Текст книги "Небо за стёклами (сборник)"
Автор книги: Аркадий Минчковский
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)
– Стрелять умеете?
– Умею, – ответил Берман.
Он не лгал. В школе он изучал винтовку и стрелял в тире. Правда, всегда попадал в "молоко", по теперь он знал, он был уверен, что обязательно попадет куда следует, иначе не может быть.
Человек за столом что-то написал на углу заявления, потом выписал повестку.
– Пойдете в команду восемнадцать семьдесят, – сказал он. – Только имейте в виду, они занимаются уже давно, возможно, попадете под самую отправку.
На обороте повестки он написал адрес места, куда Берману следовало явиться.
– Спасибо, – тихо сказал Лева и, взяв бумажку, быстро вышел из комнаты.
Только на улице он прочитал адрес. Ему все казалось, что кто-то задержит его, отберет направление, снова пошлет сидеть с сумкой у ворот.
Его встретил инструктор, почему-то в морской форме. Молча прочитал повестку, недовольно взглянул на Леву и отпустил его до утра.
Теперь впереди было самое тяжелое – разговор с матерью.
Сперва она заплакала, потом стала уговаривать Леву, затем даже пробовала кричать, потом снова умоляла его никуда не ходить.
Но Лева был тверд. Он молчал и только говорил:
– Это напрасный разговор, мам. Уже поздно – я военный человек!
И Софья Осиповна поняла, что теперь уже ничто не поможет ей. Она отлично знала мягкий, сговорчивый характер сына и так же хорошо знала, что, если он твердо что-нибудь решил, нет такой силы, которая может остановить его.
Вечер она тихо проплакала. На дорогу Леве наготовила печенья из последних имевшихся в доме запасов подсолнечного масла и муки.
Отец молчал. Лева взглянул на притихшую мать, и ему стало жаль ее.
Он осторожно подошел, коснулся рукой ее плеча.
– Мама, – сказал он, – ты пойми, мама, так нельзя. Если я не пойду туда, они придут сюда, они убьют тебя и отца… Я должен защищать Ленинград, вас и себя.
Но она только плакала и все повторяла:
– Он ведь такой слабый, такой слабый… – словно умоляла кого-то оставить ей сына.
Он ушел утром потихоньку, когда родители еще спали.
На покрытом клеенкой столе оставил записку: "Мама, я скоро вернусь. Л.".
Через три дня команду отправляли.
Лева все еще боялся, что в последний момент его не признают годным и снова отошлют домой. Бывали минуты, когда на занятиях приходилось делать перебежки, тащить за собой тяжелый учебный пулемет. Лева тяжело дышал и останавливался, чтобы набраться сил, потом бежал дальше. И каждый раз он старался делать это так, чтобы никто не заметил. Однако догадывался – инструктор видит все, но только почему-то помалкивает.
И вот серым дождливым днем команда уходила на фронт.
Ремень винтовки больно резал Леве плечо, сумка с гранатами мешала идти, вещевой мешок тянул назад, а тут еще очки поминутно туманились, и приходилось вытирать их.
Шли по мокрому асфальту, по лужицам. Обмотки на ногах вскоре сделались мокрыми.
Невеселыми взглядами провожали их теперь уже поредевшие толпы прохожих. Лева старался идти как можно ровнее и смотрел только вперед.
На площади Восстания они погрузились в трамвай. Добровольцев в вагон набилось так много, что стиснутая ими кондукторша не могла двинуться. Окна в трамвае наполовину были забиты фанерой. От этого да еще от серого дня становилось особенно тоскливо.
Ехали молча. Каждый думал о своем. Вот обогнули мутные воды Обводного канала, промелькнула череда деревянных мостов, серый силуэт нового универмага на Международном, здание старой бойни, возле которой уже не было бронзовых быков.
Обтирая рукавом шинели затуманенные трамвайные стекла, Лева смотрел на знакомые улицы. Сейчас все они словно потускнели, насупились. Он вспомнил, как два года назад, в мае, их класс возили сюда на экскурсию. Как далеко то время!
У железнодорожного переезда трамвай остановился. Дальше он не шел.
Как только прекратился шум мотора, стали слышны далекие короткие пулеметные очереди и сухой треск одиночных выстрелов.
Фронт был недалеко. Лева даже не представлял себе, что война может быть так близко, совсем рядом с городом.
В ранних сумерках они быстро выгрузились, построились по четыре, потом пошли влево в огромное пустое здание школы с разбитыми окнам".
Вечером, в неуютном классе с завешенными черной бумагой окнами, с одиноко висящей на проводе лампочкой, написал он письмо Ребрикову. Ему захотелось поделиться пережитым в эти дни с теперь уже невесть где находящимся товарищем.
На голом полу, подстелив газеты вместо простынь, спали усталые добровольцы.
На миг Лева оторвался от еле видимых ему строк.
Какими родными, близкими казались ему сейчас все эти малознакомые люди, словно то были его школьные друзья. Кто из них знал, что ожидало их завтра?
Некоторое время он молча глядел на спящих. Потом поднял глаза, посмотрел на тусклую лампочку под потолком, вдруг улыбнулся, вспомнив, как мечтали они с Володькой о том, кем будут через несколько лет, затем снова склонился над бумагой, стал быстро дописывать письмо…
"Окончится когда-нибудь и эта война, Володя, – писал Берман, – неизвестно, будем ли мы живы тогда. Давай думать, что будем. Но пройдет еще немного времени, и жизнь станет прекрасной… Правда же, за это стоит бороться и даже не бояться умереть…"
Перед рассветом, когда, совершив маршевый бросок, добровольцы заняли отведенный им участок, пришел незнакомый командир. На нем были ватник и фуфайка, которая как-то по-домашнему выглядывала из-под ворота.
– Опять только что обученные? – спросил он.
Ему ответили:
– Да.
Он ничего не сказал, только вздохнул.
Скоро группами пошли по ходам сообщений. Было холодно, тихо. В некоторых местах около узких разветвлений ходов останавливались. Взяв двух бойцов, командир уходил. Через несколько минут он возвращался, оставив бойцов, и тогда остальные шли дальше. Лева заметил, что мимо некоторых разветвлений они проходили не останавливаясь.
– Вот ваша ячейка, – сказал командир Берману, – смотрите в оба, ни один немец не должен улизнуть от вас. С утра, вероятно, они полезут. Бояться не надо. Мы должны отбить их и снова занять наши старые позиции. А то они теперь наверху и видят улицы города.
Только теперь Лева заметил, какой у командира взвода был усталый голос. Вероятно, он повторял это сегодня в сотый раз. Уходя, он еще добавил:
– Гранаты пускайте в крайнем случае.
Берман остался один.
Впереди, на фоне тусклого неба, чуть чернела земля. Иногда там одиноко взлетали и таяли в небе цветные трассирующие пули.
Сейчас было не страшно. Только мешали сырость и пронизывающий холод.
Где-то рядом в ячейке, устраиваясь, возился сосед. Внезапно Лева подумал, что еще сегодня кто-то другой стоял на том месте, где теперь был он, и сразу понял, почему мимо некоторых ответвлений ходов они проходили не останавливаясь Значит, там еще были люди… А здесь? Потом он стал гнать от себя ненужные мысли, даже оглянулся, словно боялся, что кто-нибудь мог заметить его малодушие.
Чтобы занять себя чем-нибудь, он стал припоминать, где он мог слышать такой голос, как у командира взвода, и не мог вспомнить.
С рассветом по окопам долго била артиллерия, но снаряды не достигали цели. Потом немцы пошли в атаку. Сперва Лева не мог понять, что происходит впереди. Маленькие черные фигурки вдруг как из-под земли возникли среди зловещих руин домов по всей видимой ему линии горизонта и, треща на ходу из автоматов, побежали на окопы добровольцев. Небольшие фонтаны грязи вздымались то здесь, то там около них, многие немцы падали и не вставали, но бежали другие, новые. Неожиданно за спиной, над самым ухом, отчаянно стали бить пулеметы. И сразу же началась стрельба со всех сторон. Лева увидел, что сосед по окопу, застыв, припал к винтовке и тоже стрелял, а немцы все двигались, падали, снова поднимались и опять бежали прямо на окопы.
Очки Левы поминутно мутнели. Он вытирал их большим пальцем левой руки, н, когда стреляли все, стрелял и он.
Плечом он прильнул к мокрому прикладу и видел лишь кусок черного поля и бегущих по нему маленьких серых людей.
Вскоре стрельба утихла, и снова впереди на горизонте Лева увидел развалины. Командир взвода подошел к Берману, посмотрел на его побледневшее лицо, спросил:
– Ну как, страшновато?
– Ничего, – сказал Лева, – бывает страшней, – и улыбнулся.
Теперь он увидел, что лицо командира взвода было усталым и серым.
– А я, признаться, побаивался за вас, – сказал комвзвода и, уходя, кивнул Берману.
Потом принесли кашу, но есть Леве не хотелось.
Шесть раз в этот день немцы шли в атаку, но ни один из них не достиг окопов, где сидели добровольцы. И так же, когда стреляли все, стрелял и Лева, правда, он не знал, попадал ли в цель.
В середине дня сделалось совсем тихо. В траншеях повеселели и даже кое-где собирались группами – покурить, обсудить происшедшее.
Теперь Лева уже как будто привык к обстановке. Мысль о смерти не пугала его. Отчего-то он был уверен, что с ним ничего не случится. Снаряды в окопы не попадали, а пуля его не заденет.
И он стал мечтать о том, как после войны они встретятся в Летнем саду с Володькой и он расскажет Ребрикову, что было немного страшно в первые часы боя, и будет читать ему хорошие стихи, которые, конечно же, еще сочинит.
Часа через два пришел командир роты. Лева еще вчера видел его. Это был немолодой человек в длинной шинели с двумя покосившимися квадратиками.
– Товарищи добровольцы, – сказал он. – Перед нами поставлена задача: выбить врага с высоты; оттуда его наблюдатели видят сейчас наш город… По-моему, все ясно… Артиллерия сделает подготовку, потом мы пойдем и выковырнем его оттуда… Думаю, добровольцы не подкачают. Да здравствует наш непобедимый город! – закончил он.
Никто не ответил. Вдруг Лева подумал о том, что, значит, теперь побежит он, а стрелять будут немцы, и вздрогнул от прошедшего по телу озноба.
Вскоре откуда-то сзади начала бить артиллерия. Снаряды падали около немецких траншей. Огонь все усиливался. Грохот стоял такой, что приходилось затыкать уши.
Потом неожиданно стало тихо, и Лева услышал резкий крик:
– Вперед, товарищи!.. За Родину!.. За родной город!..
Голос кричавшего сорвался. Берман увидел, как рядом из окопа, с автоматом в руках, выскочил командир взвода. Лева сразу подумал: сейчас его убьют, ведь он один в поле. И внезапно, словно что-то его толкнуло, Лева подпрыгнул, лёг животом на липкую грязь бруствера и вмиг оказался наверху. И теперь уже видел, как со всех сторон из земли вылезали добровольцы, как побежали несколько человек, и Лева побежал рядом с ними. Кругом коротко, уже знакомо посвистывали пули. Очки Левы совершенно запотели, и вытирать их теперь было некогда. Сквозь туманные стекла он видел лишь слабые очертания горизонта и слышал, что где-то неподалеку сзади и по сторонам бегут люди, а сам бежал так быстро, как только мог. Спотыкался, падал, вставал и снова бежал. И вдруг невероятная радость охватила его при мысли, что вот он, равный среди этих ребят, бежит в атаку, чтобы отогнать немцев от своего города. Очки его упали, но он не остановился, только подумал, что потом обязательно вернется сюда и найдет их.
Вдруг словно кто-то тяжело и зло ударил его в грудь. Лева споткнулся, выронил винтовку, и красная пелена залила его глаза.
– Не сообщайте маме, что я ранен! – крикнул он и ничком ткнулся в землю.
4
Нелегко пришлось Нине в первые дни в госпитале.
Народу тут и в самом деле не хватало, а раненые поступали и поступали.
Нина делала все то, чем никогда не приходилось ей заниматься прежде дома. Она мыла окна, подметала тесно заставленные койками палаты, носила тяжелые мешки с бельем и убирала за ранеными.
Вскоре Нину и еще нескольких молодых девушек стали обучать премудростям госпитальной службы.
Нина оказалась одной из самых способных. Она ловко помогала при перевязках и при этом умела так мягко обращаться с ранеными, что тем, кажется, становилось легче переносить боли.
Уставала она в эти дни чрезвычайно. Вечерами, перед тем как все в госпитале стихало, Нина опускалась на табуретку в комнате за палатой и, положив на колени натруженные руки, предавалась молчаливому отдыху.
Однако стоило ей услышать чьи-нибудь шаги, она мгновенно вскакивала с места и снова принималась за работу. Больше всего Нина боялась показать, что устает.
Старание ее вскоре было замечено. Нину назначили сменной по палате. Через сутки она вместе с опытной сестрой несла дежурство. По ночам, не смыкая глаз, сидела за маленьким столиком в углу пахнувшего хлорной известью и смесью лекарств бывшего школьного зала.
Раненые называли ее "сестричка" или "нянечка" и старались при этом еще улыбаться – эти небритые дядьки с шершавыми руками и нескладные скуластые парни.
Иногда ее просили что-нибудь почитать. Нина принесла из дому увесистый том "Хождения по мукам". Книга пришлась по вкусу, кажется, всем. Нина чувствовала, как затихала палата, слышала, как сдерживались даже те, кому было трудно.
Кажется, нетерпеливей всех ожидал минуты, когда начнется чтение, молоденький, уже выздоравливающий лейтенант Дергунов. Это был светловолосый парень с хорошим, открытым лицом и льняными волнистыми волосами. Он никогда ничего не требовал от Нины, но так смотрел на нее своими серыми глазами, что можно было подумать, радовался тому, что попал в госпиталь.
Когда она закрывала книгу, Дергунов больше других жалел, что чтение окончилось.
Нина была внимательна и ласкова с этим внезапно краснеющим, если ей приходилось подходить к его койке, парнем.
Она не придавала этому особого значения, но огорчилась, когда, вернувшись после суток отдыха, увидела койку Дергунова занятой другим. Он был переведен в команду для выздоравливающих и, значит, снова отправится на фронт.
На следующее утро, когда Нина, сдав дежурство, выходила из госпиталя, ее встретил смущенно улыбавшийся Дергунов. Теперь он был в военной форме, в ладно перетянутой ремнями шинели.
Форма шла лейтенанту. Прежде, в больничном одеянии, как-то терялась его статная широкоплечая фигура. Теперь же в нем чувствовалась мужественность.
Нина поздоровалась.
– Еще не уехали?
– Нет, сестричка.
– Называйте просто Нина. Вы уже не в палате.
– Есть. Вы домой сейчас?
– Да.
– Можно, я пойду с вами? Мне по пути.
– А вы разве знаете, где я живу?
– Нет, но мне все равно по пути.
Они пошли рядом. Нина приготовилась слушать Дергунова, а он, наверное, ждал, чтобы заговорила она. Прежде, когда Дергунов лежал в палате, им приходилось подолгу беседовать. Лейтенант рассказывал ей о городе на Оке, где он провел свое детство, о военном училище, о товарищах по службе.
О фронте Дергунов почти ничего не говорил. Будто прибыл в госпиталь не после ранения под Смоленском, а по болезни. Он даже утверждал, что ничего очень значительного не пережил. Ранило, и все. Говорил об этом просто, без рисовки.
А сегодня Дергунов молчал. Он молчал до самого ее дома, а когда пришло время прощаться, вдруг стеснительно сказал:
– Знаете, я два билета в театр достал. Подходящая, говорят, вещь. Не хотите пойти?
Нина знала, как трудно было попасть в театр, и понимала, что достать билеты для Дергунова оказалось нелегким делом. Сама она в театре давно не была, да ее туда и не тянуло. Но отказать – это значило обидеть его, и Нина сказала:
– Ну что же, товарищ лейтенант, можно.
Он сразу оживился:
– Знаете, не называйте меня по званию.
– А как?
– Ну, просто Глеб.
– Хорошо, просто Глеб, – улыбнулась Нина.
Они условились встретиться у входа. Нина пришла вовремя – она вообще не любила никуда опаздывать, – но лейтенант уже ждал ее.
В этот вечер шла веселая комедия из жизни летчиков. Нина видела ее еще в Ленинграде, и спектакль тогда ей понравился. Но теперь она поняла, что все, что происходило на сцене, и отдаленно не напоминало жизнь. Так было не похоже и глупо. Нелли Ивановна играла легкомысленную и капризную девушку, не сумевшую вовремя оценить влюбленного в нее простоватого парня, а затем, когда он сделался героем, горько и запоздало раскаивавшуюся.
И Нине вдруг стало стыдно за мать. Так неестественно и нелепо показалось поведение героини пьесы.
Но спектакль принимали отлично. Зал смеялся и даже порой прерывал действие аплодисментами. Дергунов все время отрывался от сцены и поворачивал лицо в сторону Нины. Они сидели в девятом ряду, на самой середине. Лейтенант, видно, очень гордился тем, что добыл такие хорошие места и что он доставил Нине столько удовольствия. Если бы он знал, что на сцене играла ее мать!
В третьем действии, когда погасили свет, Дергунов осторожно положил свою ладонь на Нинину руку. Она не отняла ее, боясь обидеть лейтенанта, но не ощущала ничего, кроме неловкости.
Когда кончился спектакль, Дергунов пошел провожать ее. Было темно, лишь синел внезапно обильно выпавший снег.
Недалеко от своего дома Нина остановилась, она боялась, что может столкнуться у дверей с матерью. Ей не хотелось этой встречи. Но Дергунов понял движение Нины по-своему. Он повернулся к ней и взял ее за руку.
– Нина, – тихо начал он. – Знаете… Конечно, вы, может быть, не очень-то и поймете…
Она догадалась – он решился на объяснение.
– Не надо, – перебила его Нина.
– Но я бы только хотел…
– Все равно не надо, Глеб, – решительно повторила она.
Дергунов умолк и отпустил ее руку.
– У вас есть друг?
– Да, – кивнула Нина. Это была неправда, но она решила – так будет лучше.
– Я завтра отбываю, – сказал он.
– Уже?
– Да. Спасибо вам за все. Прощайте!
Он уже совсем по-другому, крепко сжал ее ладонь и сразу же исчез в темноте.
– Всего вам хорошего, Глеб! – крикнула Нина ему вдогонку. – Всего-всего!
Утром в госпитале ее ожидала новость.
Знаешь, только молчок, – сказала ей одна из сестер, шустрая и говорливая Клава. – Есть сведения, что мы скоро переберемся туда, где стреляют. Как ты к этому?
– То есть что ты хочешь сказать? – не поняла Нина.
– Ну, непонятливая!.. Если госпиталь поедет на фронт? Ты же вольнонаемная.
– А разве война только для военных?
– Нет, конечно… – как-то разочарованно протянула Клава. – Но я думала…
Но она так и не сказала, что она думала, и быстро ушла.
5
Томилевич обладал отличным, прямо каллиграфическим почерком и строчил так же быстро, как говорил. Человек с хорошим почерком в армии никогда не пропадет. И Томилевич вскоре заделался ротным писарем. Из этого положения он немедленно извлек некоторые выгоды: освободился от утренней зарядки, преспокойненько сидел в казарме по вечерам, пока остальные курсанты роты шагали строем по сырым затемненным улицам.
Кроме того, он теперь бывал посвящен в некоторые военные тайны.
В поздние часы, когда рота, не ожидая команды, разом засыпала, Володька разузнавал у Томилевича новости. Он толкал Томилевича кулаком в бок и говорил: "Какие там новости?"
Томилевич делал вид, что спит, и даже притворно свистел носом, но Володьку не так-то просто было провести.
"Томилевич, слышишь? – продолжал он. – Какие там дела?"
Тогда Томилевич внезапно делал полный оборот под одеялом, поворачивался к Ребрикову и выпаливал что-нибудь очень краткое, вроде: "Чш!.. Скоро выпускают..", а затем снова делал вид, что спит, и уж тут добиться чего-нибудь было невозможно.
Но бывали случаи, когда Томилевич и сам таинственно сообщал новости.
Это произошло в один из последних дней. Ночью Томилевич прошептал Ребрикову:
– Только молчок! Скоро едем.
– На фронт?
– Какой фронт. Дальше в тыл. Передислоцируемся. Кажется, в Среднюю Азию.
Впрочем, эта новость являлась не такой уж тайной. Всем было известно, что в Канске уже больше недели, как организовался Комитет обороны. По отлогим берегам реки, на которой стоял город, рыли противотанковые укрепления. Внутри военного городка тоже творилось необычное. Курсанты заметили, что на склад училища свозят хлеб, в библиотеке укладывали книги в большие багажные ящики.
Но все же авторитетное сообщение Томилевича сразило Володьку.
Опять на восток… Но куда же? Ведь там и железных дорог-то раз-два – и обчелся.
На стене в клубе висела огромная карта Советского Союза. В редкие свободные минуты Ребриков и Ковалевский любили ее рассматривать. Получалось, что если сравнивать территорию, захваченную немцами, с площадью всей страны, – земли советской оставалось еще во много раз больше. Однако за Волгой, за Уральским хребтом городов значилось все меньше и меньше, а железные дороги тянулись одинокими редкими змейками.
После очередного осмотра карты оба приходили в такое унылое настроение, что в конце концов перестали на нее смотреть вообще.
Но от событий не спрячешься. Дни наступали один тревожнее другого. Каждое утро радио, как ни твердо старался говорить диктор, приносило вести все безрадостней и грознее.
Ребриков совсем перестал бегать вниз слушать сводку. Какого черта он будет сообщать всем неприятности!
Однажды – это случилось днем на занятиях в лесу – кто-то принес весть о том, что сдан город Орел.
Майор Енов, преподаватель минного дела, умолк на полуслове. Ребриков заметил, как дрогнули его обветренные губы.
– Орел? – переспросил майор. – Орел… Это очень нехорошо. – Он помолчал и добавил: – Совсем нехорошо.
Это был на редкость замкнутый и молчаливый человек. Но, видно, и он был не в силах скрыть охватившей его тревоги.
Орел! Ребриков сразу же увидел перед собой знакомую карту. Орел находился где-то совсем неподалеку от Москвы. Что же это такое получалось?!
Взвод притих, глядя на задумавшегося майора. Все чего-то ждали. Словно от того, что скажет сейчас он, зависела дальнейшая судьба родной страны.
Но майор столь же быстро пришел в себя и приобрел обычный строгий вид, как и неожиданно разволновался.
– Что же, – сказал он, спокойно оглядев стоявших перед ним курсантов. – Давайте продолжать занятия.
В казармы шли, как обычно, бодро, с винтовками на плечах, с песнями. Особенно браво старались проходить мимо госпиталя на улице Луначарского. Из чисто вымытых окон его всегда выглядывали круглолицые девчата в белых косынках. Курсанты вольничали, поворачивали головы, подмигивали, строили смешные рожи и подталкивали друг друга. Девушки в окнах улыбались.
И сегодня все было так же. Сосед по шеренге тронул локтем Володьку:
– Смотри. Во глаза какие!
Ребрпков оглянулся. Из окна второго этажа их взвод внимательно рассматривала девушка в белом халате. Но привычке он было хотел отпустить шуточку, но только открыл рот… и не произнес ни слова.
Это была Инна Долинина. Конечно же, это она. Он не мог ошибиться.
Ребриков знал, что Нина должна быть в Канске. Он видел театральные афиши с фамилиями ее отца и матери. Но в госпитале?! Вот уж где он никак не ожидал ее увидеть. Узнала ли она его? Может, и узнала. Почему бы иначе так смотрела? Вот дурацкая история. Он даже покраснел. Теперь она увидит, какой он герой. Идет война, люди там бьются за Москву, взят Орел, а он распевает песни в Канске, ходит с винтовкой, давно списанной с вооружения.
Было просто до обидного смешно, когда в казарме их с Перединым задержал старшина и велел поправить койки.
Какие тут койки!
Когда они потом догоняли взвод, Ребриков спросил на ходу Передина:
– Как думаешь, что будет с Москвой?
Передин остановился, посмотрел на Ребрикова своими равнодушными, немного навыкате глазами и, жуя хлеб, который всегда носил в противогазной сумке, спокойно сказал:
– Сдадут.
Этим коротким словом он будто хлыстом ударил Ребрикова. Тому захотелось тут же дать в безразличную физиономию Передина. Как мог он так говорить!.. Сдать Москву!..
Даже подумать о таком страшно!
И Ребриков вдруг, спокойно и презрительно поглядев на Передина, сказал:
– Эх ты, куриная душонка… Сдадут! И у тебя поворачивается язык?
Передни сразу как-то сжался, вяло залепетал:
– Да я ведь так… Кутузов тоже сперва…
Но Володька не стал его слушать, он только сплюнул в сторону и с тех пор сторонился этого парня.
Как-то вскоре, когда взвод шел в поход на лыжах, Ребриков и Ковалевский уклонились в сторону и на время потеряли товарищей. На узкой лесной просеке им навстречу попалась старая бабка. Она несла молоко в город на продажу. Ребриков и Ковалевский попросили продать им по кружке молока. Деньги бабка брать отказывалась. Назвала лыжников соколиками, потом спросила:
– Что дальше-то будет, родные?
– А ничего, бабушка. Победим, вот увидишь, победим, – неожиданно весело сказал Ребриков. И деревенская бабка, кажется, поверила ему. Она спрятала кружку в мешок и задумчиво сказала:
– Должны, сынки, ведь все земли поднимаются.
Неизвестно, о каких землях она думала, но простые эти слова запомнились Володьке надолго. И вот теперь, в тяжелые дни, когда там, на фронте, решалась судьба Москвы, он отчего-то думал ее словами: "Должны, могут… Ведь все земли против них поднимаются".
В молчаливом, тревожном напряжении прожили первые дни декабря. В шесть утра толпой задерживались внизу у репродуктора.
"Внимание, говорит…"
И каждое утро щемящее тревожное чувство охватывало всех. Но вот слышалось третье слово: говорила Москва, и облегченно вздыхали курсанты, и снова начинался тяжелый курсантский день военного времени.
Это случилось двенадцатого ночью, когда усталая рота уже отходила ко сну. Кто-то из соседней казармы вбежал в помещение. Пренебрегая всеми строгостями распорядка, крикнул:
– Ребята, по радио передали… "Поражение немцев под Москвой"!..
С ходу прыгнув в сапоги, в нижнем белье, наперегонки бросились вниз. Репродуктор, который, кстати сказать, уже почти неделю молчал, казалось, не выдержал и хрипло и сбиваясь, будто сам волновался, сообщал новости. Никто не замечал холода. Словно не веря своим ушам, счастливо переглядывались курсанты: "Это так, верно? Мне не кажется? Ведь ты тоже слышишь?"
Еще долго потом, несмотря на окрики дневального, шумела взбудораженная рота:
– Теперь нас выпустят.
– Сейчас пойдет.
– Конечно, – соглашался Ковалевский. – В наступлении нужны люди.
– И без вас вояк хватает, – шутил Потов.
Но и рассудительному Потопу тоже хотелось поскорей покинуть стены отгороженного от войны военного городка. В конце концов он сказал:
– Зимой дела будут. На всех работы хватит.
Потом наконец заснули. И, слушая потрясающий казарму могучий храп, счастливо улыбался дневальный.
6
С декабря все переменилось в театре.
Немцы откатывались от Москвы. Каждый день освобождались города, названий которых прежде никто не знал или, во всяком случае, не помнил. Нарофоминск, Волоколамск… Малоярославец. Теперь они казались такими знакомыми и родными. Их отыскивали на картах, восхищались звучностью русских названий. Находили в этом что-то символическое.
Кто-то из актеров высчитал, что – если наступление пойдет так и дальше – летом война будет кончена.
Теперь не приходилось больше думать над мучительно горьким вопросом: куда же эвакуироваться еще, куда катиться дальше?
Нелли Ивановна словно забыла о неудобствах квартиры, о холоде на сцене и отсутствии горячей воды.
Вскоре пошли совсем обнадеживающие вести. Был взят Ростов. Под Новый год десантники выбили немцев из Керчи и Феодосии.
Долинин принес пьесу о войне. Это была первая пьеса, рассказывающая о том, что происходило на фронте. Хотя и очень наивная, она порой трогала и вызывала слезы. Постановку решили посвятить первым победам.
Актеры рьяно взялись за дело. Как себя ведет человек в бою, они не знали, но вкладывали в роли весь пыл и умирали на сцене патетически.
Нелли Ивановна в новой пьесе играла девушку-партизанку. Роль была небольшая и обрывалась посередине спектакля. Но других подходящих ролей не было, а участвовать в этой пьесе ей хотелось непременно.
С Ниной теперь виделись редко, – когда Нелли Ивановна возвращалась из театра, дочь, если в этот день не была в ночном дежурстве, уже спала.
Как-то раз утром, когда они обе оказались дома, Нелли Ивановна отважилась на серьезный разговор с Ниной. Сперва она заговорила о том, что слышала, – в Москву собираются возвращаться некоторые театры, потом сказала:
– Тебе тоже пора подумать о будущем. Все скоро станет на свое место, и ты должна быть там, где тебе следует находиться.
Нина не сразу поняла мать:
– О чем ты?
– Ну, об этом, твоем госпитале. Сейчас для тебя это вовсе не обязательно.
– Но, мама! – Нина даже снисходительно улыбнулась. – Не хватает, чтобы ты еще сказала, что мне это не очень идет.
Нелли Ивановна вздохнула. За последнее время ей становилось все труднее и труднее говорить с дочерью.
– Да, но твоя музыка? – продолжала она. – Ведь ты все забудешь. А потом – кончится война и тогда что?
– Поступлю в телефонистки, – пошутила Нина, но тут же добавила: – Нет, мама, это не так. Войне еще совсем не конец. А вот от моей музыки сейчас никому ни капелечки пользы.
– Может быть, по-твоему, и от театра никакой пользы? Может быть, и мне следует пойти в санитарки?
– И от театра небольшая польза.
Нелли Ивановна уже не на шутку сердилась:
– Так почему же, по-твоему, каждый день так набит зал? Почему все военные рвутся к нам в театр?
– Потому что… – Но Нина и сама не знала почему. – В общем, – продолжала она, – я музыкой сейчас заниматься не могу. И потом, – лицо ее вдруг сделалось серьезным, – я давно хотела тебе сказать, мама. Я, наверное, скоро уеду.
Куда еще?
– Я не знаю куда, но наш госпиталь, кажется, сделают фронтовым.
Нелли Ивановна давно ждала этого часа. По сейчас, когда время пришло, она не выдержала и почти беззвучно заплакала. А потом, достав платочек, вытерла слезы.
Нине стало жаль мать.
– Не надо, мама, – сказала Нина, гладя ее руку. – Ты можешь быть спокойна: наш госпиталь не медсанбат, он будет в тылу. Я вернусь жива и здоровехонька.
Нелли Ивановна вытерла слезы.
– Поступай как хочешь, – сказала она. – Ты уже не девочка. Только знай, если с тобой что-нибудь случится… И потом, есть же и другие госпитали… Все начальники бывают у нас в театре…
– Не надо, мама, – повторила Нина.
Нина уехала из Канска скорей, чем того ожидала ее мать. А затем отправился в командировку в Куйбышев Долинин. Там теперь находился Комитет по делам искусств.
Нелли Ивановна осталась одна. По вечерам, когда она бывала свободна от спектаклей, она все равно шла в театр. Одиночество для нее было невыносимо. После спектакля кто-нибудь из актеров провожал ее домой.
Одна – в неуютной, не своей квартире. Нелли Ивановна пила теплый чай из термоса и экономно расходовала сахар. Потом она брала книгу – что-нибудь позанимательней, подальше от войны – и забиралась в постель. Но развлекательное чтение не шло в голову, и, отложив в сторону книгу, она долго думала о дочери и о муже. Странно, но теперь ей порой начинало казаться, что в жизни ей не так-то уж и повезло, как думалось прежде, а ведь совсем недавно представлялось, что все сложилось отлично.
Иногда она вспоминала Латуница. Где он? Жив ли? Может быть, это происходило потому, что Нина становилась все больше похожей на отца. Однажды Нелли Ивановна подумала о том, что было бы, если бы она не ушла от него. Может быть, с годами все сложилось бы иначе, но театр… И она гнала прочь от себя ненужные воспоминания.