355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ариадна Эфрон » История жизни, история души. Том 1 » Текст книги (страница 15)
История жизни, история души. Том 1
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:17

Текст книги "История жизни, история души. Том 1"


Автор книги: Ариадна Эфрон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)

Устаю я ужасно, причём утомляет не столько самая работа, как обстановка, как вся эта ежедневная неразбериха, отнимающая уйму времени и сил. При любой, самой утомляющей, самой напряжённой работе я всегда чувствовала себя хорошо, лишь бы она, работа, была хорошо организована, налажена. Здесь же этого нет, а наладить хотя бы свой участок работы я не в состоянии, т. к. сие от меня не зависит. Главное, что основательно расклеилось сердце, которое, видимо, весьма отрицательно относится к здешнему климату, в чём я ему вполне сочувствую.

Погода последнее время стоит замечательная, тихая, тёплая, снежная, грустная какая-то. Всё равно скоро весна: уже воробьи чирикают – откуда они взялись – не знаю, в морозы их совсем не было. Видимо – перебрались сюда из Ташкента. <...>

Пока целую очень крепко, скоро напишу ещё.

Ваша Аля

Б.Л. Пастернаку

6 марта 1950

Дорогой Борис! Получила два твоих гриппозных письма, одно за другим. Нет, дорогой мой Борис, я очень далека от того, чтобы «чувствовать себя в долгу» перед тобой, и от мысли, что я могу или должна что-то «доказывать» тебе. Неужели на старости лет мои письма, мои попытки писем, делаются такими же настырными, утомительными и, по долгу человечности, требующими ответа, как Асины? (В жизни не встречала более мучительного чтения!) Прочтя твои отповеди, смягчённые неизменным дружелюбием, я почувствовала себя «militante № 2»5858
  «Воинствующая № 2» (фр.).


[Закрыть]
и ужасно смутилась. Видишь ли, когда мне хочется написать тебе, ну, скажем, о твоих стихах, то это вовсе не по какому-либо долгу службы или дружбы, а просто потому, что это для меня очень большая радость, тем большая, что у меня их совсем не осталось. В прежней, теперь кажущейся небывалой, жизни, было всё – плюс стихи. В теперешней жизни ничего не было. Потом появились твои стихи, и сразу опять всё стало, потому что в них всё, бывшее, будущее, вечное, всё, чем душа жива. Вот об этом мне тебе хотелось рассказать, но, видимо, всё моё здешнее бытиё настолько насыщено тревогой и неустойчивостью, что ничего, кроме тревоги и неустойчивости, я не сумела выразить. По себе знаю, насколько утомительны и лишни такие письма, да и такие люди, как их ни люби, ни уважай, ни сочувствуй им. Во всем этом виноваты мои нелепые обстоятельства больше, чем я сама. Правда, все эти пятидесятиградусные, безысходные морозы, теснота и темнота в избушке, непрочность на работе, угнетённое, неравноправное состояние всё делают как-то шиворот-навыворот, как в «Алисе в стране чудес». Я не буду больше тебе писать, чтобы не усугублять твоего гриппа, и такого, и душевного.

Мне хотелось тебе писать ещё и потому, что ты сам о себе многого не знаешь, т. е. не о себе, а о своих стихах. Вот на днях я получила письмо от одной молоденькой приятельницы, студентки последнего курса Литфака. Она разошлась с мужем, сдала трёхлетнего сына бабке и ушла к какому-то юноше, в пользу которого пишет только четыре слова: «чудесные волосы, ярый пастернаковец», Т. к. она существо не типа Далилы, то дело тут явно не в чудесных волосах. Позабавил и тронул меня этот случай, я так живо представила себе, как обладатель вышеупомянутых волос и нескольких книжек твоих стихов очаровал эту двадцатитрёхлетнюю женщину несколькими твоими ливнями, грозами, «Вальсом со слезой» и «Рождеством», разбил её жизнь и умчал её «на ранних поездах» куда-то под Москву, где она и обретается сейчас, вполне счастливая до той поры, пока не сообразит, что всё это – какой-то плагиат. Стихи-то ведь – твои, а что касается волос, то ведь он может облысеть!

Ты их не знаешь, ни его, ни её, ни многих, многих, для которых твои стихи – та же самая радость, которую мне никак не удаётся выразить. Да я теперь и пробовать не буду.

На днях к нам приезжал наш кандидат в депутаты Верховного Совета. Мороз был страшный, но всё туруханское население выбежало встречать его. Мальчишки висели на столбах и на заборах, музыканты промывали трубы спиртом, а также и глотки, репетировали марш «Советский герой». Рабочие и служащее население несло флаги, портреты, плакаты, лозунги, особенно яркие на унылом снежном фоне. И вот с аэродрома раздался звон бубенцов. Мы-то знали, что с аэродрома, но казалось, что едет он со всех четырёх сторон сразу, такой здесь чистый дух и такое сильное эхо. Когда же появились кошёвки, запряженные низкорослыми мохнатыми быстрыми лошадками, то все закричали «ура!» и бросились к кандидату, только в обшей сутолоке его сразу трудно было узнать, у него было много сопровождающих – и у всех одинаково красные, как ошпаренные морозом, лица. И белые шубы – овчинные. Я сперва подумала, что я уже пожилая, и не полагается мне бегать и кричать, но не стерпела и тоже куда-то летела среди мальчишек, дышл, лозунгов, перепрыгивала через плетни, залезала в сугробы, кричала «ура», и на работу вернулась ужасно довольная, с валенками, плотно набитыми снегом, охрипшая и в клочьях пены.

Ты знаешь, я так люблю всякие демонстрации, праздники, народные гулянья и даже ярмарки, так люблю русскую толпу, ни один театр, ни одно «нарочное» зрелище никогда не доставляло мне такого большого удовольствия, как какой-нб. народный праздник, выплеснувшийся на улицы – города ли, села ли.

То, чего мама терпеть не могла.

И опять я написала тебе много всякой ерунды, такой лишней в теперешней твоей жизни. Как я хорошо себе представляю её, чувствую, да просто знаю! Крепко тебя целую. Не болей больше!

Твоя Аля

Б.Л. Пастернаку

10 апреля 1950

Дорогой Борис! Твои письма, оба, дошли до меня в тот же день и час, – и книга, и стихи. Спасибо тебе.

О стихах: среди всего твоего, мною прочитанного когда-либо, нет и не было «отталкивающего», да пожалуй и не может быть, слишком велика притягательная сущность твоих стихов, чтобы была возможна хоть в какой-то мере какая-то контр-притягательная сила. Насчёт же «неяркости» и «нехудожественно личного»1, то, по-моему, ни «яркостью», ни «художественностью» стихи твои никогда, слава Богу, не грешили. Для меня «яркость» синоним «внешнего», а «художественность» граничит с искусственностью. В последнем я, может быть, неправа, понимая это по-своему, а м. б. у меня это атавизм типа галли-дизма, т. е. «art» – «artificiel»5959
  Искусство – искусственное (фр.).


[Закрыть]
. По-моему, неспроста отсутствует у галлов понятие «художественности», при наличии понятий искусства и ремесла. Как ты думаешь? Да и вообще, может ли твоё личное оказаться «нехудожественным», претворясь в стихотворение? Подчеркнула «твоё», т. к. у многих – может, а у тебя не получается.

Стихи твои – прекрасны. Спасибо тебе за них, за то, что ты их пишешь, за то, что ты – ты.

Асе перепишу и пошлю.

Что же до «militante № 2», то эта тема не притворна и не разыграна. Потому что со мной тоже не раз случалось – получать письма, написанные от души, но так, что их душа не приемлет, ибо ужасно трудно любить так, как нужно любимому, а не любящему (не прими это как-нб. узко!), и писать так, как это нужно адресату, особенно гриппозному. Тут дело не в том, чтобы «подладиться» как-то, а – чтобы это было именно то самое.

Один экз. «Воскресения» ты мне подарил в Москве, но я не смогла захватить его сюда с собой. Очень рада, что ты прислал мне эту книгу, не из-за Толстого, а из-за отца, осуществившего тему лучше, чем автор, т. е. с неменьшей любовью, но абсолютно без сентиментальности. Ты понимаешь, вторая половина книги расхолаживает меня к первой, прекрасной, тем, что напряжение, по теме и замыслу долженствующее нарастать, падает, расплывается, захлёбывается в лжи толстовской «правды», точно уже не Толстой, а его вегетарианцы писали.

Жаль, что репродукции неважные и часть иллюстраций срезана – видимо, чтобы не уменьшать до искажения. Вот например в иллюстрации к заутрене (или к чистому четвергу?) – там, где все со свечками, – срезана чудная фигурка мальчика, который крестится, с силой вжимая пальчики, сложенные щепоткой, в лоб, как бабушка учила. Беленькая головка наклонена, только темя видно и эта ручонка. А особенно сильна сцена, где Катюша, в арестантском халате, почти спиной к зрителю, видит там, вдали, Нехлюдова, а за её спиной конвоир, так вот настороженность руки конвоира.

Часть этих иллюстраций, в чудесных репродукциях, я видела в монографии твоего отца в Рязани – писала тебе тогда об этой книге, и до сих пор не могу себе простить, что не догадалась украсть её, там столько чудесного, и много портретов вас, детей и подростков, и матери.

Живу всё так же. Жду весны, как никогда в жизни. Бывало, весна приходила своим чередом, а здесь, чтобы она пришла, нужно всё сверхчеловеческое напряжение человеческой воли, ибо здесь она не просто весна, а такое же чудо, как воскресение Лазаря, настолько всё мертво и спел'нуто. (Как хорошо у тебя про Лазаря в последних стихах!2) И вот я всё время из недр своих взываю и вопияху, но вызвала пока что только один-единственный весенний день с настоящей капелью и попытками луж. Обрадовалась – и всё пропало. Пурга, заносы, морозы.

А наше село чем-то похоже на Вифлеем. Каким-то библейским убожеством, м. б. таящим в себе Чудо, а м. б. только ожиданием его, чаянием.

Снега и снега, лачуги, лохматые коровы, косматые псы. Всё время приходится перебарывать возникающее от пейзажа и окружения желание волочить ноги и сутулиться, насколько город подтягивает, настолько село, да ещ' северное, размагничивает.

Работаю много, часто свыше своих, теперь небольших, сил, но работа эта не утоляет жажды настоящей работы и даже не заглушает её, несмотря на то, что считаюсь художником и работа близка к специальности.

Чувствую себя неважно, плохо переношу климат. Постоянная противная температура в окрестностях 37,5, и постоянно чувствую сердце, это, плюс многое другое, очень утомляет.

Но в общем всё, как всегда, терпимо.

Спасибо тебе за всё.

Целую тебя.

Твоя Аля

1 А.С. отвечает на письмо Б. Пастернака от 29.111.50 г., где он сообщает, что посылает ей несколько стих. «Из романа в прозе» и добавляет: «Они сразу оттолкнут тебя, покажутся неяркими и чересчур (нехудожественно) личными».

2 А.С. имеет в виду последнюю строфу стих. 1949 г. «Дурные дни».

Б.Л. Пастернаку

17 апреля 1950

Дорогой Борис! Большое тебе спасибо за деньги, ты и представить себе не можешь, как они меня выручили, и как кстати пришли. А главное, спасибо за заботу. Я с каждым годом становлюсь всё беспризорнее, всё забвеннее (?), и тем большим чудом кажется мне человеческое внимание, человеческое добро. Сама я, мне кажется, черствее прежнего не стала, но сентиментальности лишилась абсолютно, так же как и слёзного дара, которым в молодости обладала превыше всякого другого – лет до 20-ти рыдала над чеховской «Каш-танкой», плакала в кино, и т. д. И, представь себе, израсходовала весь свой слёзный запас лет около 10 тому назад, теперь способна плакать только если очень радуюсь, что со мной случается редко.

У нас один за другим подряд три весенних дня. Снег чернеет, делается губчатым и рассыпчатым, с крыш бежит вода, а по небу – серые, тёплые облака. Тайге ещё далеко до зелени, но она голубеет, покрывается сливовой дымкой, и, когда солнце заходит за полосу леса на горизонте, тень падает на снег нежно, как тень огромных ресниц. От солнца всё становится гибким, и веточки лиственниц, и пышные, как лисьи хвосты, ветви пихт, а очертания теряют свою зимнюю сухость, чёткость, схематичность. На свет божий выползают ребятишки и щенята, урожая этой зимы, выращенные в избах наравне с телятами и курами. Птиц ещё не видно и не слышно, только однажды увидела какую-то случайную стайку странных хохлатых воробьев с белой грудкой.

Как удивительно, что в последнее время я совсем не живу, а, скажем, «переживаю» зиму, «доживаю» до весны и т. д. (Прости за гадкую бумагу, здесь и такую трудно добыть.)

Сегодня ходила к врачу, она сказала мне, что нельзя в таком возрасте иметь такое сердце, посоветовала мне побольше отдыхать и беречься волнений и переживаний. И прописала всякой дряни внутрь. Причём, насколько я соображаю, дряни взаимоисключающей. Насчёт отдохнуть, не волноваться и не переживать сам догадываешься, а насчёт сердца – неправда, оно ещё повоюет.

Какая меня всегда тоска за душу хватает от казённых помещений и присущих им казённых же запахов – милиций, амбулаторий, контор и т. д. Сегодня просидела в амбулатории часа четыре подряд, в очереди разнообразных страждущих, – обросших щетиной мужчин, бледных женщин с развившимися волосами, подростков с патетическими веснушками на скуластых мордочках. Скамьи со спинками, отполированными спинами, плакаты «Мы излечились от рака», «Берегите детей от летних поносов», отполированные взглядами, ай-ай-ай, какая тоска! и все эти разговоры вполголоса о боли под ложечкой, под лопаткой, в желудке, в грудях, в висках, о боли, боли, боли! У меня тоже сердце болит тихой скулящей болью, но от этого обилия чужих болезней начинаю себя чувствовать неприлично-здоровой, хочется встряхнуться и удрать.

А зато как хороши гостиницы, пристани и вокзалы! И какая там иная тоска, живая, с огромными сильными крыльями, вот-вот готовая превратиться в радость, правда? и по силе не уступающая счастью. Тоска приёмных покоев совсем другая, заживо ощипанная и бесперспективная (чудесное словечко!). Осенняя муха, а не тоска.

Пишу тебе всякую несомненную ерунду. Кругом так шумно, тесно, неудобно, и, несмотря ни на что, так хочется хоть немного поговорить с тобой, т. е., вернее, смотря на всё, так хочется поговорить с тобой! Всё бы ничего, но я ужасно тоскую, грущу и по-настоящему страдаю о и по Москве. Как никогда в жизни. А ведь жила я там так мало, до 8-ми лет ребёнком и потом взрослой года три в обшей сложности, вот и всё. Это – самая страшная тоска, тоска – неразделённой любви, что ли! Сколько же я видела в жизни городов, стройных и прекрасных, сколько любовалась ими, понимала и ценила, но не любила, нет, никогда. И, покинув их, не больше вспоминала, чем декорации когда-то виденных пьес.

Но этот город – действительно город моего сердца, и сердца моей матери, мои город, единственная моя собственность, с потерей которой я никак не могу смириться. И во сне вижу – в самом деле, а не для красного словца – московские улицы, улички и переулочки, именно московские, а не какие-нб. другие. А вместе с тем жить в Москве я бы не хотела, не хотела бы, чтобы этот город стал для меня будничным городом нескольких привычных маршрутов. И с удовольствием – если бы жизнь моя была в моих собственных руках, жила и работала очень далеко от Москвы, и именно на севере, ещё севернее, чем здесь, – жила и работала бы по-настоящему, не так, как сейчас приходится. Книги писала бы о том, что немногим приходится видеть, хорошо писала бы, честное слово! Крайний Север – непочатый край для писателя, а никто решительно ничего настоящего о нём не написал.

А потом прилетала бы в Москву, окуналась бы в неё – и опять улетала бы.

Всё «бы» да «бы».

Крепко целую тебя. Спасибо тебе.

Твоя Аля

Б.Л. Пастернаку

5 мая 1950

Дорогой Борис! Огромная к тебе просьба: мне очень нужны мамины стихи: 1 – цикл стихов к Пушкину1, 2 – цикл стихов к Маяковскому2 и 3 – цикл стихов о Чехии3. Последний цикл написан был мамой в период захвата Гитлером Чехословакии. М. б. всё это есть у тебя, если нет, то может быть у Крученых4, у к<оторо>го много маминых вещей, рукописных и перепечатанных. Если нет ни у тебя, ни у Крученых, то есть у Лили в черновиках. Мне нужны обязательно все три цикла. Теперь так – если ты обратишься к Крученых, то очень попрошу тебя – не от моего имени. Мы с ним не очень ладим, и мне он может отказать, а тебе наверное нет. И последняя инстанция – Лиля. Там труднее всего, т. к. они обе устали, больны, им это очень утомительно и трудно, и кроме того действительно нелегко разыскать нужное в черновиках, если у них нет оттисков или хотя бы переписанного набело. Только мне очень хочется, чтобы все мамины тетради остались на месте, т. к. даже при самом бережном отношении что-нб. может пропасть, как это случилось с письмами, а рукописи – невосстановимы.

Я знаю, что тебе это будет очень трудно, но просить мне больше некого, т. к. только тебе могу доверить эту просьбу, во-первых, и вообще во-вторых, Очень прошу тебя, сделай это, и если возможно – поскорее.

Кроме того, если есть возможность, пришли немного хотя бы своих книг, т. е. книг своих стихов, у меня на руках осталось только надписанное тобою мне, а читателей, и среди них таких, которые заслуживают иметь твои книги, много. Если нельзя прислать несколько экземпляров, то пришли хоть немного, и я отдам в библиотеку, где часто тебя спрашивают и где нет ничего твоего.

Прости за эти трудновыполнимые просьбы. Один Бог знает, кажется, с какой радостью я всё это сделала бы сама!

Пишу тебе поздно вечером, в нетрезвом от усталости состоянии. Сегодня – день печати, и пришлось много поработать, да и от предмайской усталости ешё не очухалась. Время приближается к полуночи, а на улице ещё совсем светло. Если не теплом, так светом хороша северная весна. А она уже в полном разгаре. Совсем недавно осознала, почему именно весну я люблю меньше всех остальных времён года. С утра – снег огромными хлопьями, потом солнце проталкивается сквозь облака, тает, с крыш вода, под ногами лужи, проталины, ручьи. Потом резкий холодный ветер, гололедица, сосульки. Потом тёплый, ленивый и уже почти душистый ветерок, и вновь снег хлопьями, а затем дождит. И так – целыми днями и ночами. И вот, шла я по мостику через овраг, на меня накинулся влажный ветер и начал рвать с меня платок и хватать за колени, бросил мне в лицо несколько угрожающих пригоршней снега, заставил запахнуться и чертыхнуться. Ещё несколько шагов – овраг позади, тишина, солнце светит, всё кругом мирно, тепло и ярко. Весь предыдущий гнев оказался шуткой, м. б. даже инсценировкой! Тут меня и осенило, почему к весне я не так благоволю: она ведь женщина, настоящая, с вечной сменой настроений, с такой искренней лёгкостью переходящая от смеха к слезам, от слов к делу, и даже от поцелуев к пощечинам! Женщина, т. е. я сама, и поэтому только видимо я предпочитаю ей, со всей неустойчивостью её характера, определённость лета, выдержку осени и суровость зимы. (Последнее желательно в более умеренном климате!).

Скоро ледоход. Я впервые увижу его на такой большой реке. Енисей – огромный, шире Волги намного. Я боюсь ледохода, даже на Москва-реке. Это страшно, как роды. Весна рожает реку. Последний ледоход я видела в прошлом году на Оке, и мне было в самом деле и страшно и немного неловко смотреть, как на что-то личное и тайное в природе, несмотря на то, что всё было так явно!

У меня опять очередное несчастье – через две недели я буду без работы, т. е. нашему учреждению не на что нас, небюджетных, живущих на «привлечённые средства», – содержать. А работу найти очень трудно, почти невозможно. Господи, как жить, что делать, о какую стенку головой биться, и ума не приложу! М. б. за эти две недели что-нб. чудесным образом наклюнется, хотя шансов на это никаких. Никак не вылезу из серии плохих чудес, никак не попаду в хорошие! (чудеса).

Крепко тебя целую.

Твоя Аля

' По всей видимости, здесь имеется в виду цикл 1931 г. «Стихи к Пушкину».

2 У М. Цветаевой есть стих. 1921 г. «Маяковскому» («Превыше крестов и труб...» и того же названия цикл из семи стихотворений (1930).

3 «Стихи к Чехии» (1938-1939) – антифашистский цикл, написанный М. Цветаевой в дни, когда была расчленена, а затем оккупирована Чехословакия.

* Алексей Елисеевич Крученых (1886-1968) – поэт, художник, коллекционер. (См. о нем примеч. 24 к «Страницам былого». T. III. наст, изд.)

Е.Я. Эфрон

8 мая 1950

Дорогая Лиленька! Только что получила Вашу открытку от 2-го мая. Она дошла в рекордный срок, причём чисто случайно, т. к. сейчас, по случаю несомненной весны, погода в большинстве случаев нелётная и почта к нам прибывает очень нерегулярно. Большое Вам спасибо за то, что смогли передать письмо. Мне давно и бесконечно стыдно за все мои, такие трудновыполнимые, поручения. В самом деле, для меня это – настоящее мучение, а для Вас – и говорить нечего! Вечно сознаю Вашу беспомощность – все Ваши болезни и трудности, и вечно моя собственная беспомощность заставляет меня обращаться к Вашей. Пишу Вам поздно ночью, а за окном светло, то ли ещё, то ли уже.

Дни стали длинные и светлые, снег тает по-настоящему, и кое-где видна уже самая настоящая грязь. Лужи, ручьи, всё честь честью. В Красноярске уже лёд тронулся, значит, и у нас через недельку тронется. Даже не верится, глядя на безупречно-ледяную поверхность наших двух рек! О весне я Вам напишу в следующем письме подробно, она того стоит, а сейчас до того безумно устала, что она, весна, долгожданная, даже на ум нейдёт.

Я просила Бориса разыскать и прислать мне мамины стихи (циклы стихов) о Чехословакии, о Пушкине и о Маяковском. Они должны быть у Крученых, а если там не удастся, то я очень попрошу Зину помочь Борису найти их в том, что есть у Вас.

Я решила написать И.В.1 насчёт мамы, ведь в 1951 г. будет 10л<ет> со дня её смерти, а она сделала для родной литературы несколько больше, чем, скажем, Вертинский2, к<отор>ый преблагополучно подвизается в СССР. Недавно слышала по радио объявление о его концерте где-то в Красноярске. Мне бы очень хотелось, чтобы у нас вышла хоть маленькая книжечка её очень избранных стихов, ибо у каждого настоящего поэта можно найти что-то созвучное эпохе. Мне думается, что только И.В. может решить этот вопрос, но написать я могу, только приложив хоть несколько стихотворений, поэтому они мне так и нужны. Также мне думается, что письмо о ней (буду писать о ней и ни в коей степени о себе самой) дойдёт до назначения, я знаю, насколько он внимателен в таких вопросах. По крайней мере, буду точно знать, да или нет.

Цикл стихов о Чехии – почти последнее, написанное мамой. Они (стихи) должны находиться у Вас, только не знаю, есть ли перепечатанные или просто переписанные набело в одной из последних тетрадей (тамошних), в здешних – почти одни переводы. Только смотрите, чтобы Борис ничего не взял, он непременно потеряет, как потерял письма3.

С 1 июня меня увольняют с работы, т. к. наш клуб впал в окончательный дефицит и содержать сотрудников не на что. Совершенно не представляю себе своего дальнейшего существования – настолько, что даже не волнуюсь, ибо, если начну волноваться, то буду не в состоянии доработать положенный мне срок, т. е. май месяц. Работы по специальности больше не найти, а не по специальности – лес и колхоз, на что буквально сил нет.

В общем, обо всём на свете напишу поподробнее в сл<едующем> письме, а сейчас прямо валюсь с ног от усталости – 1 мая, 5 мая -день печати, 7 мая – день радио, 9 мая – день Победы: монтажи, лозунги, масса работы без передышки с увольнением в перспективе! Крепко вас, мои родные, целую.

Ваша Аля

1 И.В. Сталину.

2 Александр Николаевич Вертинский (1889-1957) – эстрадный певец, вернувшийся из эмиграции на родину в 1943 г.

3 История пропажи писем М. Цветаевой к Б. Пастернаку рассказана им в гл. «Три тени» автобиографического очерка «Люди и положения» (1957).

Б.Л. Пастернаку

7 июня 1950

Дорогой Борис! Получила твоё письмо, и второе со стихами, и только сейчас осознала, до какой степени разрознено всё мамино. То, что переписал Крученых, лишь незначительная часть пушкинского цикла, а не то что «первая» или «вторая». Там было не менее десяти стихотворений – я, конечно, могла бы восстановить в памяти хоть названья, если бы голова не была сейчас так заморочена и не похожа на самоё себя.

Когда я думаю об огромном количестве всего написанного ею и потерянного нами, мне страшно делается. И ещё страшнее делается, когда думаю, как это писалось. Целая жизнь труда, труд всей жизни. И ещё многое можно было бы разыскать и восстановить, и сделать это могла бы только я, единственная оставшаяся в живых, единственный живой свидетель её жизни и творчества, день за днём, час за часом, на протяжении огромного количества лет. Мы ведь никогда не расставались до моего отъезда, только тогда, когда я уехала, она писала без меня, и то уже совсем немного.

Я никогда не смогу сделать этого, я разлучена с её рукописями, я лишена возможности разыскать и восстановить недостающее. Я ничего не сделала для неё живой, и для мёртвой не могу.

Мне очень понятно всё, о чём ты говоришь. Конечно, тогда ты не мог увидеться с родителями, тогда ещё казалось, что главное хорошее – впереди, тогда ещё многое «казалось», а жизнь проходила, и для многих – прошла уже. Как же тяжело чем дальше, тем больше сталкиваться с невосстановимым и непоправимым.

Я ужасно устала. Такая длинная, такая тёмная и холодная зима, постоянное, напряжённое преодоление её, а теперь вот весна – дождь и ветер, ветер и дождь, вздыбившаяся свинцовая река, белые ночи, серые дни. Ледоход начался 20 мая, и до сих пор по реке бегут, правда всё более и более редкие, всё более и более обглоданные, льдины. Пошли катера, этой или будущей ночью придёт первый пароход из Красноярска. Но пока что нигде никакой зелени, по селу бродят грустные, низкорослые, покрытые клочьями зимней шерсти коровы и гложут кору с жердей немудрёных наших заборов.

Одним словом, мне ужасно кюхельбекерно и скучно – надеюсь, что только до первого настоящего солнечного дня.

Пишу тебе ночью. Без лампады. Спать не хочется, и жить тоже не особенно. Тем более что живётся так нелегко, так дёрганно и так неуверенно! Утешаю себя мудростью Соломонова перстня, на котором было начертано, как известно из Библии и из Куприна, – «и это пройд'т». Нежеланье жить пройд'т так же, как желанье, да и как сама жизнь. И ты отлично понимаешь, что такая нехитрая философия навеяна вот этой самой белой ночью, вот этим самым атлантическим ветром, вот этим самым ливнем, пронзающим всю нахохлившуюся природу.

И сквозь всё это – архангельским гласом гудок парохода -первый гудок первого парохода. Значит, пришёл «Иосиф Сталин», теплоход, чьим капитаном – наш депутат, о встрече с которым я тебе как-то писала.

Сбилась с ног окончательно со всеми своими неполадками с работой и квартирным вопросом, который здесь острее и необоснованней, чем в Москве. В каких углах, хибарах и странных жилищах я только не побывала! Но всё ничего, только бы солнца! У меня без него какая-то душевная цинга развивается!

Книгу, о к<отор>ой пишешь, ещё не получила, жду с нетерпением и вряд ли отдам. Самой нужны стихи. По уши увязла в прозе.

Спасибо тебе за всё, за всё, мой дорогой. Как только у меня что-нб. «утрясётся», напишу тебе по-человечески, а сейчас только по-дождливому пишется. Очень люблю тебя за всё.

Твоя Аля

Е.Я. Эфрон и З.М. Ширкевич

18 июня 1950

Дорогие мои Лиля и Зина! Давным-давно нет от вас ничего, и я, беспокоясь и волнуясь, всё же и сама ничего не писала, т. к. опять выдался такой сумбурный и занятой период, что успевала только думать о вас урывками, а написать хоть открытку не удавалось. И вот в первую свободную минутку пишу через пень-колоду свои каракули, чтобы расспросить о ваших делах и вкратце рассказать о своих. Во-первых – очень-очень соскучилась и стосковалась о вас, так безумно хотелось бы хоть денёк побыть с вами, возле вас. Так часто и с такой любовью думаю о вас, вспоминаю и во сне вижу. Неужели не приведётся нам больше встретиться иначе, чем в письмах или во сне? Дорогие мои, думаю и знаю, что и вы часто думаете обо мне и что не пишете из-за занятости, усталости и из-за того, что ежедневное в жизни так часто удаляет, отдаляет нас от главного!

Ледоход начался у нас только 20 мая, говорят, что это ещё достаточно рано для здешних краёв. Сперва тронулся Енисей, через два дня – Тунгуска. Льдины неслись с безумной скоростью в течение приблизительно 20 дней – сперва сплошной лавиной, потом нагромождением ледяных глыб, потом всё более заметной делалась вода и всё более редкими – льдины. Предпоследние плыли почерневшие, обглоданные дождём, водой и ветром, а последние походили на каких-то декадентских лебедей, красивых и хрупких, – таяли они на глазах и вряд ли добрались до моря. Погода всё время стояла препротивная, холодная, ветреная, то снег, то дождь. И только последние три дня настала настоящая весна, почти лето, тепло, ясно, солнечно, и сразу всё преобразилось, стало почти привлекательным. Но всё же ужасно, ужасно то, что я настолько крепко привязана всей душой и всей памятью своей, детской и сознательной, к Москве, как к чему-то своему, родному, незаменимому и неповторимому, что по-настоящему ничто меня больше не радует и не привлекает, хоть и понимаю всё разумом, и принимаю, и даже любуюсь, но не сердцем, а глазами и рассудком. Самое забавное в этом то, что если бы и была у меня такая возможность, то жить в Москве ни за что бы не хотела и работала бы непременно где-нб. на периферии, но возможность Москвы непременно должна была бы быть в моей жизни, для того чтобы в любых условиях я чувствовала бы себя почти совсем, а м. б. и совсем, счастливой. Но что говорить о счастье, если я совсем забыла вкус его, и то, что в прошлом было таким естественным, в будущем и настоящем кажется только несбыточным и нереальным! Да и не только кажется.

Навигация началась в первых числах июня – пошли сперва местные катера, баржи и т. п. мелочь, а потом и красноярские долгожданные пароходы. Когда пришёл первый, «Иосиф Сталин», – всё население бросилось на берег, это был настоящий праздник. Девушки надели кобеднишние платья и шёлковые чулки, очевидно, чтобы не поразить проезжающих и приезжающих своим обычным, затрапезным видом, одним словом, «людей посмотреть и себя показать». Теперь уже три парохода прошли Туруханск, направляясь ещё севернее, до Дудинки, и два из них идут обратно, в Красноярск, отвозя толпы зимовщиков южнее, южнее, к теплу и солнцу после такой тёмной, такой долгой, такой суровой зимы! Сесть на первые пароходы, направляющиеся на юг, очень трудно, люди сутками дежурят на пристани.

Наш пустынный и унылый берег теперь оживлён – прибывают и отправляются люди и грузы, огромными тюками приходит и уходит почта, да и просто так, без дела, околачиваются люди – хоть самим уехать нельзя, так хоть посмотреть на уезжающих! Как каждым летом, начинаются кое-какие затруднения с продовольствием, т. к. зимние запасы съедены, а летние ещё не прибыли. Нет картошки, хлеб достать очень трудно, ни зелени, ни овощей, ни сушеных, ни консервированных, ни солёных нигде никаких, ни за какие деньги.

Рис А Эфрон

Только сейчас копают огороды и сажают картошку. А там у вас небось уже и лук зелёный, и редиска, и щавель, у нас же только начали распускаться почки, и показалась первая молодая травка, и, кажется, скоро собирается зацвести черёмуха. У меня большая радость, удалось перебраться на другую квартиру, несравненно лучше предыдущей. Представьте себе маленький домик на берегу Енисея, под крутым обрывом, настоящий отдельный домик – одна светлая и довольно большая комната, крохотная кухонька с плитой, маленький чуланчик и маленькие сени, вот и всё. Три окна, на восток, юг и запад. Домик в хорошем состоянии, что здесь необычайная редкость, построен всего 2 года назад, оштукатурен и побелён снаружи и внутри, настоящие двери с настоящими ручками, новый гладкий пол, высокий (по здешним понятиям) потолок. (Там, где мы жили раньше, стоять во весь рост нельзя было.) Не знаю, каково будет зимой, но сейчас я чувствую себя просто на даче, хоть и некогда отдыхать, а всё же на душе несравненно легче. Домик этот стоит 2.500, и мы с приятельницей, с к<отор>ой живём вместе, и думать не могли его купить, т. к. у меня совсем никаких средств нет, а у ней – полторы тыс., высланные из Москвы за проданные за гроши вещи. Но вы представьте себе, какое счастье – Борис прислал мне на днях 1000 руб., и мы этот домик сразу купили. М. б. это ужасно неосторожно, т. к. остались совсем без ничего, но – подумали о том, что, живя на квартире, переплатили хозяйке за 10 мес. 1500 р. за два ужасных угла с клопами, блохами и прочей живностью, страшно мёрзли зиму и никогда


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю