царь вышел во двор, сказал Годунову;
– Куда такая орава? Чай, не на медведя идем. Бери пятерых – хватит.
До леса доскакали быстро. Царь ехал впереди, Годунов скакал рядом, стремя в стремя. Погода выдалась отмен-ная – небесный свод вымыт, будто перед праздником. Над землей струилась освежающая ветренная влага. Когда въехали в лес, их объяла благоговейная тишина. Еловые и пихтовые лапы под снеговыми шапками чуть покачивались. Иван попридержал коня, поехал шагом.
– Боже мой! Какая лепота. Пожить бы, Бориско, еще столько же, а?
– Поживешь, государь. Полсотни лет – это разве года? Вон на Никиту-боярина погляди. Восьмой десяток разменял, а все еще на девок одним глазом косит.
– Про девок не говори, душу не тревожь. Я вон царицу из Углича жду и то боюсь. Немощь великую чувствую. И зависть меня гложет, Борисушко.
– Уж тебе ли, государь, завидовать. Все у тебя есть– богатство, слава, власть.
– А молодость? Цари, я полагаю, последнему молодому холопу завидуют.
– Не надо, государь. Зависть – самое последнее, ничтожное чувство. Завистников вокруг тебя великое множество, всех их знаешь ты, мерзость их очевидна. Стоит ли уподобляться им?
– Не любишь, видать, завистников?
– Мало того. Ненавижу. Нет на свете людей ничтожнее и зловреднее, чем завистники. В каких наичёстнейших, удачливых людях не ищут они порока? В каком премудром, талантливом деле не найдут они глупости аль бо бесполезности? Какого одаренного человека не закидают грязью, не очернят хулою? В любой победе находят черты злодеяния, всякому герою придумают унижение. Ибо завистник всегда злобно находит в одаренности человека скверну и хулу, дабы ими прикрыть пустоту свою, бездарность и немощность.
– Для чего говоришь это? Мне в упрек?
– Что ты, государь! Кому ты захочешь завидовать. Я говорю про недругов моих, чтобы ты, не дай бог, к речам их не прислушался. Уж не я ли радею тебе и государству твоему?! Уж не я ли отдал семье твоей все, что у меня есть, а что нажил? Ненависть бояр родовитых, зависть великую. И какие только слухи не сеют про меня. Что татарин я, двоедушен, злобен, мстителен и глуп.
– Неужто говорят такое?
– Только ли. У меня до сих пор не зажили раны, что получил я, защищая царевича Ивана, а по Москве пущен слух, будто я поссорил тебя с ним.
– Не надо, Борис... Даже небо хмуриться от сих речей стало...
– Не буду.
На лес, и верно, набежали легкие тучи, закрыли солнце. Пошел снег. Крупный, мягкий, падал он на землю, закрывая просеку, по которой ехали охотники, белесой пеленой. Ловитчики поотстали, их тоже не было видно. Речушка поперек просеки с мосточком на ней вырисовалась из белой мглы неожиданно. Две темные фигуры на мосточке испуганно прижались к перилам, а когда кони царя и Годунова гулко застучали по бревнам, упали на колени. Царь натянул повод, сказал:
– Встаньте.
Мужчина поднялся с колен, взглянул на царя, как-то значительно улыбнулся в широченную лохматую бороду. За ним поднялась женщина в длинной монашеской рясе, подпоясанной кушаком.
– Куда идешь, борода?
– Куда глаза глядят, Иван Василич. Пристанища ищем.
– Откуда знаешь меня?
– Встречались, государь. Под Казанью, да и во Свияж-ске.
– Не помню что-то.
– Князя Акпарса вспомни. Коло него мы с попадьей моей были. А зовут меня Иоахим.
– Это ты по лесным пустыням шлялся, черемис к вере приводил?
– Я, государь. И моя Палага.
– В гости зашел бы. Али торопишься?
Ешка пожал плечами.
– Вечером у ворот моих потолкайся. И приведут тя.– Царь тронул поводья, и кони двинулись дальше.
– Зачем он тебе, государь? – спросил Годунов.
– Недогадлив ты, Борис. Даве сказывал, что разведчиков твоих черемисы побили, а других послать некого. А он черемисские леса исходил вдоль и поперек.
– Прости, государь. Бродячим монахам не верю. Наврет три короба...
– Послушаем, поглядим.
Охота не удалась, но Иван был доволен. Прошла головная боль, он встретил Ешку, а тот напомнил ему времена казанского взятия, милые сердцу молодые годы. И оттого царь помолодел вроде.
– Мне у тебя вечером быть? – спросил Годунов, когда расставались.
– Не надо. Сестре скажи, чтобы меня ждала. Скажи, будут гости.
– Царевичу быть?
– Ему же бражничать нельзя. Пусть благовестом нас усладит.'
II
Ирина слова брата встретила с радостью. До того царь заходил к ней редко, все душеспасительные беседы вел, исподволь выведывал, что она знает, како мыслит. Теперь же брат посоветовал приготовить пир, поставить на стол хмельного. 'Значит, царь по-настоящему считает их дом своим семейным жильем, значит, обратилось его сердце к ней как к родной снохе. А она ведь втайне считала беседы царя проверкой и ждала: вот-вот придут к ней царские
слуги и поведут в монастырь, как уводили в глухие кельи первых двух жен царевича Ивана. А брат, уходя, посоветовал:
– Смелой будь. Государь покорных не любит. Он тебя в царицы прочит. Он знает: нам с тобой державой править, а не мужу твоему.
Ирина над словами брата думала недолго. Она сама понимала, что царицей быть придется. А надолго ли – от самой зависит. Если быть робкой, мягкосердной – затуркают бояре, да и сам царь любит смелых. Надоело ей улыбаться всем и каждому, пора и зубки. показать. Ума ей не занимать, решительность в ней с детства воспитана, в семье Годуновых росла. Здесь размазней не любили, растяп презирали.
Решила просто: буду с царем на равной ноге, пусть по-чувствует во мне будущую царицу. И по характеру, и по уму.
Уж и постаралась сношка, уж похлопотала. На столе чего только нет! И мясо, и рыба, и соления всякие. Брусника моченая, капуста пластовая, грибы. Брага, ренское вино, бесхмельное пиво. Сама Ирина оделась в лучшие свои наряды, уложила косы на голове венцом, в уши вдела колты янтарные, на грудь нити из жемчуга. А царевич уж на колокольне. Шутка сказать, царя благовестом тешить. И разливаются над кремлем звуки малых колокольцев, и рассыпаются перезвоны средних колоколов, падают, будто пудовые гири – тум-м, бум-м, – удары главного звона Ивана Великого. Ирина давно знает царя, она жила и воспитывалась во дворце, и случилось так, что с детства дружила с царевичем Федором. Видела она Ивана, правда, издалека, но часто. И постарел, и одряхлел он у нее на глазах. Но сегодня, когда царь вошел к ней в палату, Ирина удивилась. Иван Васильевич помолодел, изменился. Голубая бархатная мурмолка лихо сдвинута набок, глаза блестят, спина распрямилась, на плечах ладно висит малиновый парчовый кафтан, подпоясанный широким зеленым шелковым поясом. Как будто не было жестоких хворей, будто не сгибался царь над гробом царевича, не бил поклоны в Крестовой палате.
– Вот, Иринушка, принимай гостей. Это – отец Ефим, это – матушка Пелагея. Они со мною рядом Казань воевали. Ефим одевал кольчугу, брал меч, а матушка врачевала раненых. Об остальных их достоинствах после скажу.
Ешку и Палагу переодели. На космы натянута черная камилавка новая, ряса из сиреневого шелка, тяжелого, бухарского. Ежели такую рясу на базаре продать, то неделю в кабаке сидеть можно. На Палаге внакидку цветная шаль, сарафан и сафьяновые сапожки.
Ирина отвесила вошедшим глубокий поклон:
– Желанным гостям всякая хозяйка рада, а я так и совсем окрылена радостью безмерной. Садитесь к столу. Чем богата, тем и рада.
– Расскажи~ка, отец Ефим, о скитаниях своих, – сказал царь, когда выпили по ковшу браги и закусили.
Ешка сдул бражную пену с усов, сырой ладонью погла* дил бороду, начал говорить.
– С той поры, как князь Акпарс умер, начались мои походы.
– Разве Акпарс умер?!
– Давно.
– Кого за себя оставил?
– В том-то и дело, государь, – никого. Детей у князя не было, а других людей княжеского рода у черемис не оказалось. Ты про него забыл..,
– А бояре куда глядели?
– Бояре крепости по Волге строить начали, воевод туда сажать, а тем черемисская власть ни к чему. Они сразу инородцев грабить начали, и волнения ныне оттого к происходят...
– Что ж, по-твоему, крепости строить не надо было?
– Сперва надо было строить монастыри. Ибо оная божья обитель, прости, Иван Василии, что поучаю тебя, являет собой и крепость, и господен храм одновременно.
– Погоди, погоди! А монахи, ты мыслишь, будут святым духом жить? Они тех же инородцев...
– Разница великая, государь. Воевода приходит и отбирает силой, а в монастырь верующие несут по своей воле.
– Ты, сколь я помню, на Докшагу с Шигоней хаживал?
– Три года там жил и все места в округе знаю.
– Добро. Говори про скитания. Иринушка, ренского нам налей.
– Стоит ли, государь? – сказал Ешка, выпив вина.– Был я и во Пскове, был в Новгороде Нижнем, в Казани. И в рясе ходил, и в кольчуге...
– Характер у него беспокойный, – заметила Палага.– На одном месте не усидеть ему. Во множестве местов побывали мы, некое житие и забылось совсем. Теперь вот под Москву притопали.
– Зачем? Что думаете делать тут?
– Да тут к одному месту прибиться хотим. Старость одолевает, государь. Телеса покоя просят.
– Ты врешь, баба, – недовольно пробурчал Ешка.– Какая старость?! Когда государь Казань брал, ему было двадцать два, мне тридцать пять. Разность велика ли? Теперь, я вижу, мы снова государю надобны. Ты что думаешь, он нас брагу хлестать сюда позвал? Говори, Иван Васильевич, если надо, мы еще державе послужим.
– Вот за эти слова хвалю! А позвал я тебя, отец Ефим, вот зачем. Думаем мы в глуби кокшайских лесов срубить город. Ты бы сходил в те края да место для города подыскал бы. Сил хватит?
– Туда дойду, а обратно... Я то кой-как, а вот старуха моя, верно, не сдюжит. Если так, государь, размыслим: я в кокшайские места уйду, там заложу святую пустынь, осяду в ней, буду искать доброе место для града. Весточку, я чаю, подать сумею.
– Добро! – царь положил руку Ешке на плечо. – Я знал, что ты, как и прежде, делам государства радетель. Вести шли вот ей, – Иван кивнул головой на Ирину. – Она и рати туда снаряжать будет, и город строить.
– Не по плечу ношу кладешь, государь, – Ирина совсем не ожидала таких слов. – Города строит, рати собирает Разрядный приказ. Мне ли..,
– К делам привыкай, сношенька. Ты к тому сроку, может, царицей будешь.
Палага перекрестилась в испуге, глянула на Ешку. Недоуменно и тоже смущенно подняла брови Ирина. Иван понял бабий испуг – они подумали, что он прочит ее за себя.
– Вот замирение со Степкой Баторием сделаю – отрекусь от престола, на отдых уйду. Корону Федюне передам, пусть правит. А ты ему помощница первая. Посему за град на Кокшаге с тебя буду спрашивать. Посмотрю, какая ты будешь царица.
Ешка поднялся, перекрестился на образа:
– Спасибо, Иван Васильич, за хлеб-соль, нам пора.
– С богом, отец Ефим. Дадут тебе лошаденку с санями, я указал, еды на дорогу– и поезжай. К весне жду вестей. «Наградить бы чем-то .надо, – подумал парь, провожая взглядом две удаляющиеся фигуры. – Как и тридцать лет назад, служат эти люди державе добровольно, сами дел полезных народу ищут, не спрашивая ни денег, ни благодарности. Вот и сейчас пошли в дикую даль без ропота, и верю – снова добрую службу сослужат мне. Вот тогда и награжу».
– Про сих людей, сношенька, не забывай. Дело сделают– награди. На таких вот подвижников и впредь опирайся.
За окнами сгустилась ночь, колокола тренькали вяло, видать, царевич приустал либо замерз. На колокольне, поди, ветренно, руки, поди, коченеют. Ирина слушает благовест, склонив на плечо голову.
– О чем думаешь, Иринушка? – тихо и ласково спрашивает Иван.
– О словах твоих думаю, о нове городе на Кокшаге. Таких городов мы настроили немало, а есть ли толк от них? И брат мой говаривал, и отец Ефим ныне то же сказал – волнения инородцев от крепостей происходят.
– Сии речи не умны! – царь выпил бокал вина, захмелел, начал говорить громко. – Я все северные страны обрусить хочу, к студеному морю выйти, а черемиса та – на пути моем. Немало крепостей мы поставили, это верно, но все они по Волге, по берегам. А народы дикие во глубине лесов, крепости волжские до них не достают. А мне надобно мечом и копьем подавить их, пусть головы к земле пригнут неподъемно.
– Я инако думаю, государь. Не осердишься на это?
– Говори, яко мыслишь. Ранее Иванушко прямые речи мне говорил, ныне окромя тебя некому.
– Разве не знаешь ты, что народ от мечей злобится. Инородцев надо кротостью, лаской приворожить, дружбу надо с ними вести. Тогда...
– С кем дружбу? С черемисой? Не зря говорят в людях: с одной стороны черемиса, с другой берегися. Знаю я, народ сей коварный зело. Я им и князя дал – по-губили, ясак не брал – все без толку. Прихвостни татарские– и ничего более. Чем еще их к дружбе склонить?
– Верой в бога единого, неделимого. Не с крепостей дружбу творить надобно, государь, а с часовенок. Ты, я чаю, неспроста монаха многомудрого в гости мне привел, а он утверждение свое на той земле начинает со святой пустыни. Вера христова...
– Огонь и меч – защита веры христовой! Не буде меча в руке моей, веру нехристи затопчут в навоз и грязь, и некому будет славить бога! Недруги мои...
– Недругов своих надобно уважать, государь мой. На-добно стремиться превратить их во друзей. Головы рубить легче всего. – Сказав последние слова, Ирина сама испугалась своей смелости. Таких упреков Иван не выносил. Но царь не возразил Ирине, как будто слов этих не слышал. Вылавливая из миски моченую бруснику, бросал крупные ягоды в рот, мелкие давил большим пальцем в ложке, слизывал языком. Потом заговорил мягко, беззлобно:
– Ты, душа моя, по женску канону судишь. И неправа во многом. А я жизнь знаю досконально. Вот гы говоришь: доброта, ласка. Может, с мужем, с милым это и надобно, а с людьми – вред! Да будет тебе известно, никакая доброта не останется безнаказанной. Ты человеку поверил, а он, скот, тебе изменил. Ты ему добро содеял, он непременно, подлец, злом отплатит. Вот приходит к тебе человече, просит взаймы денег. Ты ему дал, и он тут же тебе враг. Либо, свинья, долг тот не отдаст, либо будет клясть тебя на всех перекрестках за то, что ты последнее с него спустил. Вот сказала ты: к черемисам с добром надобно. Я ли им не радел? На три лета ясак и все налоги скостил, волю дал. И что же стало? Зубовный скрежет слышен – почему не на пять? Акпарса княжеским титлом возвеличил, золотом, серебром одаривал – людям меня за это благодарить бы следовало. А на деле? Сонмы завистников луговых появились и своего же владыку извели, а на меня бунтом кинулись, и до сих пор кидаются. Зло, мечи, гнет родят страх, это верно, зато со страхом приходит и уважение.
Вот ты про плаху помянула (услышал все-таки, подумала Ирина). Рубить, мол, головы легко. Легко это или трудно, не в том суть, но всякий государь рядом с троном палача ставит. И окромя пользы ничего не происходит. Ты, чай, сама видывала, сколько зевак к лобному месту в дни казни приходит. Тысячи и тысячи. Ни к одному храму, где о добре молитвы творят, столько никогда не прихаживало. Топоры стучат, кости хрустят, кровь рекой – и все довольны, у всех вроде праздник. Не пробовал я, но, видит бог, попробую. Сзову народ на казнь поглядеть, а потом приговоренных помилую. Помяни мое слово, с лобного места стащат за ноги и разорвут, пожалуй. Как же – такого зрелища лишил!
– Одну дерзость ты простил мне, прости и другую. В иное время ты попика этого рваного и на порог не пустил бы. А ныне вровень с собой посадил. Почему?
– Ну, почему?
– Потому как верных людей вокруг тебя осталось мало. И не только тебе, но и мне Борис жалобился, что на разведывание черемисских земель послать некого.
– Тут ты права, Иринушка. Друз&ями верными обнищал я. Но и другое пойми, черемиса друзьями моими не будут никогда!
– Твоими, может, и не будут, но простому русскому люду они не враги. Ныне все более мы о дружбе князей, королей да царей думаем, а надо бы в первую голову о единении народов государства заботиться. Вот ты многие народы покорил: и мордва, и чуваша, и черемиса, татара, вотяки ж, и сразу крепости начал строить.
– Да что вам крепости эти дались! Без них покорности инородцев не дождаться!
– Ас крепостями дождался?!
– Нет, но потому, что крепости не там поставлены, и мало их!
– Я супротив крепостей не стою. Я хочу сказать, что в города стрельцов и воевод сажать надобно меньше, а простого люду на земли те поселять больше. Земли там вольные, к пользованию трудные, и придется тем поселенцам вместе с инородцами лишения переносить, горе и беду мыкать. А это скрепляет людей, сдружает и усиливает.
– Вот-вот! Сдружившись да усилившись, они вместе воровать против меня начнут. Тогда поистине от крепостей пользы не будет.
– Ты не хочешь понять меня, государь. Я еще ранее сказала – инородцам надобно веру в господа бога нашего единого и неделимого внушить. И того...
– Добро, добро. Я не спорить к тебе пришел. Это я так, по привычке. Бери под свою руку это дело, строй грады на Кокшаге, на озере Санчурин, на Яран-реке. Церковь святую потрясем, найдем денег и на монастыри, и на храмы. Ищи, посылай наших людей на поселенье, сколь сможешь. Пробуй, испытывай, может, ты и права в мыслях своих, ибо радуешь ты меня смелостью, рвением к государственной полезности, широтой помыслов твоих. Может, и впрямь кротостью многого добиться можно.
– Спасибо, государь мой, за похвалу. Ранее я думала, что душа твоя ко мне не лежит.
– Было так, было. И теперь у меня упреки есть к тебе, и немалые.
– Слушаю тебя, Иван Васильевич.
– Надумал я державу передать Феде, потому как более некому. Но душа болит у меня. Недолговечен он будет на царстве. Здоровьем хил, духом слаб. Либо умрет, потому как государю железное здоровье требуется, либо сомнут его бояре.
– Но ты сам сказал – Борис будет рядом...
– Неродовит он. Вот если бы ты сына родила. Младенцем несмышленым и то он трон укрепил бы.
– Это все в воле божьей, государь.
Иван поглядел на смутившуюся Ирину, схватил штоф, налил полный бокал вина, выпил.
– А может, в твоей, душа моя?
– Как это?
– Я ж сказал тебе – роди сына. И если Федя немощен – согреши.
Ирина побледнела, встала из-за стола, подошла к окну:
– Побойся бога, государь! Греха побойся. Слова твои дерзки...
– Дерзости и греха не боюсь. Бывает, что и согрешить надобно во имя дела государственного. Ответствуй мне, что хуже – оставить державу без пастыря или грехом малым дать царству наследника умного, красивого и крепкого. Да и грех ли это, когда человеки стремятся оставить после себя доброе потомство? Не всяк ли муж и жена его в ночи объятия вершат, и не телесной услады ради, а дабы породить на свет нового человека?
На улице снова зазвенели утихшие было колокола. Ирина, услышав постыдные речи царя, хотела было крикнуть: ♦Позволь, государь, мне уйти!», но какая-то неведомая сила остановила ее. Она сама длинными бессонными ночами думала о грехе, ее дух и плоть требовали материнства, она одна точно знала, что бесплодие – не ее вина. И не крикнула, не ушла, а сказала, не оборачиваясь от окна:
– То муж и жена, государь, а ты чему учишь?
– Но как быть, коли муж безъягл и доброго семени дать не может?!
– Но ты же царевичу отец! – Ирина гневно вскинула голову, повернулась к царю. – Опомнись! Подумай, о чем речь ведешь.
– Потому и забочусь о вас обоих, что отец! Вот умру я, разорвут вас князья да бояре, и род, что идет от Ивана Калиты, нарушат. Кого вы поставите на пути этой алчной до власти орды?!
В голову жаркой волной ударила кровь. Щеки Ирины пылали. Речи царя волновали ее и пугали одновременно. Ей было стыдно слушать дерзкие слова свекра, но где-то в глубине билась мысль о том, что Иван прав, и если, не дай бог, она впадет в подобный грех, он не осудит ее. Особенно поразили Ирину слова о дьяке Спиридоне. Царь как будто знал, чувствовал, что она неравнодушна к Спиридону. И другая “мысль мелькнула в голове: дьяк после смерти царевича остался не у дел, хорошо бы приблизить его, сделать дьяком при Федоре. Но мысль эту она отогнала, подумала, что самая пора речи царские прекратить. Можно встать и уйти, но царь огневается, да и мыслимое ли дело хозяйке убегать от гостя... Надо направить русло разговора в другую сторону. Но о чем бы заговорить?
– Что молчишь, сноха?
– Ты и так грешен, государь,– нашлась Ирина. Догадалась– царя надо упрекнуть во многоженстве, он непременно начнет оправдываться. – У тебя, Иван Васильевич, жена в Угличе томится. Котора по счету? Седьмая?
– Она же наследника мне не даст.
– К твоим грехам господь привык, может, он и простит прегрешения твои, а меня-то зачем в геенну огненную ввергнуть хочешь?
– Женами меня не попрекай, Ирина! Ты же знаешь, что все жены мои – это суть страдания мои, боли мои, а не грехи. Только одна из семи на том свете в грех зачтется. Одну ее я сам сгубил. Ни перед кем я не оправдывался, а тебе исповедаться хочу. Будешь слушать?
– Говори.
– Среди многих есть единственная, кого любил я и сейчас люблю. Да и этот грех перед господом богом страданиями моими перекроется и не впишется в смертную книгу судьбы моей. Спроси имя ее, назову.
– Знаю, государь. Это Анастасия – любовь первая твоя.
– По-женски судишь, сношенька. Первая любовь всегда самая короткая. Сама посуди: шел мне тогда шестнадцатый годок. В эту пору любая девица по сердцу, но надолго ли? Только теперь умом своим зрелым и опытным понимаю, что свора боярская убивала эту любовь чуть не с первого дня. Я молод и наивен был тогда, думал, что все беды шли от промысла божьего, ан нет – все бесовскими, боярскими кознями творилось. Мою юницу Настась-юшку Старицкие-князья изводили, чем только могли. Да только ли Старицкие. И ядом, и злым словом, и волховст-вом злодейским.
– Об этом я слышала.
– Всем мы с Настенькой верили: первых дочерей наших, Аннушку и Машеньку, в руки нянек и мамок отдали. И детки невинные уморены были, каждая и до года дожить не успела. Потом родился Митя. Уж как был любим нами! Настя, догадавшись, сама пестовала, и рос парнишка, как в сказке, не по дням, а по часам. Ты его помнишь ли?
– Нет, государь. Меня тогда и на свете не было.
– Как сейчас помню тот злополучный день: поехали мы помолиться в монастырь града Кириллова водою. Стали спускаться на берег со струга по сходням. Митю из рук царицыных отняли, отдали няньке. Вроде бы для бсреже-ния его набежало на сходни десятка полтора слуг, сходни рухнули в воду. Все бросились спасать царицу, а она сама плавать умела, что ее спасать, да и вода у берега неглу* бока была. О царевиче же забыли. А может, и не забыли? Может, с умыслом вынули из воды его последним, бездыханным. С тех пор Нартя совсем занемогла... А кто ее лечил? Те же лекаря боярские. Вместо снадобий отраву сыпали. Подумать только – когда она умерла, ей и тридцати не было. Вот все думают, что Ванюшу я убил. Нет! Это моими руками псы боярские сына моего прикончили! Не они ли с детства властолюбие его разжигали, супротив меня настраивали? Не они ли...
– Самомнителен ты, государь. Жить, поди, тебе тя* жело. Всюду яды мерещатся, казни. А может быть...
– Нет, ты погоди, дослушай меня до конца, коль семью женами попрекнула.
– Женами не я тебя попрекаю, а церковь святая...
– Попы, митрополит?! А не они ли, не святые ли отцы мне Марию Темрюковну сосватали, дабы через* нее все черкасские народы в лоно православной церкви привести?
Мог я ее сердцем полюбить, по нравам, по крови чужую? Телесами она лепна была, в ночи горяча, но разве царице это надобно? Она бы не только меня, но и тебя пережила, настоль крепка была и резва. А что вышло? И трех лет не минуло, как не стало ее. А ты говоришь – яды мне мерещатся. Я ли ее не берег, я ли ее не холил! А Марфу, дочь Собакиных, вспомни! Только вчера ее видел...
– Перекрестись, государь. Она же...
– Борис разве не сказывал тебе? Переносил он прах ее в иное место, домовину открыл, а она лежит, тлением не тронутая. Десять годков минуло, а она еще. красивее стала. Румяная лежит. Ты, поди, думаешь, чудо земное, всамделе-то она вся насквозь ядами пропитана. В нее, поди, отрав этих три ведра бояре влили. Потому как просватал ее за меня Малюта Лукьяныч, всеми боярами ненавидимый. Легко ли было мне трех жен опустить в могилу одну за другой, подумай сама. Я сначала терзался и плакал, а уж потом пришло остервенение великое. Многая казнь от того остервенения пошла. Не тогда ли мои бессонные ночи начались? Мечусь на постели в ночи, думаю: «Сколь жен ни бери – бояре все равно изведут». Мой верный Малюта дал совет: женись, государь, на простой девке, на такой, чтоб ни к друзьям твоим, ни к недругам у нее родни не было. И выбрали мне Анну Колтовскую. Уж красивее ее, вроде, во всей державе не сыскать было, здоровее бабы не видывал. Успокоюсь, думал, в своей семье, народит она мне наследников, и все пойдет как следует. Ан не тут-то было! Митрополит венчать на царство ее отказался, боярская дума отказала родителям Анны во всех чинах, ни один поклониться ей не хотел. А что мне делать было? Снова головы рубить? Но гак совсем без бояр останешься. И пришлось со слезой во взоре проводить непризнанную царицу в монастырь. Потом дали мне в жены Ва-сильчикову Анну. Ты уж ее-то хорошо помнишь.
– Помню. Гордая была, красивая.
– Она прямо сказала, что меня не любит и пошла во дворец по настоянию братьев своих да боярина Умнова-Колычева. Зачем мне такая? Не удалось Умнову делишки свои обманом поправить. Ему я голову снес, а Анну в монастырь сослал.
Озлобился тогда я зело крепко, решил жить безбрачно, один. Как раз война шла, к ратным делам пристрастился, в полках более пребывал, чем на престоле. Думал, что сердце мое, окаменившись, любить не способно. О, как я ошибся тогда! Приехав в Москву на малое время, встретил я случайно жену дьяка Мелентьева Василису. Боже мой, какой огонь заполыхал в моем сердце! И сказал я Малюте: «Хочу жену сию, жить без нее не могу». Скуратов понял это по-своему. Дьяка заколол, жену его привел ко мне в опочивальню. Вот ее-то, Иринушка, я до сих пар люблю и забыть не смогу до гроба. И еще скажу тебе – годы, что прожиты с нею, самые удачливые в царствии моем, самые счастливые. Ну, а про Марью Нагую ты сама все знаешь...
Открылась дверь, в палату бочком протиснулся Федор. Одет он был тепло: поверх кафтана шуба, поверх шапки башлык меховой, беличий. Скинув рукавицы, царевич подошел к печке, приложил ладони к изразцам, стал греть.
– Где же ты, Федя, так долго задержался? – спросила Ирина.
– На звоннице монастыря. Батюшка велел.
– Замерз, поди? – спросил Иван ласково, подошел к печке, встал с сыном рядом.
– Монаси ушли?
– Ушли, сынок, )ипли. Послал я их разведывать приволжские леса, монастыри и крепости там ставить чтобы.
– Монастыри – это хорошо, – улыбаясь и потирая ладони, сказал Федор. – В тех лесах, я чаю, Медведев полным-полно.