355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Минчковский » Небо за стёклами (сборник) » Текст книги (страница 13)
Небо за стёклами (сборник)
  • Текст добавлен: 7 мая 2017, 00:00

Текст книги "Небо за стёклами (сборник)"


Автор книги: Аркадий Минчковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц)

Чернецов кивнул и закусил мятым помидором. Видно, он не очень-то одобрял адъютантское положение Ребрикова.

– Кто же из наших еще в городе остался? – спросил Ребриков.

– Много, наверное.

– Про Левку слышал?

– Слышал. В ополчение пошел. Слабец он, как-то ему там.

Оба не заметили, что говорить они стали иначе. Куда меньше, чем прежде. Да и слова появились другие, раньше им незнакомые.

Надо было расставаться, и вдруг Чернецов спросил:

– С Долининой не переписываешься?

– Нет, – Володька помотал головой. – Говорят, она в госпиталь пошла. В общем, уехала. Не слышал?

– Нет. Действует где-нибудь, конечно.

– Конечно, – согласился Ребриков. – Ну, а у тебя как с Майей? Есть ее позывные?

Вдруг он вскочил с места и ловко изобразил, как Сергей, в три дуги согнувшись, ходил под руку с Майей Плят. Это был старый Володькин номер. Доставалось же когда-то от ребят Чернецову! Однажды он даже готов был полезть в драку с Якшиным, который особо усердствовал в насмешках. Но сейчас Сергей только весело рассмеялся. Еще бы! Володька Ребриков напомнил ему школьные дни.

– В тылу она, – как-то мечтательно сказал Чернецов. – В Тобольске, что ли. В институте каком-то.

Но было ясно – твердо знает, где живет Майя и в каком она институте.

Не десять минут, а побольше получился перекур у Сергея. Чернецов заспешил. Батарее предстоял еще нелегкий путь по разбитым дорогам. Вышли на улицу, Чернецов дал команду.

– По коням! – шутливо крикнул он.

Повеселевшие, размявшиеся артиллеристы полезли на машины. Взревели мощные двигатели. Сергей открыл дверцу головной машины и так просто пожал руку Ребрикову, словно собирался с ним увидеться завтра. Колонна двинулась. Чернецов снова распахнул дверцу и помахал Ребрикову.

– Мы еще встретимся! – крикнул он.

И Володька ответил:

– Как-нибудь, в Берлине! – И добавил: – В шесть часов вечера после войны!

Рев моторов заглушил его слова. Колонна удалялась в открытую степь. За тяжело груженными машинами, повиливая из стороны в сторону, тащились длинножерлые пушки.

Из штаба корпуса комдив вернулся довольный, радостный. Энергично вошел в дом, торопливо ответив на приветствие адъютанта, протянул ему руку:

– Поздравляю. Награжден орденом. – И так как Володька не сразу понял, о ком идет речь, спросил: – Не доволен, что ли? Звезда.

Оказалось, комдив привез с собой не только приказ, но и ордена. Володьке он их не показал.

– Получишь – наглядишься.

Всех награжденных по штабу он приказал выстроить в первом отделе к пяти часам.

Ордена вручал сам. Возле столика стоял еще капитан из отдела кадров, читал фамилии награжденных.

Тревожное чувство овладело вдруг Ребриковым. Ему почему-то подумалось, что комдив ошибся, что сейчас всех позовут, а его пропустят и он стоит тут зря, на посмешище.

– …лейтенанта Ребрикова Владимира Владимировича.

Он припомнил, как гордились в училище выправкой хорошие строевики, и, крепко отбив шаг, шагнул к полковнику. Дальнейшее он потом не очень хорошо помнил. Почувствовал в левой руке холодный металл и острые уголки "Звездочки", а правой ощутил крепкое пожатие комдива и снова очутился в строю награжденных.

Полковник произнес короткое торжественное приветствие. Длинно Лагуниц говорить не умел.

В первый раз в этот день назвал их полковник офицерами, и старое это слово, еще только начинавшее вновь входить в военный обиход, заставляло подтягиваться и иначе смотреть на себя.

– Пляши, Ребриков!

Ребриков поднялся. В дверях стоял счастливый, улыбающийся Кретов. Подняв руку, он помахивал запечатанным конвертом.

– Пляши. Из Ленинграда.

– Давай сюда.

– Танцуй!

– Да ну тебя. Хватит!

– На, на, неблагодарная личность.

Ребриков взял в руки изрядно помятое письмо. Из Ленинграда! Первое почти за полтора года. Почерк Андрея он узнал сразу.

Кретов все еще стоял рядом. Ему, видно, не терпелось разделить радость с товарищем.

– Из Ленинграда.

Рсбрнков перевернул конверт, оглядел ого с другой стороны. Он все еще не решался вскрыть письмо. Кретон вдруг понял, что ему здесь нечего делать. Может быть, он стал не очень-то добрым вестником. О Ленинграде знали мало. То, что знали, заставляло сжиматься сердце. Что-то могло быть в письме!..

Кретов замялся:

– Ну, я пойду. Будь.

Ребрнков кивнул.

Как только закрылась дверь за капитаном, он разорвал конверт.

"Братишка Володька!

Наконец-то я получил твои письма. Черт знает какого времени и одно новое. Надеюсь, и мое в твоих руках…"

Так начиналось письмо Андрея. Они никогда не были особенно нежны друг с другом. Вообще презирали различные родственные отношения и порой посмеивались над ними.

Дальше брат писал о том, что завидует Володьке и его товарищам – они наступают, а их армия зарылась по уши в снег – и ни с места.

"Живем мы как на зимовке, – писал Андрей. – Попиваем чай из брошенных хозяевами самоваров и иногда постреливаем. Скучно, как в дождь в доме отдыха. Сестричка неподалеку. Немного посерьезнела". Володька понял – Андрей находился на Карельском перешейке. Сестричка – река Сестра. Старая граница возле Белоострова. Там где-то воевал Андрей. Ловко придумал.

В коротких отрывистых фразах письма сообщалось о событиях последнего времени. Андрей бился в ополчении, потом стал минометчиком. Был ранен. Теперь снова в строю.

"Рассказать о том, что пережил Ленинград, не хватит ни чернил, ни бумаги", – писал он.

Володька пробежал глазами строки объемистого письма. Он ждал. Он чувствовал… Андрей к чему-то его подготавливает.

Вот оно главное, страшное!

"Бедная наша мама умерла" – это было написано одной строкой.

"Отец молодцом. Держится. Видел его недавно. Самое серьезное им пережито. Думаю, поправится совсем. Аннушку эвакуировали в деревню. Трудно отцу без нее и без мамы".

И еще один удар.

"Когда ты вернешься и мы вновь будем шлифовать каблуками камни нашего города, я тебе расскажу о многом. Иных наших друзей уже нет. Но если бы не они, не знаю, бродить ли бы нам с тобой по Ленинграду. Я расскажу тебе обо всех. Лева Берман пошел добровольцем в ополчение и погиб. Чертовски жаль его".

Так просто написано. Левки не было. Не было. Всё.

Ребриков положил письмо, задумался. Вдруг он ясно увидел лицо матери. Но не в эти годы, а давно, когда он маленьким болел скарлатиной и уже выздоравливал. Мать протягивала ему в кровать очищенный лимон и зажмуривала глаза, ужасаясь тому, с каким спокойствием он поедал кислятину. Потом вдруг увидел отца. Серьезный, в очках, у приемника. Слушает последние известия. Затем встает и только говорит: "М-да, дела…" Андрей. Нервный, невеселый. Что-то пишет и с остервенением зачеркивает. Потом опять мать… Объявление войны. Аннушка вытирает слезы. Говорит Володе и Андрею: "Что же с вами-то теперь будет?!"

Левка! Вот тебе и книга. Кто-то ее за него напишет? А ведь доказал, что он за человек! Володьке стало обидно, что он так плохо слушал стихи, которые Берман ему читал в последние вместе проведенные часы. Найти бы их потом и напечатать.

Проходили часы, а Ребриков все сидел за столом перед в десятый раз перечитанным письмом.

Вечером приехал комдив. Шумно вошел в комнату, сбросил шинель и, заметив что-то неладное в притихшем адъютанте, спросил:

– Ты что, а?

– Письмо из Ленинграда получил, – сказал Ребриков. – Мать умерла от голода. Друга хорошего убили. – И вдруг теперь, когда можно и нужно было держаться, у него заблестели слезы на глазах, пересохло в горле.

Комдив молчал. Он снял ремень, расстегнул ворот гимнастерки и скинул ее. Потом стал энергично, как это всегда делал, мыться, усиленно гремел умывальником.

Вытираясь, взглянул на Ребрикова и сказал печально:

– Ишь ты, какая история.

Не умея утешать, он ушел к себе в комнату. Но скоро вернулся одетый, подтянутый. Подошел к Володько, стиснул его плечи и негромко проговорил:

– Что ж, Владимир, и у меня в жизни бывало всякое. Держись. На то ты и солдат. Может, это и не последнее твое горе.

Потом сел у окна, закурил и задумался.

Ребриков взглянул на Латуница. Полковник внимательно глядел на грузовичок – фургон с рацией, прижавшийся к стене хаты напротив, но вряд ли он его сейчас видел. Он думал о чем-то своем. И удивительно родным и близким показался Ребрикову в эту минуту. И стало легче на душе у бывшего развеселого Володьки Ребрикова.

5

Фронт – это не только передовая линия войск – передний край соприкосновения стрелковых рот.

Фронт – это нехоженые, заросшие травой тропы и оставленные жителями деревни. Фронт – это нарезанные грейдером дороги и опутанные телефонными проводами хутора. Фронт – это тылы дивизионные, корпусные, армейские. И восстановленные мосты, и железные дороги до тылов фронтовых с их интендантскими складами, которые могли бы прокормить, одеть и снабдить всем необходимым население немалого города, – все это фронт.

Эвакогоспиталь, развернутый где-нибудь в тылу армии, куда уже не доносится гром артиллерийской канонады, – это тоже фронт.

За стремительно наступающими армиями продвигался и госпиталь, в котором служила Нина.

С декабря они значились на Южном фронте. Со всем своим оборудованием, медикаментами, вещевым довольствием проехали по восстановленным путям, миновали долгие степи, пересекли Дон. Потом одолели талые ростовские дороги. Солнечной южной весной прибыли в Новочеркасск.

В пострадавшем от войны городе среди сохранившихся помещений целым оставалось здание техникума, где еще совсем недавно располагался немецкий госпиталь.

Здесь было приказано развернуться и начать прием раненых.

Давно прошли времена, когда Нина была новичком в госпитале. Давно она свыклась с нелегкой кочевой армейской жизнью.

В часы испытаний, когда Нина валилась с ног от усталости, она упрямо твердила себе: "Ничего, ничего. Ты не только дочь Нелли Ивановны. Ты дочь Латуница!" И странно, этот самоокрик словно помогал ей. Придавал новые силы.

Нельзя сказать, что за прошедший год огрубели ее чувства, хотя и затвердели ладони, на которых иногда приходилось ей скусывать мозольные бугры. Нет, не зачерствела ее душа, хотя и достаточно нагляделась она на людские страдания. Задумчивей стал взгляд черных глаз, упрямей сжимались губы.

Никогда она не жалела о том, что поступила так, как велела ей совесть. Никому не жаловалась, хотя и приходилось ей порой тяжело.

Над тем, что она будет делать после, Нина пока не задумывалась. Она понимала – когда кончится война, таким, как она, придется снова учиться. Конечно, она по-прежнему любила музыку. В свободные часы не отрывалась от репродуктора, услышав концерт для рояля из Москвы. Всякий раз она старалась догадаться, кто играет, и радовалась, когда догадка ее подтверждалась и диктор называл знакомую фамилию. Играли известные всей стране пианисты. Знаменитые дирижеры по-прежнему стояли у своих пультов. Они по-прежнему занимались своим прекрасным делом. И Нину это радовало. "Как хорошо, – говорила она себе. – Значит, музыка нужна. Как бы страшно было, если бы перестал звучать рояль из зала Московской консерватории!" Теперь она видела, как нужно было людям искусство. Из рук в руки переходил в палате толстый, зачитанный до дыр том "Хождения по мукам". Видела, с каким уважением относились раненые к попавшему в госпиталь лейтенанту-художнику и как часами позировали ему. Видела, как тащились на киносеансы те, кто хоть как-то мог добрести до клуба.

И все же она не жалела о том, что сменила занятия музыкой в тылу на фронтовой госпиталь.

"Пусть, – рассуждала Нина. – Не одна же я такая. Сейчас не время думать о потерянном. Так, только так я и должна была поступить".

Часто ей вспоминался Ленинград. Фонтанка с плывущими по воде рыжими осенними листьями. Уютная квартира в переулке, резкий запах надушенных платьев матери в гардеробе, мягкие волосы, которые касались щеки, когда мама целовала ее. Связь с домом была потеряна. Из Канска сообщили, что театр, руководимый Долининым, выехал на Северный Кавказ. Дальше его след терялся. Нина вычитывала в газетах новости искусства, по ни фамилия матери, ни отчима ей не встречались.

Ей хотелось написать матери большое письмо. Дважды она принималась за него, но не знала, куда посылать.

Вспоминался и отец. Нина закрывала глаза и отчетливо представляла себе их случайную встречу на фронтовой дороге. Он бы, наверное, не сердился теперь на то, что она поступила по-своему.

Однажды она написала в Москву. Хотела узнать, где находится отец. Ответ пришел только через два месяца. Ей сообщали, что в списках убитых, раненых и пропавших без вести полковник Латуниц не числится.

В Новочеркасск Нина приехала с первыми машинами.

Во дворе бывшего техникума на высыхающей земле штабелями высились ящики с госпитальным добром. Не сняв шинелей, бродили врачи, сестры и санитары по лестницам и коридорам оставленного немцами, еще хранящего резкий госпитальный запах здания. Они открывали и закрывали двери, оглядывали новые помещения.

Случайно Нина поднялась на второй этаж боковой пристройки и открыла дверь. В совершенно пустой комнате валялись на полу бутылки с яркими этикетками, пустые коробки, а среди перевернутых ящиков стоял рояль. Нина подошла к нему и подняла крышку. Рояль оказался незапертым. Это был старый концертный "Бехштейн". Клавиши его изрядно пожелтели, но были целыми.

Нина протянула руки и взяла аккорд. Неожиданно рояль издал гармоничный глубокий звук. Нина прислушалась. Рояль был отлично настроен. Видно, кто-то из удравшего немецкого госпиталя знал толк в музыке. Нина попробовала сыграть легкий пассаж. Затем – начало шопеновского этюда. Как ни странно, но пальцы легко слушались ее. Не верилось, что она больше года не касалась клавиш. Нина расстегнула шинель, оглянулась, придвинула ногой к роялю пустой ящик и села на него.

– Шуберт. Баллада! – сказала она вслух и улыбнулась. Так когда-то объявляла она то, что собиралась сыграть.

И тотчас же, не делая паузы, она сыграла "Вальс-фантазию" Глинки. Два раза она сбивалась и начинала снова, но сыграла вальс до конца. Тогда ей вдруг захотелось чего-то иного, более сильного, мощного. Нина попробовала сыграть антракт из "Пиковой дамы" и, не закончив его, вдруг сама не заметила, как перешла к тому, что было самым трудным, но самым желанным. Снова, как когда-то прежде, она попробовала сыграть сонату. Как хотелось ей исполнить ее!

Она закрыла глаза. Ушла холодная пустая комната госпиталя. Перед Ниной возникали какие-то лица, лица… Суровые, страдальческие лица раненых, заплаканные женщины, сожженные деревни, разбитые города… И вдруг Нина поняла, что играет совсем не то, совсем не так, как чувствует, а топорно, грубо. Она положила руки на колени…

– Бетховен?!

Нина вздрогнула и оглянулась. В открытых дверях за ее спиной стояли девушки. А через комнату к Нине шел начальник госпиталя. Он был заметно взволнован и не имел обычного строгого вида. Приблизясь к роялю, подполковник снял очки и протер их платком. Близорукие глаза его были подернуты влагой. Нина поспешно встала.

– Бетховен, – повторил он. – Это вы, Латуниц…

Вот уж действительно новость. Что же это вы молчали до сих пор?.

Щеки Нины вспыхнули. Теперь для всех в госпитале открылось то, что столько времени она скрывала. Вначале она боялась, что ее начнут считать белоручкой. Чего доброго, будут жалеть. А потом как-то и сама понемногу забыла о своей страсти, и теперь вот…

– Занимались? – строго спросил начальник. – У кого?

– Занималась. Кончила музыкальную школу. Класс Горбачевской.

Начальник кивнул:

– Слышал. Серьезный педагог. Хм, любопытно…

Он вызвал ее к себе через два дня, когда госпиталь уже начал принимать раненых. Роговин, как всегда, устроился с такой обстоятельностью, будто никуда отсюда дальше двигаться не собирался.

– Садитесь, – сказал он, когда Нина вошла в его обставленный множеством застекленных шкафчиков кабинет. – Садитесь, садитесь… Разговор будет неслужебный.

Он почти силой усадил Нину и заходил перед нею, заложив руки за спину. Так всегда расхаживал он перед операциями. Крупный хирург, в такие минуты он весь собирался и, чувствовалось, всякий раз волновался, как будто шел оперировать впервые. А ведь он брался за самые сложные и опасные операции.

– Так вот, – продолжал подполковник. – Во-первых, уважаемая, надо сыграть концерт для раненых. Не спорьте. Время подготовиться я вам дам.

– Но ведь я… – начала Нина.

– Хотите сказать: "Отвыкла, забыла…"? Имейте в виду, тому, что умел, нельзя разучиться. Нужно повторить все, что вы знали, и отобрать лучшее. Знаете ли вы, какая это будет радость для других? Догадываетесь?

Нина молчала.

– И еще, – начальник госпиталя остановился. – Это уже не приказ. Это совет. Насколько я понял, у вас есть и душа и техника, но надо совершенствоваться, и именно в эти годы. Скажите прямо, вы хотите заниматься музыкой всерьез?

– Очень! – вырвалось у девушки. – Но, конечно, только когда…

– Когда кончится война?

– Да. – Нина поднялась.

Требовательным жестом начальник снова усадил ее на место и задумчиво помотал головой.

– Не думайте, что война кончится завтра. Как бы мы ни шли, до Берлина далеко, а я не согласен остановиться ближе. Так вот, боюсь, что если будете ждать до конца войны, настоящий художник из вас уже не получится.

– Но разве нельзя просто так, для себя?

– Можно. Но если богом дан талант, грех его прятать от других. Поверь мне, – внезапно переходя на "ты", тепло улыбнулся начальник. – Хочешь, я открою тебе одну тайну?

Он заговорщически оглянулся на дверь и уселся за стол.

– Знаешь, кто я такой? Думаешь, подполковник медицинской службы, кандидат наук, неплохой резака-хирург? Нет – я артист. Замечательный скрипач, виртуоз. Да, да… Не смотри на меня так. Я – музыкальная знаменитость, только несостоявшаяся. Слушай. У меня были родители. У каждого были родители. Но у меня были особые родители. Они были бедные люди и обязательно хотели, чтобы я стал человеком. А человек в их понимании был тот, у кого достаточно денег, чтобы жить. С детства я играл на скрипке. Я очень хорошо играл. Об этом говорили все. У меня был учитель. Первая скрипка в ресторане "Континенталь". Мы жили в Киеве. Он считал меня гением, учил бесплатно и говорил, что меня нужно учить музыке дальше. И вот я кончил гимназию. Но у моих родителей было слишком мало денег, и они сказали, что учиться музыке – дело неверное. А вот доктор – это настоящее занятие. К нам иногда приходил доктор. За визит ему платили столько, сколько отец зарабатывал в неделю. И мои родители хотели, чтобы я тоже стал доктором. Я поступил на медицинский факультет. Я его окончил в четыре года и с отличием, и все это ради того, чтобы потом учиться играть на скрипке. Все эти годы я не расставался с ней и, клянусь тебе, играл не хуже многих, что учились в консерватории. Но шла война, и вместо консерватории я отправился в санитарный поезд. А потом была гражданская война. Я был уже врачом – делал операции. И все эти годы я возил с собой скрипку и играл медикам и красноармейцам, и они тоже считали меня гением. А я мечтал только об одном – о консерватории. Когда я вернулся, в консерваторию было поступать поздно. Я был уважаемым военным врачом. А знаешь, о чем я больше всего жалею в жизни? О том, что не научился играть на скрипке так, как мог. Не стал настоящим большим артистом. А мог. Уверен – мог бы!

Роговин умолк. Вынул платок и вытер нм заблестевший влажный лоб.

Нина встала.

– Можно идти?

Он кивнул, внезапно сделавшись задумчивым и, казалось, далеким отсюда.

Когда настал день обещанного раненым концерта, было уже настоящее лето. Рояль теперь стоял в госпитальном зале. По стенам зала висели плакаты и лозунги, призывающие к победе над врагом. Зал был набит до отказа. Пришли все, кто только мог прийти. Сидели и на подоконниках и прямо на полу перед первым рядом. Стало душно. Тогда открыли все окна.

Никогда, даже перед экзаменом в музыкальной школе, Нине не приходилось так волноваться, как теперь, когда она вышла на шаткие подмостки и увидала сотни устремленных на нее из притихшего зала глаз.

Она начала со Штрауса и сразу же поняла, что угадала, ее слушали с удовольствием. Нина чувствовала, как улыбаются люди, захваченные мелодией вальса. Когда она кончила, ей шумно захлопали, и снова сразу же стало тихо. Нина заиграла "Времена года" Чайковского, то, что исполняла в последний раз перед войной на концерте в Ленинграде.

И когда отзвучали последние аккорды и Нина оторвала руки от клавиш, аплодисменты раздались не сразу. Сперва она не могла понять, что произошло, а затем увидела, что люди боялись помешать ей, боялись нарушить миг, который захватил их и заставил забыть обо всем.

Тогда Нина стала играть Шопена, Грига, наконец Бетховена. И всякий раз, как только она заканчивала, ей неистово аплодировали и требовали играть еще и еще.

Никогда она не думала, что ее будут там слушать. Нина сыграла все, что подготовила за эти дни, но ее не пускали с подмостков, и ей пришлось, напрягая память, играть то, что она знала прежде. Она чувствовала, что не срывается лишь потому, что ощущает горячую поддержку зала.

Когда наконец она, усталая, в последний раз откланялась, держась за рояль, каком-то солдат на костылях, с торчащей вперед, как забинтованная кочерга, ногой, весело крикнул:

– Спасибо, сестричка. Будто дома побывал!

Начальник госпиталя в этот день уезжал в штаб армии и появился на концерте только в самом конце. Не имея возможности пройти в зал, он слушал Нину, встав за дверью, которая вела на сцену, и, когда Нина, усталая, спустилась туда, встретил ее улыбкой.

– Ну вот, – сказал он. – Вот и поздравляю. Что же, теперь, кажется, сомнений в том, что нужно учиться, нет?

– Нет, – сказала Нина.

– Ну, правильно. Кстати, я слышал, что Ленинградская консерватория действует. Придется помочь вам вернуться домой.

Роговин немного помолчал и продолжал, сняв очки и протирая стекла:

– Да, я вас давно хотел спросить. У вас случайно нету родственника полковника?

– Это мой отец, – сказала Нина.

– Позвольте. Вы ведь, я слышал, из актерской семьи?

– Да, мама и отчим, а отец – военный.

– Вот как, скажите пожалуйста! Значит, передо мной дочь Латуница?

– А вы его знаете?

– Знаю?! Ха… да мы, можно сказать, вместе по всей Средней Азии за басмачами гонялись. Только он верхом, я в санитарной двуколке. Ах, и горяч же был тогда твой отец! Ты что же, его давно не видела?

– С начала войны. А теперь неизвестно, где он.

– Хм… – Роговин надел очки и, подумав, продолжал: – А по-моему, он где-то на нашем фронте командует дивизией.

– Здесь, правда?! – Нина не могла поверить услышанному.

– Ну, здесь, конечно, относительно. Наш фронт по протяженности – небольшая страна. Я об этом слышал месяца два назад. Но мне тогда не могло прийти в голову… А ты тоже хороша. Молчала. – Начальник госпиталя снова задумался. – Но если только Латуниц еще здесь, мы его непременно отыщем.

6

Несмотря на все, Владимир Львович выжил.

Весной, когда через Ладогу стали отправлять в тыл ослабевших ленинградцев, он проводил в далекую пермскую деревню старую Аннушку.

Сам эвакуироваться отказался наотрез.

Как только он почувствовал себя лучше, он связался со знакомыми учеными, оставшимися в Ленинграде, и Владимира Львовича взяли на временную работу по административной части в Институт мер и весов. Здесь, несмотря ни на что, не прекращалась работа, и Владимир Львович был счастлив вновь очутиться в коллективе близких ему по духу людей.

Хозяйство Владимира Львовича было маленьким, и, собственно, ничего от него не требовалось, кроме честности, а в этом вопросе он был неколебим.

На работе он всегда находил себе дело; чтобы не скучать, принялся за ревизию сохранившегося архива и научной библиотеки. За работой в институте он забывался.

Теперь уже ходили трамваи, и Владимир Львович приезжал на работу раньше других. Покидал он институт одним из последних. Иногда шел пешком, чтобы домой явиться как можно позже.

Дома начиналась тоска. Сперва он находил себе занятие. Долго и тщательно мылся, тратя ничтожное количество мыла. Мудро экономя полученные по карточкам продукты, готовил ужин. По старой привычке, словно после сытной еды, ложился отдохнуть.

Одиночество тяготило Владимира Львовича. Лежа на диване, он мысленно беседовал с Еленой Андреевной. Вспоминал молодость, годы первых лет революции, рождение Андрея и Володьки, совместные поездки за город, шумные семейные вечера.

Все в комнате – мебель, книги, посуда – напоминало ему прошлое. Он пытался занять себя, отвлечься от тяжелых мыслей, но они его непрестанно преследовали.

В свободные комнаты пришлось пустить людей из разбитых бомбежкой домов. В квартире теперь слышались шаги и голоса, и от этого становилось легче на душе.

Иногда с фронта приезжал Андрей. Он являлся домой всего на несколько минут, которые урывал из служебной командировки. О днях болезни и смерти матери Андрей умышленно ничего не расспрашивал, хотя Владимир Львович часто возвращался к этой тяжелой теме.

Из полевой сумки Андрей всегда доставал то маленькую пачку чая, то банку консервов, то печенье и оставлял их отцу. Тот слабо протестовал. Потом благодарил сына.

Когда Андрей уходил, снова становилось тоскливо.

В конце концов он не выдержал. В один из таких дней забрал кое-что из своей одежды, запер на замок двери комнаты и переехал в скромное помещение институтского общежития, в комнату, где кроме него жило еще двое пожилых сотрудников.

Привыкший к заботе о себе дома и некоторому комфорту, он здесь, в почти казарменной обстановке, обрел главное – людей, с которыми жил одними интересами, и был счастлив.

Особенно оживал он в дни хороших сообщений с фронтов. Владимир Львович с жаром объяснял сослуживцам, что конец немецкому нашествию не за горами.

Так он прожил еще год.

Весной, после ликвидации волжской группировки гитлеровцев, Владимир Львович совсем воспрянул духом.

Прорвали блокаду Ленинграда. Это было еще большим праздником.

Радостный, помолодевший, ходил Владимир Львович по холодным институтским коридорам, останавливал каждого и повторял:

– Начинается, вот когда действительно начинается!

С каждым днем события все больше и больше радовали старика.

– Вот увидите, – говорил он. – Не пройдет и десятка лет после войны, как мы достигнем такого прогресса, что все еще позавидуют.

С трудом он дождался весенних дней, чтобы выйти в город.

Еще спешили по освещенным холодным солнцем проспектам бледные люди. Еще подновлялись надписи: "Во время обстрела здесь ходить опасно". Еще рвались снаряды на улицах и зияли пробоины в домах. Но уже ощущалась уверенность в том, что город выстоял. Это чувствовалось в веселых ростках молодого лука на недавних цветниках, в чисто подметенных панелях, в афишах, извещавших о симфонических концертах в зале Филармонии. Пошли теплые дни, и женщины надели яркие довоенные платья. Правда, платья, видно, немало где-то пролежали, а выгладить их было нечем. Электрическая энергия строго лимитировалась. Но кто мог замечать неглаженые платья в те дни!

Владимир Львович ходил по городу, разглядывал разрушения и прикидывал, сколько потребуется времени и сил, чтобы их ликвидировать. Радовался, что даже немецкие снаряды совестились, видимо, губить творения великих зодчих. Владимир Львович ревниво осматривал укрытые мешками с песком памятники. По-прежнему гордо высился среди площади Александрийский столп, и так же летела вперед колесница с красавцами конями над аркой Главного штаба. И небо над ними, милое бледно-голубое ленинградское небо, было таким же, как казалось теперь уже в далекие, мирные годы.

Осажденный город жил бытом войны. Работали парикмахерские и почти все кинотеатры, но фасады их были наглухо прикрыты, а зрители входили и выходили узкими боковыми переулками. Это было тактический хитростью. Еще недавно враг бил в места скопления людей.

К артиллерийскому обстрелу относились теперь как к чему-то очень неприятному, но привычному и потому не столь уж страшному. Во всяком случае, ливень загонял в парадные и под арки домов всех, кто находился на улицах; что касается артобстрела, то надо было потратить немало усилий, чтобы заставить прохожих укрыться, пока еще не было слышно свиста снарядов.

Владимир Львович с удивлением замечал, что и сам уже стал таким, и уже с трудом себе представлял обычную спокойную жизнь.

Нет, он не хотел умирать. Он хотел жить, чтобы сделать то, что еще мог, должен был сделать для других.

Однажды на Невском его остановил военный в форме летчика.

– Извините. Вы, наверное, здешний, – сказал он. – А я вот никогда не был в Ленинграде, а теперь попал сюда. Что это за мост?

– Это Аничков мост, – объяснил Владимир Львович. – Но он сейчас не тот, каким был.

И он принялся описывать летчику каждую из четырех конных групп, которые украшали замечательный мост, а теперь были где-то зарыты в земле. Показал на Адмиралтейский шпиль и объяснил, что исторический Невский был двух– и трехэтажным, а потом его испортили торговыми домами. Летчик слушал и радовался тому, что напал на старожила.

И вдруг по радио объявили, что район подвергается артиллерийскому обстрелу.

– Идите вот туда, – показал Владимир Львович военному. – Там – укрытие.

– А вы? – поразился летчик, который, видно, вовсе не привык к уличным обстрелам и потому почувствовал себя не очень-то хорошо.

– Я тороплюсь. Мне нужно на работу.

Владимир Львович приподнял шляпу и чуть поклонился. Затем он перешел мост и укрылся в подъезде второго дома за углом.

И вдруг в подъезд, где пережидал опасность Владимир Львович, вбежал маленький человек с музыкальным инструментом в футляре.

Его, по-видимому, насильно сюда втолкнули, потому что, не обращая ни на кого внимания, музыкант стал поносить немцев, одновременно очень сердясь на тех, кто его сюда загнал.

– Безобразие! Вот нашли время со своими идиотскими обстрелами. Стреляли бы ночью, когда никого нет. Только мешают, – страшно возмущался он, даже не прислушиваясь к глухим разрывам, которые уже слышались с улицы. – Все равно же никого не напугают… Только вот на концерт опоздаю… И госпиталь за углом, на Фонтанке… Я ему объясняю, а он ни в какую. В укрытие да в укрытие… Ах, дьяволу! Находят же, собаки, время бахать… Что ты будешь делать! Опоздаю из-за этих фашистских мерзавцев…

Его искреннее недовольство немцами, которые не вовремя устроили обстрел района Невского, вызвало улыбку у тех, кто стоял в подъезде. Владимир Львович пригляделся к музыканту и узнал в нем веселого актера-гитариста, того самого, который когда-то был на встрече Нового года у них дома.

– Здравствуйте, Александр Сергеевич! Разве вы здесь, в городе?! – окликнул его Владимир Львович.

Актер обернулся и сразу же – он всегда гордился своей памятью – признал отца Ребрикова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю