Текст книги "Небо за стёклами (сборник)"
Автор книги: Аркадий Минчковский
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)
Война вошла и в эту мирную квартиру. Даже над кроватью Аннушки висела сумка с противогазом, хотя заставить ее надеть на себя маску так и не удалось.
Елена Андреевна, как и другие домохозяйки, ходила дежурить на улицу. Она сидела у ворот в ожидании воздушной тревоги, чтобы затем уговаривать прохожих укрыться под каменными сводами проезда во дворе.
По-прежнему в шесть часов утра Владимир Львович слушал сводку Совинформбюро, каждый раз надеясь узнать что-нибудь утешительное. Но утешительного не было. Немцы неудержимо рвались на восток. Фронт приближался к городу. Он был где-то уже совсем неподалеку.
Так же как и в мирное время, гладко выбритый и подчеркнуто аккуратный, Владимир Львович уходил на работу. Теперь он покидал дом раньше обычного. Машина лаборатории была мобилизована. Он добирался до службы трамваем.
Вскоре город начали бомбить.
Сперва это показалось не таким страшным. Где-то вдали ахало, в квартире дрожали стекла, потом снова всё стихало.
В эти дни Владимир Львович приходил домой поздно, мрачный, усталый. Он все ожидал, что на фронте вот-вот что-то резко изменится, войдут в действие какие-то новые мощные силы и немцы под Ленинградом будут разбиты, и все больше убеждался в тщетности своих ожиданий.
А затем начался обстрел города. Дальнобойная артиллерия врага уже достигла его окраин.
Однажды Владимир Львович пришел совершенно подавленным. Долго и тщательно мыл руки. Так долго, словно забыл, что делает, потом сказал:
– М-да… Говорят, немцы в Пушкине, в Петергофе… Кто бы мог такого ожидать…
Как-то в квартире появился Андрей.
Это было настолько неожиданно, что счастливые старики, кажется, забыли обо всех невзгодах. Словно с появлением живого и невредимого Андрея приходила победа.
Андрей сильно похудел за эти месяцы и весь будто как-то подсох. Он был таким бронзово-коричневым, каким никогда не приезжал с юга. Военная форма уже об-леглась на нем и сделалась привычной. Сапоги на младшем лейтенанте Ребрикове были кирзовые, такие широкие в голенищах, что неизвестно, на какие ноги шились. Наган болтался в брезентовой кобуре, висевшей на таком же брезентовом ремне.
А глаза у Андрея были живыми, с огоньком, какими редко бывали прежде.
Все трое стариков собрались в столовой и глядели на него с восторгом, надеждой и печальным предчувствием неизбежного расставания.
– Остановили! Дальше не пройдут, – сказал Андрей.
Он пил чай, принесенный из кухни Аннушкой, и все почему-то оглядывал стены квартиры. Оглядывал так, будто хотел все получше запомнить.
– От Володи давно ничего нет, – вздохнула Елена Андреевна.
– Не беда, напишет, – успокаивал мать Андрей.
Владимир Львович все пытался подробней расспросить сына о том, что происходит на фронте, интересовался, достаточно ли есть оружия и так ли уж действительно страшны немцы.
Андрей скорей отшучивался, чем отвечал на вопросы отца, потом задумчиво сказал:
– Не вышло все-таки так, как ему хотелось, сорвалось!
Он ушел так же внезапно, как появился, и просил не беспокоиться, если придет не скоро. С собой он для чего-то захватил старый Володькин школьный транспортир.
Блокада!
Это слово вошло однажды и скоро стало таким же привычным, как "зима", "холод", "война"…
Давно уже Владимир Львович не ходил на работу. Лабораторию закрыли. Не было материалов, почти некому было работать. Сперва Владимир Львович очень скучал, не находил себе места. Куда-то ходил, где-то требовал, чтобы ему дали работу. Но людей в городе оставалось больше, чем их можно было занять, и полезного дела ему не находилось.
Поздней осенью потух свет и встали трамваи.
Они так и остались стоять на том же месте, где их застала минута, когда по проводам перестал течь ток. И каждый, кто проходил по улицам, мог вспомнить: "Вот в этом вагоне я ехал в последний раз. Вот тут я вышел и пошел дальше пешком, а трамвай так и застрял здесь навсегда".
Когда начались снегопады, снег некому было убирать. На крышах окаменевших троллейбусов и трамваев лежали огромные белые подушки.
Однажды как-то печально, словно предсмертно, прохрипело в трубах и перестали падать последние капли. Водопровод отказал. Теперь воду Аннушка носила издалека. Несмотря на то что ей было под шестьдесят, она оказалась выносливее других.
Не стало дров. Владимир Львович вспомнил годы гражданской войны и сам соорудил маленькую печурку-"буржуйку". Делал он это обстоятельно, как привык делать все в жизни. Он даже что-то чертил, придумывая наиболее экономичный способ нагрева.
К блокаде он сперва отнесся как к явлению кратковременному и утверждал, что дело победы не за горами. Порой он бывал до наивности оптимистичен, считая, что трудности не так уж сложно пережить. Сперва он изобретал новые блюда. Вычитывал в книгах, чем может себя поддерживать человек, когда лишается нормальных питательных продуктов. Что-то варил на печурке и составлял специи, повышающие жизненные силы.
Но паек становился настолько мал, что изобретательству Владимира Львовича пришел конец. Наступило то, о чем многим раньше только приходилось слышать. Неотвратимо надвигался голод.
В переулке легли сугробы снега с человеческий рост.
Старики жили теперь втроем в одной комнате. Аннушка спала на старом диване возле окна. В окнах, в которых целыми осталось всего два стекла – остальные вылетели от сотрясенья во время обстрелов, и их забили фанерой, – были видны те, кто еще ходил по улицам. Но пешеходов с каждым днем становилось все меньше и меньше. Зато печальные похороны с впряженной в салазки женщиной и укутанным в тряпье трупом сделались привычным зрелищем.
Владимир Львович не любил смотреть в эти дни в окно. Лишенный возможности умыться горячей водой, плохо выбритый, он либо бесшумно бродил по выстывшей квартире, либо сидел, прислушиваясь к медленному и равнодушному постукиванию метронома в репродукторе. Как-то он сказал жене:
– Он стучит, чтобы напомнить нам, что мы живем.
Вскоре Владимир Львович слёг.
Это было в то время, когда уже начали увеличивать паек. В город через Ладожское озеро стали поступать продукты. Елена Андреевна и Аннушка еще были на ногах. Обе они, отказывая себе во всем, боролись за жизнь Владимира Львовича, и старания их не прошли даром. К весне Владимир Львович поднялся на ноги.
Город медленно приходил в себя. Стаял снег на улицах, а вместе с ним исчезли и зимние печальные картины.
И вот весной, когда для всех уже зримо затеплилась надежда, силы внезапно оставили Елену Андреевну. Больное сердце не выдержало. Наступила реакция.
Теперь уже Владимир Львович делал все, чтобы снасти жену. Несмотря на жесткость законов военного времени и блокады, в городе нашлись люди, которые предлагали продукты в обмен на вещи. Даже дорогие вещи шли за бесценок. Ковер меняли на две банки сгущенного молока, чайный сервиз на полкилограмма чеснока. Владимир Львович не торговался, ни с кем не спорил. Ом был одержим идеей спасения жены и удовлетворялся лишь тем, что не подавал руки людям, с которыми вынужден был производить постыдный обмен.
Но добываемые с таким трудом продукты не шли впрок больной. Несмотря на пережитый голод, аппетит у нее был ничтожный.
Полулежа на подушках, Елена Андреевна, превозмогая боль, часто вспоминала о сыновьях.
– От Володи ничего нет, и от Андрюши тоже давно ничего… – говорила она и тут же успокаивала не то себя, не то других: – Да и откуда же взяться письмам, ведь почты еще нет.
Потом она ненадолго умолкала и говорила:
– Но я знаю, они оба живы.
Это случилось в конце марта. Утром в наружные двери квартиры громко постучали. Аннушка поплелась отворять. Затем вернулась и сказала Владимиру Львовичу, что его спрашивают со службы. Бледная, насмерть перепуганная, она не вошла в комнату, а оставалась в коридоре.
Владимир Львович поднялся и, удивившись, кто бы мог к нему явиться, пошел к выходу.
В коридоре его ожидал рослый сутуловатый военный с тремя кубиками на петлицах. Сразу, как только увидел приближавшегося к нему Владимира Львовича, военный, будто виновато, произнес:
– Только не беспокойтесь. Ничего плохого я вам не принес.
Сутуловатый старший лейтенант сообщил, что Андрей Ребриков был ранен на Невской Дубровке и теперь лежит в госпитале на Петроградской стороне.
– Все происходит нормально, он уже ходит, – поспешил успокоить стариков военный. Из кармана шинели он вытащил обернутый в армейскую газету пакетик: несколько кусков пиленого сахара.
– Вот, Андрей просил передать.
Владимир Львович стал отказываться. Говорил, что сахар сейчас больше нужен сыну, но пришедший продолжал виновато улыбаться и повторял:
– Нет уж, возьмите! Он обидится…
Обрадованная благополучным поворотом событий, Аннушка стала звать старшего лейтенанта остаться, выпить чаю. Но он отказался. Сказал, что у него в городе еще много разных дел.
Владимир Львович и Аннушка провожали его как близкого и дорогого друга. Елене Андреевне они рассказали все, как было. Только, уже от себя, Владимир Львович добавил, что Андрей ранен совсем легко и теперь чувствует себя хорошо.
Через несколько дней Владимир Львович решил пойти на свидание к сыну. Путь на Петроградскую сторону надо было проделать пешком, но Владимир Львович, несмотря на протесты, утверждал, что на это вполне способен.
С утра он оделся потеплее и, взяв палку, вышел из дому. Впервые за долгие дни он шел по знакомым улицам и удивлялся тому, до чего они мало изменились, хотя все сделалось другим.
Владимир Львович поглядывал на исхудалых, неторопливо шагавших прохожих. Он шел не спеша, пытаясь рассчитать свои силы, но сил его оказалось слишком мало. Внезапно он почувствовал, что ноги отказываются идти. Едва достигнув Невского, Владимир Львович закачался и, с трудом добредя до ближайшей тумбы у ворот, беспомощно на нее опустился и тяжело задышал.
Попытку навестить сына в госпитале он отложил до первой оказии с каким-нибудь транспортом.
Елена Андреевна надеялась, что Андрей вскоре придет сам.
Но её надеждам увидеть сына не суждено было сбыться.
В апреле, когда яркое солнце уже заглядывало в оставшиеся целыми окна закоптелой комнаты, Елена Андреевна умерла. Она умерла спокойно, даже как-то незаметно для других, как жила всю свою скромную жизнь.
Владимир Львович принял ее смерть молча, но снести удар для него оказалось слишком тяжело. Он снова слег.
Елену Андреевну захоронили в братской могиле на Серафимовском кладбище, как тысячи других в то страшное время.
Проводила ее на кладбище одна Аннушка.
4
Труппа театра, которым руководил Долинин, покидала Канск ранней весной, когда по крутым улицам города, пробив толщу льда, бежали быстрые шумные ручьи.
Дали один классный вагон для всех. Но все же расположились в нем не без удобств, по-домашнему. Чем дальше шел поезд на юг, тем шумней становилось в купе. В плохо промытые окна било веселое солнце. Даже заядлые картежники прерывали игру, чтобы полюбоваться зрелищем оттаивающих полей. Позади осталась тревожная зима сорок первого года: холод, недоедание. Впереди маячил сытый Северный Кавказ.
Проезжали восточный край Украины. Стали проплывать белые домики под почерневшей соломой. В полях чуть зеленели всходы.
Подстелив клетчатый плед, поджав ноги в чулках без туфель, Нелли Ивановна лежала на нижней полке и силилась заснуть. Долинин сидел напротив, курил и читал газету.
Уже больше месяца Нелли Ивановна не имела известий от Нины, а теперь даже не знала, как сообщить ей свой новый адрес.
Нина была на фронте. Это пугало Нелли Ивановну. Она представляла себе черное поле, кругом горят деревни и все время рвутся бомбы и снаряды, а среди всего этого кошмара, ее Нина тащит на носилках раненого.
"Ужас, какой ужас!"
Она открыла глаза и посмотрела на Долинина, который дремал, откинувшись на спинку сиденья. Лицо его, как прожектором, было резко освещено солнцем.
– Ты думаешь, Нина не вернется, когда узнает, что мы на юге? – спросила она.
– Сомневаюсь, – проговорил Долинин, не открывая глаз. – Ты же знаешь, как она упряма. Вот и этот фронт, это такое сумасбродство…
– Но почему же? – Нелли Ивановне вдруг захотелось вступиться за дочь. – Ведь это же так естественно в ее возрасте… И потом – она комсомолка.
Долинин открыл глаза и так удивленно посмотрел на жену, что можно было подумать – заметил в ней что-то очень любопытное.
– Полагаю – там бы отлично обошлись и без нее, – сказал он и снова опустил веки.
Нелли Ивановна вздохнула и опять повернулась к стене.
Кто-то из первых вышедших на стоянке принес волнующую весть:
– На путях эшелон с эвакуированными из Ленинграда!
Вагон, где ехала труппа, мгновенно опустел. Все бросились к эшелону. Каждый надеялся найти кого-нибудь из знакомых или хотя бы расспросить о судьбе своего дома.
Земляки потрясли актеров: перед ними были люди-тени, лица которых отливали безжизненной синевой. Они неохотно отвечали на вопросы.
Знакомых никто не нашел. Зато узнали о смерти многих известных людей, о том, что в стенах Пушкинского театра играет оперетта. В вагон вернулись подавленными, друг с другом почти не разговаривали.
Когда прибыли в Горек, там уже было тепло и солнечно. Помещение театра оказалось небольшим и очень уютным. Местная труппа временно перебралась в рабочий Дом культуры на окраине города. Площадь вокруг театра обступали зазеленевшие каштаны.
Расселились в маленьких чистых домиках с садами и огородами, говорили: "Живём, как на даче".
И опять был переполнен театр, и опять к прячущемуся от наседающих зрителей администратору приходили командиры и просили сделать для них исключение, так как они завтра отправляются на фронт.
Ждали лета. Ждали новых счастливых побед.
5
Ребриков не был ни убит, ни даже тяжело ранен. Позже он вспоминал, как очнулся в какой-то жарко натопленной землянке. Он был прикрыт полушубком. Над ним склонился Сергеенко.
– Ничего, товарищ лейтенант, – успокоительно поднимал он руку. – Всё ничего.
– Где мы?
– Тупичи, вот де. Це было паше, потом немцив, теперь опять наше.
– Значит, взяли?
– Взяли. Вы трошки спокойненько…
– А что у меня?
– Ничого. Ногу малость повредило. Ничего… Кость не захватило. – И, как бы виновато, добавил: – А я, старый, все целый, скажи какое дело…
– Надолго я, Сергеенко?
– Месяца на два, балакают. Сейчас вас отвозить будут. Оце я вам трофей припас, у немца в окопах нашли. – И он показал две кругленькие коробочки. – Щиколатки.
Ребриков улыбнулся.
– Не богато, конечно, – продолжал Сергеенко, – а все же зараз трофей!
И еще помнилось, как прощался с ним связной, когда выносили носилки. Вытер слезу и сказал всего два слова:
– Эх, лейтенант, лейтенант…
После медсанбата Ребриков попал в госпиталь, прибывший из тыла и развернувшийся в городке прифронтовой полосы.
Это был один из тех небольших городов южной России, судьба которых оказалась счастливее западных собратьев, ибо их миновал ужас немецкого нашествия.
В госпитале Ребриков проскучал два месяца.
В эти весенние дни Ребриков многое передумал и прочитал все, что можно было отыскать в госпитальной библиотечке. Впервые в эти дни он целиком прочел "Войну и мир" и поразился: как близка эта книга тому, что происходило теперь. Было странно, что далекие герои ее получались похожими на знакомых по училищу и полку.
Газеты в госпиталь приходили с опозданием. Ребриков узнавал новости почти недельной давности. Писали о деморализации в гитлеровских армиях, о значении предстоящих боев. Больше всего он боялся, что вернется в часть, когда уже будет поздно.
Иногда Ребриков думал о том, почему тогда у Тупичей немцы разгадали план атаки, который он считал таким хитрым?.. Как они могли догадаться? Предательство?! Чепуха! Его план не знал никто до утра.
И вдруг однажды, когда он, задумавшись, сидел на скамейке в госпитальном саду, ему отчетливо припомнились слова капитана Сытника: "Учтите – орешек твердый. Тупичи уже два раза пытались брать".
Так вот в чем было дело! Он, значит, повторял уже чей-то неудавшийся план, а думал, что действует очень хитро и неожиданно. Они рванулись именно туда, откуда их ждали немцы. И успеха они добились лишь тогда, когда сумели по-настоящему провести врага, делая вид, что по-прежнему бьются здесь, а на самом деле перенеся удар в слабое место немецкой обороны. Да и там бы им одним ничего не сделать, не ударь рядом соседние роты…
"Ах ты черт!" В волнении Ребриков даже поднялся со скамейки. Так ведь это же план не его, а Сытника или командира полка. Это они послали его роту туда лишь затем, чтобы отвлечь внимание немцев. Там только демонстрировали наступление. Да, но почему комбат об этом не сказал ему? Не верил? Нет. Конечно же он щадил самолюбие молодого командира, который должен был устраивать спектакль вместо того, чтобы наступать самому… А может быть, командир полка думал, что, узнав свою задачу, они не станут биться так рьяно? Хитрая же это штука – война!
Ребриков больше не мог сидеть на месте и, уже совсем не хромая, зашагал по саду. По пути он расшвыривал палкой прошлогодние листья. Он опять направился к начальнику отделения. Тот сидел в своей маленькой, отгороженной белой крашеной фанерой комнатке и что-то писал. Ребриков вошел без разрешения. Остановился против стола и так же, как уже не впервые, умоляющим тоном произнес:
– Товарищ военврач, скоро вы меня выпишете? Я же совершенно здоров и только зря уничтожаю паек.
Начальник отделения снял очки, поглядел на не очень-то франтоватого в госпитальном халате Володьку и, улыбнувшись, сказал:
– А-а, лейтенант Ребриков? – Он снова нацепил очки и опять посмотрел что-то в бумагах. – Завтра назначены на выписку. Довольны?
– Да, да, да! – почти прокричал Ребриков. Он, кажется, был готов обнять и расцеловать этого толстенького медицинского майора. – Спасибо!
Он бросился к себе в палату. Сообщил новость соседям по койке. Но на месте сидеть не мог. Взял книгу и немедленно отправился сдавать ее в библиотеку. Он снова шел по саду. Шел быстро, без палки, даже не заметив, что забыл ее в палате.
Задумавшись, Ребриков не обратил внимания на группу девушек в белых халатах, куда-то спешивших навстречу и весело переговаривающихся. Когда он поравнялся с ними и поднял глаза, он увидел, что на него бросила быстрый взгляд и, кажется, вспыхнула одна из сестер. Нет, ему не показалось… Это была Нина. Ребриков остановился. Если Долинина – она сейчас же обернется. Он ждал. Девушки удалялись белой стайкой, и ни одна из них не посмотрела назад. Нет. Конечно же ему показалось. Ему теперь повсюду видятся знакомые. Не может же быть она одновременно и в Канске и здесь. А если все-таки она?! Возможно, она не поверила, что это он. Поди узнай-ка его в этой фланелевой хламиде!
Ребриков терялся в догадках. В палате он спросил у одной из сиделок, где прежде находился госпиталь.
– В Канске целую зиму стояли. Страху за Москву натерпелись, – вздохнула та.
Больше сомнений не было.
Ночью Ребриков спал плохо. Решения являлись одно за другим. Надо пойти отыскать ее, сказать, что он рад ее видеть здесь и забыл о старых обидах.
Да, именно так. После завтрака он пойдет в канцелярию госпиталя и узнает, в каком отделении служит Долинина. Но сразу же после завтрака Ребрикова вызвали получать обмундирование. Потом он пошел в баню. На это ушло все предобеденное время. Правда, у всех, кто мог знать, он спрашивал, где находится сестра Долинина. Но в ответ те только пожимали плечами и говорили, что такой фамилии среди персонала госпиталя не слышали.
Потом ему выдали документы. Ребриков просился в свою часть. Уже, как домой, хотелось к полюбившемуся командиру полка, к Сытнику, к старому Сергеенко. Но ему сказали, что дивизия, вероятно, ушла на пополнение и место дислокации ее неизвестно. Он не верил, спорил, доказывал, просил, но все было напрасно.
– Поедете в отдел кадров, – сказал ему писарь.
– Это еще зачем? Я в часть хочу.
– Такой общий порядок, – равнодушно пояснил тот, дыша на резиновый штамп и смачно прикладывая его к бумаге.
– Но там же тыл, а я фронтовик!
– Разберутся. У нас есть инструкция.
Сопротивление было бессмысленно. Перед ним сидел один из тех аккуратных писарей с треугольничками на петлицах и до блеска начищенными пуговичками. Такие порой значили куда больше начальников.
Единственное, чем мог досадить писарю Ребриков, пользуясь своим лейтенантским званием, это выразить пренебрежение к его личности. Он забрал предписание и вышел из комнаты, не ответив на прощальное приветствие писаря, для которого тот даже встал из-за стола.
И опять солдатская шинель с петлицами лейтенанта, пилотка на голове да вещевой мешок, еще в окопах приспособленный вместо неудобного фанерного сундучка, составляли всю его нехитрую экипировку. Но теперь это не расстраивало, как прежде в училище. Он больше не гонялся за красивыми кожаными планшетами и парадными ремнями.
Нину он все-таки попытался повидать.
То, что ее не знали по фамилии, не удивляло. Мало ли девушек в госпитале! Быстрым шагом он направился к корпусу, в сторону которого вчера удалились сестры.
Уже возле лесенки, ведущей из сада к дверям отделения, Ребриков заколебался. Он внезапно подумал о том, что если вчера она тоже узнала его, то почему же не ищет, почему не пришла? Ведь ей же это было бы куда легче сделать. А возможно, она вовсе и не хочет встречи?
Из дверей отделения выходили врачи и санитары и куда-то спешили с озабоченным видом. Ребриков задумал: "Вот если сейчас выйдет, тогда – судьба!" Но вышла сперва пожилая сиделка. Потом двое ходячих больных потащили пустой бачок на кухню. На всякий случай Володька сосчитал их за одного, но и это не помогло. Двери отворились в третий раз, и опять его ждала неудача. Тогда Ребриков легко вскинул на плечо вещевой мешок, повернулся и, не оглядываясь, зашагал к проходной будке.
В тот же вечер неторопливый пассажирский состав военного времени увозил его в сторону Волги. Весенняя ночь была тихой и теплой. Курильщики стояли в открытом тамбуре. Ребриков не курил. Он сидел на ступеньках. Темное голое поле медленно проплывало перед ним. Еще чуть серело небо за черной полосой облаков на горизонте, да кое-где вдали мелькали слабые огоньки. В соседнем вагоне пели что-то задумчивое, невеселое. И Володька, кажется впервые в жизни, почувствовал себя одиноким и забытым.
Нина не сразу поверила, что может произойти такая встреча, когда увидела парня, так похожего на Ребрикова. Неужели это был он? В первую секунду ей захотелось обернуться, окликнуть его. Но тут же она решила – если это Володька, то сам сейчас не выдержит и окликнет. Она ждала и не оборачивалась, но никто не позвал ее. А когда она, дойдя до крыльца своего отделения, оглянулась – никого уже не было видно. Возможно, она и ошиблась. Ведь бывают же в жизни двойники.
А все-таки если это он? Значит, на фронте ранен и попал в их госпиталь. Как же случилось, что она его раньше не видела?
Ночью на дежурстве в притихшей, тускло освещенной палате, уже привычно прислушиваясь к тяжелому сну и сдержанным стонам раненых, она с улыбкой припоминала. Вдруг припомнилось, как он ожидал ее после занятий на Фонтанке, а потом, не говоря ни слова, доводил до дому и так же молча удалялся, хотя был отчаян-ным болтуном. Почему-то сейчас вспоминалось только хорошее. Нине теперь казалось, что она была несправедлива к Ребрикову и сама вызывала его на резкости.
Да, за этот год она многое поняла и многому научилась.
Она пойдет к нему. Пусть он узнает, что и она на что-то способна. Если бы он знал, сколько она выходила бойцов, положение которых считалось почти безнадежным.
Нет. Она не станет ничего рассказывать. Она только найдет его и скажет, что они должны быть друзьями. Если он захочет, она станет писать ему письма на фронт. Ведь их же тут только двое из тех, кого раскидала судьба.
День дежурства выдался хлопотный. Прибыла новая партия раненых, и отлучиться Нина не смогла.
Когда после обеда она навела справки в канцелярии, ей сообщили, что лейтенант Ребриков лежал в командирском отделении, поправился, признан годным без ограничений и сегодня выбыл из госпиталя.
Глава пятая
1
Война застала Латуница в Ленинграде.
Он не сомневался, что немедленно отправится на фронт. Для него это было совершенно естественным и даже привычным. Но случилось иначе. Полковника направили в глубокий тыл за Волгу формировать и готовить новые части.
Это казалось непонятным и даже обидным. Латуниц попытался было протестовать, доказывать, что он больше нужен в передовых частях, но командование решило по-своему. А военная дисциплина для коммуниста командира Латуница всегда была непреложным законом.
В начале августа он выехал на восток. Делу подготовки и обучению новых частей он отдался так, как отдавался всему, что ему поручали. Теперь для него главным было, чтобы фронт получал достойное пополнение.
Одна за другой, отлично обученные, уходили маршевые роты из запасной бригады, которой командовал Латуниц.
Латуниц верил в победу. Иначе он не мог думать. Оставаясь один с самим собой, он прикидывал десятки вариантов хода военных событий, подсчитывал резервы, запасы хлеба, угля и нефти. Думал о возможностях промышленности, о ресурсах Урала и Сибири.
В такие минуты он подолгу ходил по комнате, затем снова брался за карандаш, чертил схемы и опять что-то подсчитывал.
Трагический ход событий бесил Латуница, но не вызывал чувства беспомощности. Несколько раз он подавал рапорт с просьбой направить его в действующую армию. Это продолжалось до тех пор, пока ему не сделали строгого предупреждения о том, что командование знает, где он больше нужен.
С утра полковник Латуниц был в частях. Днем неотрывно следил за учениями в поле и лесах. В лютый мороз и вьюгу неожиданно появлялся в батальонах и ротах. Никогда не мешал командирам, но не оставлял без внимания ничьей ошибки. По вечерам он готовился к разборам занятий, читал. К ночи, когда глаза уставали от напряжения, приходила тоска.
Тогда он вставал и подолгу шагал по комнате, служившей одновременно и местом работы и жильем, напряженно думал.
Здесь, в далеком тылу, куда не доносился гул сражений, где даже не завешивали окон по вечерам, он впервые раздумывал о своей жизни.
Вот ему уже сорок пять. Что сделал он за эти годы?
С девятнадцати лет воевал. Был лихим ординарцем у Котовского. Потом водил каввзвод в атаку на шляхтичей. Проскакал чуть ли не до Варшавы. Стал командиром, воевал в песках. На быстроногом текинце гонялся за басмачами. Позже вернулся домой в родной Киев. Там застал больную мать и вскоре похоронил ее.
Случилось так, что, кажется, не было такого военного конфликта, в котором бы не участвовал он, Латуниц.
После академии снова начались скитания – жизнь кадрового командира. Он получил назначение на Дальний Восток. Служил в маленьком полукорейском городке близ границы. Позже была Монголия, изнурительные бои в степях, Халхин-Гол. Там он стал командиром полка.
Зимой сорокового года он уже принимал бригаду лыжников на Карельском перешейке. Потом был тяже-дый путь через леса и скованные жуткими морозами озера, опять бои, линия Маннергейма, орден и ранение.
И вот теперь, когда решалась судьба страны, он находился здесь, вдали от знакомых мест, вдали от боевых товарищей, которых знал превеликое множество. Один, без близких, в комнате со скрипучим полом.
После разрыва с женой он больше так и не женился. Не к чему было повторять прежнюю ошибку. Он не верил в самопожертвование женщин. Никогда и ни с кем не сходился глубоко и надолго. Да и женщины не тянулись к нему. Он был угрюм и малоразговорчив, а таких побаиваются.
Мысль об одиночестве впервые пришла к нему в госпитале в Ленинграде. В вынужденном безделье на больничной койке он все чаще и чаще думал о дочери, которая жила где-то близко в том же городе и для которой он был совсем чужим.
Скорее любопытства ради он тогда решил попытаться позвать ее к себе. Даже не был уверен, что она придет.
И странно, волновался как мальчишка. Ведь дочь, должно быть, так далека от него.
Но произошло чудо. Они, кажется, сразу подружились, с этого первого неловкого свидания. Может быть, в нем проснулось забытое отцовское чувство. Ему увиделось что-то свое в этой собранной девушке с темными – конечно же его – глазами. Он, наверное, был смешон и нелеп в тот момент, и она, кажется, была не на шутку взволнована.
Сейчас он уже жалел, что был так суров в первые дни войны, когда она пришла к нему. Но иначе он не мог поступить. Как он был бы счастлив, если бы дочь была рядом с ним сейчас!
И вот теперь он не знал о ней ничего. Писать в Ленинград – напрасное дело. Да и вряд ли дочь там осталась.
Вспоминал он и жену. Может быть, тогда, в Москве, он слишком погорячился… Ведь есть и его доля вины. Нелли была хороша собой и по праву требовала к себе внимания.
Может быть, найдись квартира в Москве – их жизнь сложилась бы по-другому. Впрочем, он ни одной секунды не жалел о прожитом и готов был повторить все, что пережил, сначала. А Нелли… она вряд ли выдержала бы его скитальческую жизнь. Хорошо, что это случилось так давно. Так легче.
Никогда он не задумывался о смерти. Не любил читать фраз вроде: "Смерть не раз глядела ему в лицо…" Но бывали минуты, когда он думал о том, что, если придется ему найти гибель от пули врага, это будет естественным концом, – иным он его себе не представлял. Только верные боевые друзья помянут его стопкой водки, другим будет мало до него дела.
Когда начались бон под Харьковом и на Керченском полуострове, Латуниц забыл обо всем на свете. Жадно он ловил сводки у вечно хрипящего репродуктора. О многом, увы, без труда догадывался меж скупых строк сообщений.
Для него не было печальной неожиданностью, когда немцы перешли в наступление. Он ждал этого, догадывался, – иначе они поступить не могли.
Настало безрадостное жаркое лето. Вести с юга приходили тревожные. Снова пал Ростов. Враг рвался на Кавказ, уже гулял в кубанских степях.
В конце июля Латуница срочно вызвали в Москву. Его приняли немедленно и вручили предписание вступить в командование дивизией на Южном фронте.
Никто в Москве толком не знал, где она сейчас находилась. Предложили лететь на юг и там разыскать дивизию самому.
Рано утром он вылетел из Москвы. Кабина "Дугласа" была полупустой. Летел какой-то медицинский генерал и несколько старших командиров.
Латуниц сидел возле круглого окошка, во втором ряду после кабины пилотов. Необъятная русская земля с желтыми ленточками дорог и зеркальными змейками рек расстилалась внизу. Рассыпанные крупинками крошечные домишки жались к дорогам. Поля были засеяны и кое-где уже золотились. Бесформенными коврами курчавились леса. Сверху все казалось таким удивительно мирным и тихим.