Текст книги "Небо за стёклами (сборник)"
Автор книги: Аркадий Минчковский
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)
Перед тем, примерно за месяц, неожиданно резко изменилось положение лейтенанта Ребрикова в дивизии.
Началось это в степях около станции Воропоново, когда Ребриков с двумя десятками бойцов почти трое, суток сдерживал батальон ошалевшего от неудач врага. Сдерживал, отбиваясь всем, чем мог, сдерживал, хотя в роте остались Клепалкин да еще несколько ребн г. Сдерживал, когда уже начали отходить соседи справа и слева. Сдерживал, осыпанный землей, оглохший от разрывов снарядов, до тех пор, пока вторично не получил приказа отходить. А когда отошел, то в ненадолго наступившей тишине ощупал себя, удивился, что остался невредим, и вдруг обрадовался и понял, что в эти страшные дни стал настоящим солдатом, для которого нет слова "страх". А немцам, часто отчаянным и порой наглым, никогда не осилить таких, как Клепалкин, которые знают, за что они стоят, как тот бровастый петеэровец, который, умирая, жалел, что не увидит, как немец будет обратно через Дон драпать.
Вот в те самые дни и вызвал Ребрикова к себе комдив. Стоял он, высокий и стройный в своей длинной шинели, возле машины и напоминал собой полководца гражданской войны, каких раньше случалось видеть Рсбри-кову на картинах. Внимательно и молча, как всегда испытующе, смотрел он на приближавшегося к нему исхудалого лейтенанта. А когда Ребриков, вытянувшись, доложил о прибытии, отдал ему приветствие и, еще раз оглядев, сказал:
– Вот что, лейтенант, сдашь роту и пойдешь ко мне в адъютанты. – И, увидев в глазах Ребрикова недоумение, продолжал: – Только не думай – адъютант у меня – первый помощник, так что… Сам знаешь, раньше у меня его не было.
С тех пор Ребриков не расставался с полковником.
Вместе лазали, высматривая, что делается у немцев. Вместе не спали ночами в сырых землянках и осыпавшихся от сотрясения глинобитных хатках, вместе уходили от вражеских пуль в волжских песках.
Не сразу понял, не сразу распознал комдива Ребриков. А уж когда понял и узнал – полюбил его крепкой мужской любовью.
Удивительным, необычайным, порой ставящим в тупик человеком был комдив.
Когда налетали немецкие бомбардировщики или шел интенсивный обстрел боевых порядков дивизии, когда решался вопрос, выдержат или погибнут части, полковник проявлял поразительное спокойствие. Он так отдавал приказания, словно дело шло о чем-то обычном, само собой разумеющемся. Нет, он и минуты не рисовался. Это у Латуница получалось совершенно естественно, словно был он хладнокровнейшим человеком на свете. А вот во время затишья, бывало, всякая небрежность, расхлябанность приводили его в бешенство.
Если полковник разносил кого-нибудь из подчиненных, он не стеснялся в выражениях. Был прям и несдержан. Бледные, с выступившим на лбу потом, выскакивали от него командиры. Не оглядываясь, не обращая внимания на приветствия, проносились мимо часового, что охранял комбрига. Вбежав в отдел или подразделение, залпом выпивали кружку воды и облегченно вздыхали: "Ну, гонял!.."
Особенно тяжело Латуниц переносил глупость. Стоило ему только убедиться, что перед ним человек бездарный, лишенный способности по-своему мыслить, полковник сразу же начинал с таким скучать. Был он с глупцами вежлив, никогда не выходил из себя, но не мог с собою совладать и при первом удобном случае старался от них отделаться.
Зато как же он заступался за любого из "своих" – за бойца или командира, за тех, в кого верил, с кем стоял насмерть и собирался побеждать. Пусть и оступится человек, пусть и оплошает порой, Латуниц не станет его щадить, попадись тот ему на глаза, но, воздав должное, потом при случае увидев, почти ласково спросит: "Ну, как? Понял теперь? Слышал, действуешь правильно".
И не было, пожалуй, в дивизии бойца или командира, который за жаркие дни степных боев не узнал эти удивительные черты характера комбрига, а узнав их, не проникся чувством уверенности в то, что комбриг не подведет и не даст в обиду ни в бою, ни в редкий час отдыха.
Отойдя на переформирование, дивизия раскинулась по степным деревням Заволжья.
Пришла внезапная странная тишина. Даже беспрестанный гул орудий с берегов Волги не доносился сюда.
Дивизия вновь принимала пополнение.
Каждый день прибывали маршевые роты. Сотни бойцов в посеребренных инеем новых топорщившихся шинелях, без винтовок, с опустевшими за дни переходов мешками за плечами приплясывали на пустынных улицах поселка. Новые тупоносые ботинки еще скрипели на их ногах, давили тяжелыми каблуками мерзлую дорогу. Потом, разбившись взводами и группами, бойцы шли в разные стороны и исчезали в степи, разбредясь по частям бригады, которые притаились в редких в этих местах поселках.
По утрам Ребриков с комдивом ездили в полки. Полковник наблюдал, как идет ученье вновь прибывших, необстрелянных рог.
Возвращаясь в сумерках, обедали уже при свете керосиновой лампы.
Жили в домике в двух небольших комнатках. В одной стоял какой-то дедовской формы деревянный диван и подобие канцелярского стола. На столе телефоны, на стене карта. Это и был кабинет комдива. Помещение, столь неприглядное на первый взгляд, казалось им теперь, после сыпучих землянок, отличнейшим из домов на свете.
Потом, до поздней ночи, комдив принимал командиров. То говорил тихо и спокойно, то слышались в его голосе недовольство и гнев.
Поздно ночью штаб засыпал. Только из оперативного отдела доносился приглушенный стук машинки. На фоне ночного неба чуть темнели тени часовых. Спали усталые солдаты и их командиры. Давным-давно спали стесненные жители поселка. Но не спалось комдиву. По-прежнему вышагивал он по комнате, останавливался у карты, о чем-то думал и снова начинал ходить. Потом вызывал из соседней комнаты Ребрикова, говорил:
– Ложись спать, адъютант. – И, если Ребриков пытался что-то возразить, добавлял: – Приказываю. Понятно?
И снова, оставшись один, принимался ходить по комнате.
Еще шли тяжелые бои на правом берегу Волги. Еще, напрягая последние силы, немцы рвались к реке – сквозь городские руины. Еще героически сопротивляясь, цепляясь за каждый уцелевший угол дома, сдерживали одуревшего от злобы врага измученные защитники города, но уже какое-то новое чувство владело всеми. Люди знали: дальше враг не пройдет! Скорее чувствовали, чем понимали разумом, – скоро начнется жестокий час расплаты. Знали и верили – будет и на нашей улице праздник.
И вот холодной ноябрьской ночью перебралась на баржах и пароходиках через студеную Волгу пополненная, отлично вооруженная дивизия, развернулась в боевом порядке и, прорвав ослабевшую оборону противника на фланге, быстро пошла на северо-запад.
Что это были за незабываемые, счастливые дни для Ребрикова! По придонской заснеженной степи гуляла свирепая метель. Не только что деревень – отдельных строений не встречалось здесь долгие километры. По пути там и тут, уже занесенные снегом, попадались неизвестно чьи и когда брошенные танки, печально торчали давно всеми покинутые маленькие железнодорожные станции с обгоревшими, развороченными составами, со срезанными снарядами башнями водокачек.
Люди шли и шли вперед, не замечая мороза, не чувствуя метели и благодаря ей, ибо она сделалась союзницей наступающих. Немецкая авиация была скована и бездействовала. Враг не мог вести даже наблюдения над охватывающими его частями. По двадцать пять – тридцать километров в сутки проходили бойцы за танками, не зная усталости, лишь горя одним желаньем: скорей, скорей!.. Вот и еще одна деревушка. Пусть снесенная наполовину, но наша, родная, освобожденная. И когда достигли наконец памятного многим, скованного льдом Дона, только здесь с удивлением услышали, что в холодных степях заключили в кольцо огромную немецкую армию.
И когда узнали, сперва не поверили, а потом заплакали от радости старые бойцы дивизии – те, кто перелесками уходили от врага на восток, кто на плотах и яликах переплывали Дон, те, кто прощались в степях с товарищами, те, кто видели, как пламенем горел над Волгой город, и в бессилии сжимали холодные кожухи автоматов.
Нет, никогда не забыть Ребрикову горького запаха полыни в землянках, прохладного ветерка с быстротекущего Дона, запаха степи – смеси приторного аромата цветов, испарений высыхающей земли – и солдатского пота. Не забыть ему предвечерних закатов, красной пыли дорог отступления и студеных ночей.
Вот и снова он был в местах, где становился солдатом. И снова носился Ребриков с комдивом по частям на маленькой машине, и озорным мальчишеским блеском горели в эти дни черные глаза Латунина. Вот оно и пришло, началось – дивизия наступала!
Однажды они встретили на дороге толпу в сотни две невесть куда бредущих румынских солдат. Темнолицые, с отросшими черными бородами, в высоких меховых тапках и длиннополых, цвета грязной травы, шинелях, они, сбившись в бесформенную людскую массу, брели на восток. Впереди катился маленький толстый офицер. В руке он держал какую-то бумажку. Еще издали офицер замахал бумажкой. Латуниц велел остановить машину. Офицер подбежал к нему, смешно отдавая честь, и, не то от страха, не то от нетерпенья, заикаясь, забормотал, суя полковнику бумажку:
– Домнуле колонел… домнуле колонел…
Комдив взял бумажку. На ней русскими печатными буквами было написано: "Где есть плен?"
Полковник высунулся из машины и показал рукой вдоль дороги на восток:
– Фюнф километр…
Комдив вернул офицеру бумажку, тот подобострастно раскланялся и побежал к своим солдатам, а Латуниц откинулся на спинку сиденья и расхохотался.
– Подальше будет, – сказал он. – Но я это им для бодрости, чтобы резвей в плен шагали.
А Ребриков подумал, что никогда еще не видел полковника таким веселым.
Шли бои за Цымлянскую, за Котельниково. Дивизия сдерживала с запада гитлеровские части, которые были брошены на выручку окруженной армии. И опять не спал Ребриков вместе с полковником по ночам. А утром с начальником штаба Латуниц склонялся над исчерченными, измятыми картами и задумчиво тер свою бритую голову. А придумав какой-нибудь неожиданный смелый маневр или обход, улыбался и подмигивал адъютанту.
И снова был отброшен враг. Дивизия минула Сальок и вышла к станице Богаевской. Армия готовилась к боям за Ростов и Новочеркасск.
Новый год встречали невдалеке от Котельникова.
Тесно уселись штабные за сдвинутые канцелярские столы в полуразбитом помещении какой-то заготовительной конторы. Уставленные консервными банками и бутылками, тарелками с нарезанным салом и тощими солеными огурцами столы казались праздничными. Соорудили даже небольшую елку. На верхушке ее была приколота звезда из фольги. На ветвях, привязанные за нитки, покачивались карамельки, спичечные коробки и большие бумажные снежинки.
Володька вспомнил, как год назад отмечали они этот праздник в плохо натопленном зале военного городка. Был вечер. Курсантский хор пел "Священную войну", и кто-то из ребят смешно изображал бравого Швейка. Они с Ковалевским и Томилевичем тайно распили где-то добытую бутылку портвейна. В те дни ждали выпуска. Как же давно это было! Неужели прошел всего один год?! Казалось, Володька прожил десятилетие. Да, тогда радовались десанту в Керчи, а теперь за спиной была окруженная, обреченная на гибель фашистская армия.
В кармане у Ребрикова лежала листовка. Новогоднее приветствие воинам их фронта. Ребриков вынул листовку и с улыбкой начал просматривать. Интересная была штука. На обложке боец в каске, прорвав календарный листок, устремлялся с автоматом на гитлеровцев.
"Бьет двенадцатый час!" было написано на другой странице, и шли стихи:
Не в залах дворцов возле елок зажженных,
Не в пляске веселой кружась,—
В морозных окопах, в полях заснеженных
Мы встретим двенадцатый час.
"Оглянись, воин, – говорилось дальше в листовке. – Миллионы глаз глядят на тебя с восторгом издалека, миллионы сердец бьются в лад с твоей поступью, воин!
Великое русское спасибо говорит тебе Родина-мать.
Слава тебе!"
Поднялся комдив. В руке он держал наполовину наполненную водкой стопку.
– Предлагаю за знамя дивизии в Ростове! – сказал он.
Тост понравился, и вина не осталось в стаканах.
Но не успел комдив опуститься на место, как вскочил комиссар дивизии, который по-новому назывался уже заместителем командира. Старик широко улыбался, отчего на его тщательно выбритом лице стало в два раза больше морщин.
– Предлагаю поправку к словам командира, – заявил он. – Желаю выпить за водружение дивизионного знамени в Берлине!
Ему захлопали. Далеко было до Берлина от небольшой придонской станицы. Никто не знал, дойдет ли он до немецкой столицы, но думать, мечтать об этом великом дне хотелось каждому. И верилось: будет, будет… Настанет и такой день!
Затем поднимались еще тосты. Начался праздничный шум.
А Ребриков еще вспоминал, как встречали Новый год у Вали Логиновой, как беспечно веселились и как выдумывали друг про друга всякие небылицы. Где же теперь были ребята? Кто оставался в Ленинграде? Именно с того дня и началась их нелепая ссора с Долининой, и он сам был тому виной. Дурак, как он теперь себя ругал за это.
И неожиданно ему захотелось поделиться своими воспоминаниями с соседом по столу капитаном Кретовым. Он повернулся к нему и сказал:
– Знаешь, у меня была девушка в Ленинграде. Если бы ты видел… Ниной зовут. Замечательная!
Кретов как-то задумчиво улыбнулся, кивнул своей лысеющей головой. Потом достал из кармана кожаную книжечку, вынул из нее небольшую фотографию и протянул Ребрикову. С потрескавшейся по углам карточки на Володьку смотрела совсем еще молодая женщина с темными, гладко зачесанными волосами.
– Жена, – сказал капитан. – Снималась перед самой войной. Я тебе не показывал?
Ребриков помотал головой.
– А у тебя фото твоей девушки есть? – осторожно спросил Кретов.
Ребриков поставил стопку.
– Нету, – снова помотал он головой и добавил: – Пропали у меня карточки.
Это была чистейшая выдумка. Не было у него карточки Нины Долининой, и вообще никакой карточки не было. Просто он похвастал, чтобы не казаться хуже других.
Возвращались домой вместе с комдивом. Морозная ночь была тихой и звездной. Вдали всполохами чуть светлел горизонт, затем доносился глухой звук артиллерийского выстрела. В небе беспрестанно натужно урчали невидимые тяжелые транспорты. Это шла запоздалая помощь осажденным немецким полкам.
Комдив задрал вверх голову и мечтательно сказал:
– Испортили мы им рождество, а?..
Дома полковник снял китель. В чистой белоснежной рубашке с расстегнутым воротом, похожий на дуэлянта со старой картинки, несколько раз прошелся по комнате. Вдруг он повернулся к адъютанту и как-то совсем просто, по-домашнему проговорил:
– А ты что думаешь? У меня и дочка есть. И еще какая!.. Красавица. Не веришь? Подожди – война кончится – познакомлю. Посмотрим, что скажешь.
Это неожиданное признание удивило Ребрикова. Никогда до тех пор полковник ничего не рассказывал о своей семье. Не было у него, как и у Володьки, семейных фотографий, и писем из тыла он не получал. Догадывался адъютант, что комдив одинок, и вдруг – на тебе, дочка!
Ребриков смотрел на худощавое, с прямыми тонкими чертами лицо полковника, и внезапно черные глаза Латуница показались ему странно знакомыми. Словно он уже где-то видел эти глаза. Но где же?!
Полковник ушел к себе. Ребриков быстро разделся, сунул под подушку "ТТ" и, еще раз подумав о том, где он мог видеть такие глаза, сладко зевнул и уснул крепким сном.
2
Только на пароходе, уже вдали от берега, начала приходить в себя Нелли Ивановна.
В переполненной женщинами и детьми каюте третьего класса она кое-как привела себя в порядок, переменила платье.
В глазах её все еще стояла страшная картина дорог, забитых беженцами, безжалостно преследуемых самолетами врага. В ушах еще звучали взрывы бомб, плач детей и стоны раненых. Страшный крик потерявшейся в панике девочки: "Мамочка, где ты, мамочка!"
Все, чем жила столько лет Нелли Ивановна, рухнуло в один день, в один час.
После долгих лет счастливой семейной жизни она была одна. Одна, без друзей, без единственной дочери. Жалкая, беспомощная женщина с большим чемоданом, актриса, куда она сейчас ехала, кому была нужна?
Нелли Ивановна не думала теперь о Долинине. Он кончился для нее как-то внезапно, сразу, словно его никогда не существовало. Она не сомневалась в том, что больше никогда не встретится с ним. Что бы ни случилось, их дороги больше не могут сойтись. И только стыд, стыд за свою беспомощность, за то, что она столько лет жила рядом с человеком, который оказался таким жалким и трусливым, заставлял ее тяжело страдать.
Понадобилась не только война, но и ощущение её страшного дыхания совсем рядом, чтобы вдребезги разбился стеклянный колпак, которым она была так долго и, казалось, надежно укрыта.
К счастью для нее, никто из тех, кто был с нею в каюте, не знал и, вероятно, никогда не видел на сцене Нелли Ивановну. Неудобств этой сверх меры забитой людьми общей каюты она, привыкшая к комфорту, сейчас словно не замечала.
Ветреный Каспий утихал. Пароход почти перестало качать, хотя находился он в открытом море. Нелли Ивановна поднялась на палубу. У стены палубной надстройки на узлах сидела пожилая женщина в простом черном пальто и теплом шерстяном платке. Женщина, видно, приготовилась к ночлегу.
– Не замерзнете? – участливо спросила она, глядя на легкую одежду Нелли Ивановны.
– Нет, – ответила та. – Там, внизу, душно.
Женщина понятливо кивнула головой и, еще раз внимательно оглядев Нелли Ивановну, продолжала:
– Бачу, военного жинка. Налегке едете? На фронте сам-то? – И, не ожидая ответа, сочувственно вздохнула: – Что зробишь, им-то там хиба стильки лиха?!
Только начинавшиеся сумерки скрыли от нее вспыхнувшие щеки актрисы.
Путь из Красноводска в Ташкент был долгим и изнурительным.
В Ташкенте, население которого за последний год, вероятно, увеличилось втрое, нашлось много знакомых. Тут работали эвакуированные из столицы театры, жили видные музыканты и некоторые литераторы. Работала киностудия. Снимались даже фильмы.
Первым впечатлением Нелли Ивановны было, будто она вернулась в Ленинград.
Многие из знакомых, видно, уже обосновались здесь и беспокоились лишь о том, чтобы не пришлось двигаться дальше. На Нелли Ивановну смотрели со страхом и любопытством. Казалось, она прибыла сюда совсем из иного, неведомого мира, об ужасе существования которого тут знали только понаслышке.
Нелли Ивановну останавливали на улице, расспрашивали о случившемся. Одни бестактно выведывали, как же такое могло произойти с Долининым, – слухи о нем уже разнеслись по городу, другие начинали издали, говорили, что очень рады, что она снова здесь, среди своих, что все у нее теперь пойдет хорошо.
Были и такие, что из осторожности не узнавали Нелли Ивановну, при встрече глядели в другую сторону.
И странно, многие из знакомых показались Нелли Ивановне совсем не изменившимися за этот страшный год, словно не было на свете никакой войны и горя. И она со страхом подумала: "Неужели и я была такой же?"
В Ташкенте она сразу нашла работу. Ее приняли в труппу большого столичного театра. С немалым трудом Нелли Ивановна отыскала себе комнату на окраине города в старинном доме с деревянной галереей внутри двора.
Через месяц она уже играла на сцене. Но что-то новое прибавилось с этих пор в характере Нелли Ивановны, ее уже не радовали букеты цветов, преподносимые публикой, она оставалась равнодушной к поздравлениям друзей.
Другого, совсем другого хотелось ей сейчас. Нелли Ивановна еще не знала, чего она ищет, но отлично понимала, что признание публики, которого она добивалась столько лет, теперь сделалось для нее пустячным и до смешного мелкотщеславным.
Из Ташкента она поехала в Самарканд. Оттуда – в Алма-Ату.
В городах было много военных, сюда были вывезены академии, училища. Вечерами в открытые окна доносились лихие песни и четкие шаги курсантов.
Осенью и зимой произошли большие события. Немцев окружили в районе Волги. Красная Армия дошла до Таганрога, Донбасса.
И сразу веселее стали лица у прохожих на улицах.
3
Словно далекие белые ночи опускались на станцию Богаевскую. Чуя недоброе, немцы неистовствовали. Сотни осветительных ракет висели над станицами Манычевской, Бессергеневской и Новочеркасском. Вверх взлетали цветные сигнальные ракеты. Красные и зеленые строчки трассирующих пуль крест-накрест прошивали мглистое небо, и над дорогами вспыхивали розовые отблески взрывов.
По ночам к переднему краю двигались танки, машины, тянулась пехота, скрипели обозы.
Днем все замирало, будто обе стороны сговорились отдохнуть. Только где-то лениво шлепались мины.
В полуразрушенных домиках среди вишневых садов жили привыкшие ко всему солдаты. Пекли отрытую в земляных бункерах рассыпчатую картошку, ждали приказа.
А в подвалах домов вторую неделю ютилось перепуганное обстрелом и бомбежкой мирное население. Там теснились койки и топчаны. Из подвальных оконных щелей выглядывали любопытные глаза немытых детей.
Стоило в светлом небе появиться немецкой "раме", как немедленно какой-нибудь гражданский наблюдатель из станичных, обыкновенно женщина, посылал тревожную команду: "Летит!.."
И все, кто был в подвалах, для пущей безопасности залезали под койки и топчаны.
Но "рама" улетала, и жизнь в подвалах входила в обычное свое русло.
В маленьком, скрытом тенью фруктовых деревьев домике уже неделю жили Ребриков с полковником.
Старуха, хозяйка домика, ничего не боялась и не желала прятаться по подвалам. Она постоянно хлопотала у печи: грела военным воду, пекла блины и лепила вареники.
Латуниц теперь почти никуда не выходил. Каждый час, а то и чаще к нему являлся начальник штаба. Приносил на подпись приказы, знакомил с донесениями из частей. Когда они, оба рослые, находились в комнате, третьему там негде было повернуться.
Ребриков уходил на кухню слушать старухины разговоры.
– Сила-то, сила-то, родимый, откудова и берется? – охала та, уминая тесто. – Вон ведь какая сила. А мы думали, и нет уже ее.
– Есть, бабушка. Еще больше найдется, – смеялся Ребриков.
– Да куда там, – вздыхала старуха. – Ночью я слышу… Ну и идет же сколько, ну и идет… Немец тут у меня стоял. Все по ночам партизан боялся. Самый страх для них – партизан. А он вон где, страх-то, им пришел.
– Что за немец, бабка?
– Кто его знает. Обер, по-ихнему. Утром теплую воду все требовал. В таз мыло намешает и головой туда, что лягушка.
Однажды старуха вдруг сказала:
– Городские сюда бежали, гуторили – евреев в Новочеркасском яру стреляли. Осенью. Одежонку велели снять и в яму-то голых. Один малец остался. Кричит, мать зовет. Немец подошел – и сапогом его…
Больше она ничего не добавила. Шумно задвигала чугунами, вытерла грязным фартуком сперва один глаз, потом другой.
В начале февраля капитулировали остатки окруженной армии Гитлера. Все попытки вырваться из кольца, яростные атаки с надеждой пробиться на помощь своим не привели ни к чему.
Командующий армией генерал фон Паулюс, уже в окружении пожалованный в фельдмаршалы, сдался вместе со всем своим штабом. Это произошло в подвале городского универмага. Ребриков отлично помнил высокое желтое здание напротив братской могилы на площади Павших борцов. От универмага теперь, наверное, остались только развалины.
– Ну! – воскликнул комдив, услышав новости. – Что ты скажешь, а? Надеются, значит, что с фюрером им встретиться больше не придется. Теперь главное – не давать им покоя. Ни дня покоя! – И он заходил по комнате. Потом остановился, поглядел на Ребрикова и продолжал: – Как думаешь, доживем до Берлина?
– Думаю, доживем, товарищ полковник.
– Ишь ты! – Латуниц потер лоб. – А ведь действительно здорово бы было. Мы с тобой в Берлине. Ты, скажем, уже майор, а я там что-нибудь такое…
Он помолчал, потом улыбнулся и подмигнул адъютанту:
– Давай-ка, друг, обедать, что ли? Далеко нам еще до Берлина. Будем пока к Ростову-на-Дону пробиваться.
Но Ростов брать не пришлось. В середине месяца, перед самым штурмом, пришел приказ наступать на Новочеркасск.
Февраль стоял теплый. Снег таял на глазах. Оттепель оставляла мутные лужицы на дорожных выбоинах. Они отражали серое ровное небо южной зимы. Ночью части подошли к городу. Новочеркасск был окружен и взят. Немцы без боев откатывались на запад. Рывок наступающих был столь стремительным и внезапным, что враг не успевал спалить деревни, угнать с собой мирное население.
После бессонной ночи усталый, но счастливый въезжал Ребриков с комдивом в город.
Это был первый город, в который входил он после хозяйничания в нем немцев.
Тяжело груженные боеприпасами и разным иным военным добром машины урча поднимались по крутой улице к площади, на которой темнел огромный собор. Рядом с собором возвышался бронзовый памятник Ермаку Тимофеевичу. Ермак словно приветствовал входящие войска. Маленькая машина комдива шла в строю других, вслед за загруженной ящиками с продовольствием. По сторонам улицы толпились жители. Старики, исхудалые женщины, дети, державшиеся за руки матерей. Молча, еще не веря в то, что с ужасом немецкого нашествия покончено, вглядывались они в лица бойцов. На военных смотрели так, словно говорили: "Хорошо, что вы наконец здесь. Заждались мы вас!"
4
И вот пришел апрель. Чистый и звонкий, каким бывал тут в былые мирные времена. Весной, солнцем дышала черная истерзанная земля. Бурели освободившиеся от снега поля, ждали своего часа вновь зазеленеть добрыми всходами.
После непрестанного движения вперед, бесконечных переездов с места на место, боевой сутолоки, нервного напряжения, ночных перегруппировок – настало время покоя.
Позади в тылу остался трижды переходивший из рук в руки Ростов. Изрядно отойдя, немцы наконец закрепились на крутых берегах никогда прежде не ведомой Ребрикову реки Миус. Здесь у высоких берегов остановилось зимнее южное наступление. Фронт занял оборону, готовясь к новым боям.
Штаб расквартировался в селе Выселки, невдалеке от еще занятого немцами Таганрога. Комдива в селе почти не бывало, он снова пропадал в частях.
Прозрачным теплым днем Ребриков вышел во двор домика, где теперь жил. Весеннее солнце слепило глаза. Тихо и спокойно было вокруг. Удивительное сочетание мирного крестьянского жилья и ворвавшегося сюда нелепого быта войны представляла сейчас открывшаяся перед ним картина.
Штабные грузовики-фургоны, как шапками прикрытые соломой, вплотную прижимались к белым, крытым такой же соломой приземистым хаткам. Возле машин возились механики в черных промасленных стеганках и ватных штанах, а рядом женщины в сдвинутых на затылок платках мыли и доили коров. Сизый дымок стелился из труб по легкому ветру. Пахло свежеиспеченным хлебом и борщом. От скирд прошлогоднего сена, от сложенных штабелями кирпичиков кизяка, от еще не просохших лужиц поднимался вверх и таял пар. Провисающие меж хатками провода телефонной связи дрожали в его мареве. Вдоль улицы, радуясь солнцу, неторопливо потягивали охраняющие штабные отделы автоматчики, а у ног часовых преспокойно разгуливали куры – разыскивали давно оброненные зерна.
Дорога из Выселок уходила прямо в степь и, ровная и бесконечная, терялась там в полях. Через Выселки она шла дальше на запад.
Со стороны Таганрога к Выселкам приближались тяжелые "студебеккеры" с пушками. Огромные мощные машины, переваливаясь, пыряли в выбоинах раскисшей весенней колеи.
Въехав в село, машины застопорили. Открылась дверца кабины головного "студебеккера", и оттуда выскочил рослый артиллерийский командир в широких кирзовых сапогах. За спиной его забавно, не по-строевому болталась плащ-палатка. Фуражка была сдвинута назад. Командир держал в руках карту и, оглядываясь кругом, силился сориентироваться. Видно, ему это не очень-то удавалось, потому что, увидев неподалеку Ребрикова, он сложил карту и направился в его сторону. Что-то удивительно знакомое заметил Ребриков в походке приближавшегося к нему широкими шагами артиллериста.
И вдруг, могло ли это быть?! У Ребрикова застучало в висках. Нет, в самом деле! Да ведь это, кажется, был Чернецов… Сережка Чернецов. Одноклассник, друг! А может быть, кто-то до чертиков похожий на него… Но артиллерийский командир уже и сам остановился и замер с открытым ртом, не доверяя своим глазам.
– Володька!
– Серега!
Они крикнули это совершенно одновременно, но вместо того, чтобы кинуться друг к другу, все еще стояли, не веря в то, что эта необыкновенная встреча, о которой и думать-то было странно, произошла. А затем подбежали друг к другу и крепко обнялись.
– Ребриков, черт. Ну и забрался!
– Силен, силен, Чернец… Артиллерия!..
– Вот не ждал, Вовка. А я чуть не сиганул мимо.
– Смотрю, что за знакомая мачта движется… Ты куда же?
– Части РГК. Резерв главного командования. По фронтам гастролерами ездим. Вот и к тебе явились порядки наводить.
– Сейчас будет полный порядок. Пошли ко мне.
– Торопимся, понимаешь. Отстали немного от своих. Боевое питанье получали. Мне вот сюда надо. – Чернецов развернул карту и ткнул пальцем в отмеченный красным кружком населенный пункт. – Спросить хотел – и вдруг… ты!
– Скажем, скажем, – все тут облазили. Это район тридцать шестой. – Ребриков заставил друга сложить карту. – Неужели же мы с тобой… Как говорил Швейк, на фронт не опоздаешь.
– Ах ты черт, Вовка! – Чернецов сунул карту в планшет и щелкнул кнопкой. – Только на скорости.
– Есть, есть, товарищ старшой… Обогнал ты меня, – радостно закивал Ребриков, намекая на то, что старый друг перегнал его в звании.
А Чернецов повернулся к своим и крикнул:
– Лебеденко! Десять минут на перекур и прочее…
И сразу же с тяжело груженных машин посыпались на дорогу ребята в пилотках и плащ-палатках, запрыгали, разминая затекшие ноги.
Комдив в этот день с утра уехал в штаб армии со старшими командирами, и для Ребрикова оказалось как нельзя кстати, что места в машине не нашлось.
И вот они уже сидели в светлой комнатке полковника. Володька налил по стопочке себе и Сергею, угощал его наскоро собранными закусками: американскими консервированными сосисками, солеными помидорами, горячим деревенским хлебом.
Были они оба, кажется, такими же, как два года назад, и все же иными, и приглядывались один к другому с нескрываемым любопытством.
Немногим отличалась военная судьба Сергея от Володькиной. Из Ленинграда их также вывезли вместе с училищем и выпустили в конце года. На передовую он угодил сразу. Был под Москвой, затем на Донском фронте. Там стал командовать батареей. Побывал и в резерве, а потом попал в части РГК.
– Ребята тут у меня мировые, орлы, – сказал Чернецов.
Ребриков рассказал коротко о себе, а закончил так:
– Если бы не комдив, ни за что бы я в адъютантах не был. Но и тут, ничего, скоро уговорю его – и опять ротой командовать…