Текст книги "Возвращение в эмиграцию. Книга первая (СИ)"
Автор книги: Ариадна Васильева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц)
Секретный разговор. – Лицей. – Воспоминания. – Доктор Маршак
Это случилось во время моего увлечения монашеством. Я оказалась невольным свидетелем одного разговора мамы с тетей Лялей.
Честное слово, я не собиралась подслушивать. Подслушивание, чтение чужих писем или дневников считалось у нас смертным грехом.
В тот день я мечтала в своем уединении под кроватью на тюфячке и, видно, задремала. Когда мама и тетя Ляля вошли, поздно было вылезать наружу. Я думала, они ненадолго, и не хотела обнаружить перед ними свое убежище. Особенно перед тетей Лялей. Я взяла грех на душу и не предупредила о своем присутствии.
– Давай здесь поговорим, здесь никто не услышит.
Это был голос тетки.
На мое счастье, они не сели на кровать, а пристроились на широком подоконнике перед открытым окном.
– Смотри, как у Наташки чистенько. Молодец, хорошо убирается.
Это сказала мама. А я от счастья, что похвалили, расплылась в самодовольной улыбке.
Тетка круто сменила тему.
– Надя, – сказала она, – я не стану ходить вокруг да около, сразу скажу. Возможно, огорошу. Словом… мы с Фимой решили сойтись. Я хочу, чтобы он переехал к нам.
Я так поняла, что тетя Ляля и Фима хотят пожениться, и обрадовалась. Мы Фиму любили, он у нас давно был как свой. Но мама сказала:
– Лялечка, как же это? Он ведь женат.
– Да, женат, – голос тетки был неестественно спокоен. – Он и не собирается официально разводиться с женой. Но жить с нею не может. А я… А мне… Ай, да наплевать! Я живой человек, а не засохшая мумия. Жизнь уходит, жизнь!
– Ляля, да ты любишь ли его?
– Наверное. Не знаю. Во всяком случае, он мне не противен.
Они надолго замолчали. У меня даже затекла нога, но я не смела шевельнуться.
– Если все решено, – холодно заговорила мама, – зачем ты позвала меня советоваться? Какой совет я могу дать?
– Я не хочу, чтобы ты считала, будто я иду на компромисс.
– Да, но получается…
– Так я и думала! – отчаянно вскричала тетка. – Так я и думала, что ты это скажешь! – и вдруг заплакала. Тихо, тоненько, как маленькая.
Мама тоже заплакала и стала шептать:
– Любушка, родная моя, прости! Господи, да что же я сболтнула! Ты не слушай меня. Я не смею судить. Поступай, как тебе лучше. Прости меня, маленькая, родная моя сестричка. Если тебе хорошо с ним, слава Богу! А не получится – разойдетесь. Это так даже лучше, если вы не сразу поженитесь.
– Ты серьезно? – спрашивала тетка. – Ты не осудишь меня? Надя, он мне, правда, нравится. Когда я с ним, ни о чем не думаю. С ним легко, весело. Ты привыкла считать…, а я не такая уж сильная. Я все храбрюсь, храбрюсь… Пройдут три года, мы съедем отсюда. И что? Снова скитаться? А он… знала бы ты, Наденька, как он любит меня!
И они зарыдали в голос. Я помнила за ними привычку вытирать друг другу слезы лишь одним им свойственным движением от нижнего века по щеке, а потом стряхивать с пальцев «соленую водичку». Видно, они и сейчас занимались тем же. Я догадывалась, я слышала, как они шевелятся там, на подоконнике, шуршат платьями, всхлипывают, то почти успокаиваются, то заходятся в плаче навзрыд.
Снизу донесся бабушкин голос:
– Ляля, что у вас происходит? Кто плачет?
Они испуганно затихли, потом мама прочистила голос и крикнула в ответ:
– Мамочка, тебе послышалось, никто не плачет.
– А мне послышалось, кто-то плачет, – отозвалась бабушка и, видно, отошла от лесенки, ведущей к нам наверх. Через минуту стукнула дверь кухни.
Они заговорили снова, но теперь уже спокойно. У тетки лишь прерывалось дыхание.
– Пойми, Наденька, я хочу дать детям хорошее образование. Что они обретут в этой несчастной коммунальной школе? Я заведомо лишаю их будущего. Одна я не вытяну – их двое. А у Татки такие способности… И Петенька растет без отца. Он же мальчик, ему просто необходимо хоть какое-то мужское влияние. И учеба у него тоже неплохо идет. А Фима обещал помочь. И потом, и потом – главное. Ты посмотри, как хорошо он относится к ним обоим. И они к нему льнут. И меня он любит. Он добрый, отзывчивый человек…
– Да, этого у Фимы не отнять, – прошептала мама.
– Тогда… – голос тети Ляли стал просительным, но она не решалась договорить.
В комнате вдруг стало тихо, словно не было никого.
– А? – рассеянно отозвалась та, другая.
– Ты поможешь мне в разговоре с мамой? Мне тяжело идти к ней одной. Понимаешь?
– Понимаю, – отозвалась мама.
– Я знаю, она ничего не скажет. Но мне будет легче с тобой, – тетя Ляля подождала ответа и, не дождавшись, слезла с подоконника. – Пойду пока. Умоюсь.
Ее шаги прозвучали возле двери, потом я услышала, как она спускается по скрипучим ступенькам. Мама осталась на прежнем месте. В открытое окно залетали звуки из сада. С криком пронеслась ласточка, потом воробьи задрались в кустах, но что-то спугнуло их, они – фрррр! – разлетелись в панике. В отдалении проехал автомобиль.
– Господи, господи, Боже ты мой! – пробормотала мама.
Она посидела еще немного и ушла следом за сестрой.
Я немедленно выбралась из укрытия, вылезла через окно на крышу, проползла по черепице до самого края, спустила ноги вниз, ниже, ниже, и достала до первой перекладины садовой лестницы. Спустилась по ней и побежала в беседку. Здесь никого не было. Я устроила засаду и стала ждать Петю. Ему надо было немедленно все рассказать.
Многое оставалось неясным. Я чувствовала какую-то неловкость из-за Фиминой дочки Сони. Он часто приводил ее к нам. Но одно дело приходить в гости с отцом, другое – приходить в гости к отцу.
Почему они обе плакали, мама и тетя Ляля? Разве, когда любят, плачут? И почему Фима не хочет разойтись со своей женой, такой скучной, такой неинтересной?
Чем больше я думала, тем больше запутывалась. Петя не появлялся. Мне надоело сидеть в одиночестве, я побежала на фортификации.
Меня встретили возбужденной толпой. Петя и Марина наперебой рассказывали, как Володя де Ламотт, играя в прятки, улегся ничком на гребне стены и лежал над бездной в пять этажей. Татка прыгала на месте и пищала:
– Наш Володя о-ля-ля! Наш Володя о-ля-ля!
Остальные тоже дрожали от возбуждения и галдели наперебой.
– Лег, лежит, а его ищут!
Потом, когда переживать эту историю стало неинтересно, мы побежали на бульвар Мюрата цепляться за проезжающие телеги, бегали и дурачились дотемна.
Я решила отложить разговор с Петей на завтра и все уговаривала ребят не идти домой, а во что-нибудь поиграть. Казалось, приду, мама встретит, глянет сурово и спросит: «А теперь скажи, что ты делала в тот момент, когда мы с тетей Лялей вели в твоей комнате секретный разговор?»
Полночи я проворочалась с боку на бок. А когда на другой день проснулась довольно поздно, узнала, что Фима уже переехал к нам. Узнала от радостно-растерянного Петьки, а взрослые вели себя так, будто ничего особенного не случилось.
Жену свою Фима не оставил. Навещал, обеспечивал, а Соня, как ни в чем не бывало, приходила к нам, хохотала по любому поводу, даже если ей просто показывали палец. Такая уж она была хохотушка, толстенькая, плотно сбитая, с жесткими курчавыми волосами. Никаких душевных мук из-за отца она не испытывала и очень неохотно уходила в свой пансион.
Вскоре тетя Ляля определила Петю в престижный закрытый колледж, а Татку отдала в лицей Мольера на рю Раннеляг. Дядя Костя подумал, подумал, посчитал шоферские доходы и тоже решил перевести Марину в лицей.
А вот платить «бешеные деньги» за мою учебу Саша категорически отказался, как мама его ни уговаривала. Тогда тетя Ляля, не спрашивая его согласия, распорядилась сама и стала платить за меня. Я тоже пошла в лицей.
Ни в какое сравнение с коммунальной школой лицей не шел. Мы учились теперь в роскошном, чуть мрачноватом старинном здании. Классы были просторные, светлые, с высокими лепными потолками. Для каждого предмета свой кабинет, прекрасно оборудованный. Переменки разрешалось проводить во дворе, под сенью редко расставленных древних деревьев. Был гимнастический зал, просторный холл, гардероб. Весь лицей образовывали четыре замкнутых по периметру корпуса с открытыми галереями. Все это производило впечатление… Все это меня не радовало. Правда оказалась на Сашиной стороне.
Пусть в голову попадало больше знаний, пусть на уроках было в тысячу раз интересней, чем в коммуналке, но… так чувствует себя серый воробей в клетке с райскими птицами. В лицее учились девочки из очень богатых семей.
Могут сказать: «Какая дура!» Люди добрые, мне было двенадцать лет! Мне хотелось быть такой же, как все. Мои одноклассницы щеголяли в красивых платьях, носили модные в то время темные гольфы с полоской. Не желая отставать, я нацепила Сашины мужские носки, подвернув лишнее. Это заметили. Было много смеху… Эх, да что говорить.
Благородная задача – нести факел знаний – стала невыполнимой с самого начала. Меня записали соответственно возрасту, потом спустили ниже, потом снова подняли, я уже не помню, сколько раз доводилось прыгать через классы, как в детской игре.
Только обзаведусь знакомствами, глядь, велят собирать ранец и переселяться к другим учителям, идти на чужую территорию.
Школьных подруг не было. Никто не травил, не гнал, отношения с девочками были ровные. Но без тепла. И сразу за порогом лицея знакомства прекращались.
Французские девочки не завистливы, не бранчливы. Они прекрасно воспитаны, вежливы и уступчивы. Но я всегда ощущала себя в их среде человечком второго сорта. Может, я излишне мнительна, может быть. Только комплекс неполноценности, находясь во французской среде, я испытывала всегда. И возник он у меня с лицея.
Так этот дар небес, недоступный для большинства русских, не шел мне впрок. И еще. Начиная с лицея, мы начали расходиться с Петей. Он жил далеко, на другом конце Парижа, мы встречались только по воскресеньям и в праздники. Дома стало тихо и буднично.
В ненастные зимние вечера, когда в плотно закрытые ставни стучал дождь и деревья в саду качались из стороны в сторону, я, Тата и Марина выбирали укромный уголок, рассаживались возле мамы и тети Ляли и ударялись в воспоминания.
– А помните пожар на Антигоне? – спрашивал кто-нибудь.
– Пожар? Какой пожар? – загорались глаза у Татки. – Я про пожар ничего не помню.
Перебивая друг друга, вспоминали подробности, как страшно и весело плясало пламя, как сидели на выброшенных вещах и Петя кричал: «Ой, мама, мамочка, не пускайте ее, она сгорит!»
– А помнишь, – спрашивала я у Марины, – как тебя привезли на Антигону?
– Помню, – улыбалась глазами Марина. – А еще помню, как мышат хоронили.
– Девочки, девочки, – вздрагивала мама, – не напоминайте про эту гадость!
– А вот послушайте, – таинственно начинала Татка, вперив неподвижный взгляд в смутное прошлое, – вижу, будто вчера. Сижу на полу и реву… Как это сказать? Ну, рыба такая есть…
– Белугой ревешь.
– Да, белугой. А вы меня утешаете. А у Пети на ладони такой маленький чертик. Он нажимает, чертик прыгает. А я реву, реву, а почему – не помню.
– Ах, Таточка, – посмеивается тетя Ляля, – ты у нас слишком часто слезу пускала.
– А еще я помню, как нас водили в Айя-Софию, – уводит Татка разговор.
– Тата, ты не можешь помнить Айя-Софию, ты была совсем маленькая, – убеждает тетя Ляля.
– А вот и помню. Там было много-много людей. И всем давали такие тряпочные тапочки с веревочками. Все надевали их поверх туфель, а у меня не держалось. Тогда меня взяли на руки. А Петя ругался, зачем я, такая большая, на руки лезу.
– Верно, – удивленно переглядывались мама и тетя Ляля. – А что ты еще помнишь?
– Больше ничего, – огорченно вздыхала Татка.
Торопясь, чтобы не перебили, разговор подхватывала Марина и рассказывала про Айя-Софию, про деревья вокруг, про могилу знаменитого паши и как страшно ей было внутри под пустотой.
– Какая же пустота? – не понимала тетя Ляля. – Там купол.
– Нет, пустота, – настаивала Марина. – Я точно помню.
Никто не понимал, а мама смотрела на Марину внимательно и с каким-то сожалением.
Приходила бабушка, спрашивала:
– Что это вы, женщины мои, впотьмах сидите?
– А мы сумерничаем, – отвечала мама.
Бабушка брала стул, усаживалась напротив и, послушав немного, задавала привычный вопрос:
– А кто из вас, девочки, помнит Россию?
Татка тут же начинала махать руками:
– Не надо! Не надо про Россию! Вы опять плакать начнете.
И если разговор все же начинался, демонстративно затыкала уши и убегала в другой угол комнаты.
Ранней весной наши любимые фортификации стали сносить. Вдоль холмов поставили бесконечный забор выше человеческого роста, навезли кучи рваного камня, провели узкоколейку. Ходить на стройку категорически запрещалось. Само собой разумеется, мы оттуда не вылезали. Как только рабочие уходили, мы отодвигали в заборе доску и с пиратскими криками бросались к вагонеткам.
В вагончик набивалось человек десять. Последние, самые сильные, как правило, это были Володя де Ламотт и Пьер, ярко-рыжий веснушчатый мальчик, должны были столкнуть ее с места и прыгнуть к нам уже на ходу.
Вагонетка лениво разгонялась, потом неслась с чугунным рокотом вниз, быстрей, быстрей. С разбега она достигала середины следующего холма. Тут ход ее на секунду прерывался, и она начинала катиться обратно.
Плохо кончились затеи. Однажды я упала на камни и сломала правую руку.
Ослабевшую и синенькую, повели меня общей гурьбой к маме. Татка бежала впереди и почему-то кричала:
– Наташе в руку черепаха залезла! Наташе в руку черепаха залезла!
Срочно вызвали тетю Лялю. Она повезла меня к Алексинскому, знаменитому хирургу.
Их было два таких замечательных доктора из наших эмигрантов – Алексинский и Маршак. Во время моей операции я видела их обоих. Они всегда работали вместе. Перелом вправлял Алексинский, почему-то без наркоза, Маршак ассистировал. Оба острили, заговаривали мне зубы, восхищались моей выдержкой. Было больно, но я молчала. Я не могла обнаружить слабость перед красавцем Маршаком. У него были пронзительные голубые глаза и пышная грива совершенно седых волос.
Он страдал страшной неизлечимой болезнью, когда по неведомой причине у человека происходит отмирание живой ткани. Постепенное, ползучее отмирание, начиная с больших пальцев на ногах. Маршак всю жизнь подвергался последовательным ампутациям, исследовал на себе таинственную болезнь, экспериментировал.
Даже когда у него не было обеих ног, он продолжал оперировать. Для него сделали специальное кресло, санитары вносили на руках этот человеческий обрубок, усаживали, пристегивали ремнями. Все пропадало – оставались отчаянно-дерзкий хирург, операционная и больной. Многих людей удалось ему спасти. Себя не спас. Болезнь поднялась выше – доктор Маршак умер.
9Скауты. – Остров святой Маргариты. – Железная Маска. – Немного о литературе
В начале июня двадцать седьмого года я, Марина и Петя поступили в скауты. Вернее, скаутами назывались только мальчики, а девочки – гайдами, но вся организация была скаутская. Взрослой я много слышала, будто под ее прикрытием скрывалась разветвленная шпионская сеть, будто создавший скаутское движение Баден-Пауэл был английским шпионом.
Не знаю, не знаю, нас, девочек двенадцати-тринадцати лет, в шпионы никто не вербовал.
Русская скаутская организация была поделена на отряды по 25–30 человек. Нашим отрядом руководила старшая гайда Инна Ставская, сама девятнадцати лет от роду, коротко остриженные волосы и задорный курносый нос.
Вместе с нею мы устраивали сборы, ходили в походы по окрестностям Парижа, пекли на кострах картошку и пели веселую скаутскую песню:
Ах, картошка – объеденье-денье-денье,
Всех обедов идеал-ал-ал!
Тот не ведал наслажденья-денья-денья,
Кто картошки не едал-дал-дал!
Наконец-то я попала к своим! Здесь были только наши, только русские, стриженные, с длинными косами, беленькие, черненькие и рыженькие, близкие по духу девочки. Собранные в один отряд по взаимным симпатиям, мы дружно закалялись, учились быть храбрыми оловянными солдатиками. С благословения взрослых в нас незамедлительно возникло патриотическое чувство принадлежности к России.
На лето отряд собирался ехать в лагерь, но мама стала отговаривать, дескать, я еще маленькая, перелом только что сросся, за нами не будет должного ухода, неизвестно, что за еда. Но ларчик просто открывался. За дорогу, за обмундирование, за лагерь надо было платить, а Саша наотрез отказался. Дядя Костя одну Марину, без меня, тоже решил не отправлять.
И вот две зареванные гайды слоняются по дому, на всех огрызаются, шмыгают носами. Не очень-то мы и демонстрировали свое горе. Гайды они на то и гайды, им раскисать не положено, но Фиме надоели наши подозрительные насморки. Он повел всех троих, вместе с Петей, в магазин и одел с головы до ног. Деньги на лагерь тоже дал.
Нам купили великолепные скаутские шляпы с полями и защитного цвета рубашки. На ноги – эспадрильи, совершенно замечательную обувь. Полотняные тапочки со шнурками и на веревочной подошве.
Но вершиной человеческого счастья были гладко отполированные посохи с металлическими наконечниками. Мы пищали возле Фимы, примеряя все эти великолепные вещи, а он, как кот, жмурился и басил:
– Ну, ну, девочки, осторожней, а то вы меня копьями своими насквозь проткнете!
– Да дядя Фима! Какие же это копья! Это же посохи!
Он подмигивал молоденькой продавщице, и она радовалась вместе с нами, а потом пожелала всем счастливого пути.
В Средиземном море, как раз напротив города Канн, находится остров Святой Маргариты. Население его немногочисленно, в основном это рыбаки, но знаменит он старинной, можно сказать легендарной, крепостью и таинственным узником Железная Маска. Кто он был, за что держали его с закрытым лицом за толстыми стенами крепости, история до сих пор не разобралась. Многие уверяют, будто никакой Железной Маски вообще не было, что все это досужий вымысел любителей романтики.
Крепость на острове Святой Маргариты обнесена циклопической стеной. Она отвесно падает на острые скалы со стороны моря и в заросли ежевики – с береговой стороны. В крепостной двор ведет единственный ход в виде туннеля с толстенными воротами, обитыми листовым железом, с шляпками гвоздей размером в крупную монету.
Внутри крепости – просторный двор и многочисленные постройки. Дома облупленные, обрушенные, смотрят на свет пустыми глазницами окон. В центре двора – каменный колодец, но вода в нем не питьевая. Хорошую воду привозят каждый день на маленьком пароходике с материка.
Но главное – сама крепость. С башнями, узкими бойницами. Она взметнулась над островом на многометровую высоту, поросла цепкими побегами ежевики.
В воскресенье приезжают туристы, осматривают крепость. Старый сторож живет в маленьком домике у входа. Он водит туристов и рассказывает басни про Железную Маску, для пущего нагнетания страха скрипит дверью его камеры и предлагает открытки с видом этой камеры. Рассказывает он и про пленных, посаженных сюда во время империалистической войны, и про изменника маршала Базена, приговоренного к пожизненному заключению в прошлом веке. С острова ему удалось бежать, и он жил потом в Испании.
Туристы дают сторожу на чай и уезжают. Крепость погружается на целую неделю в прерванный сон. Пятнами лишайников покрыты ее стены, в пустых камерах шастают мыши, редко мяукнет одичавшая кошка.
Каким образом гайды получили разрешение властей устроить лагерь в таком историческом месте, знают лишь те, кто это разрешение получил. Мы провели в крепости два чудесных, незабываемых лета.
Жили в трех больших палатках. Они были поставлены в ряд на большой площадке двора. Под деревьями в тени сторож помог установить сбитый из досок стол и вкопать в землю скамейки. Посреди площадки для утренних и вечерних построений воткнули тонкую мачту с трехцветным российским флагом.
Каждый день двое дежурных варили еду на всю братию, а остальные, в свободное от скаутских занятий время, бродили по крепости, гуляли по всему острову, купались в море.
Дисциплина в лагере была суровая. Инне подчинялись беспрекословно, а за малейшую провинность «сушились» под мачтой. Доставалось и нам с Мариной за попытки уплыть от берега. Инна извлекала нас из моря, сердилась и делала страшные глаза:
– Я что, приехала сюда вытаскивать утопленников?
– Но, Инна, мы плаваем хорошо, мы на Антигоне еще научились!
– Не рассуждать! Марш сушиться под мачту!
Плелись в лагерь, нога за ногу задевала. В разгар ясного дня стояли по стойке смирно под мачтой.
Но мы любили ее, нашу начальницу. Все девочки стремились достигнуть Инниного совершенства, а она призывала избавиться, и как можно скорее, от таких грехов, как вздорность, мелочность, зависть, сбивала отряд в общину, крепко связанную нерушимыми узами дружбы.
Мы много читали в лагере из русской истории, часто просили Инну рассказать что-нибудь интересное. Быт лагеря был спартанским, пища однообразной, «наши бедные желудки были вечно голодны», но все неудобства с лихвой оплачивались морем, солнцем и «собственной» крепостью. В тот год мы на всю жизнь сдружились с Мариной.
В нашей компании на Вилла Сомейе она играла далеко не первую скрипку. Виной тому была ее замкнутость: она постоянно пребывала в серьезно-сосредоточенном состоянии. Такой даже на фотографиях осталась. Все вокруг хохочут, а она ни-ни. Не девочка, а сплошные десять баллов за поведение. И вот эта скромница подбила меня идти в камеру Железной Маски. Ночью.
– Ты и двух шагов не пройдешь, сдрейфишь, – в упор смотрела прозрачными русалочьими глазами.
– Хочешь пари? – храбрилась я.
– Хочу.
– Когда пойдем?
– Сегодня. – И, делая страшные глаза, добавила, – в полночь!
В глубокой тайне от всех, чуть только появилась в небе и рассиялась луна, мы выскользнули из-под полога палатки и, тихонько ступая, чтобы не хрустнул под ногой случайный сучок, стали красться в сторону крепости.
Лунный свет бил вбок, и тени наши, с метровыми палками-ногами, плыли по выщербленным плитам двора. Скоро они послушно согнулись под углом, скользнули по стене, различимой в лунном сиянии до мельчайших подробностей, до трещины в камне, до клочка серого мха.
Вход в саму крепость никогда не закрывался, вольный воздух свободно гулял по коридорам и переходам. Расположение внутри мы знали прекрасно. И по случаю полнолуния нам не нужно было никакого дополнительного освещения.
Удивительно, но мы не испытывали страха. Видно, призраки скорбной обители решили не связываться с двумя глупыми девчонками, пропустили нас и до конца предприятия оберегали от шальной крысы, от мистического мышиного шороха. Мы шмыгнули в узкий, давящий нависающим перекрытием переход, поднялись по наполовину осыпавшимся ступенькам и оказались перед дверью в камеру Железной Маски.
– А вдруг он там? – беззвучно шепнула Марина.
– Кто?
– Железная Маска.
– Глупости, он давным-давно умер, – чуть слышно выдохнула я.
Налегла на дверь, а Марина вдруг схватилась за меня. Мы ступили на порог. И не решались двинуться дальше. Вдруг, только войдем внутрь, кто-то неведомый затворит дверь, и мы окажемся в ловушке.
Камера с каменными плитами пола была такой же, какой мы ее сто раз видели при ярком солнечном свете. Сквозь решетку узенького отверстия невидимая, но близкая луна протянула серебряную полоску. Остов железной кровати стоял на своем месте, у стены. Грубо сколоченный стол и табурет с гнутыми ножками, низкий и вытянутый, были тем, чем им и положено быть, – столом и табуретом.
Думаю, пробеги по камере мышь или пролети за окном ночная птица в бесшумном и зыбком полете, мы завизжали бы, потеряли от страха рассудок, бросились в беспамятстве, сломя голову, куда глаза глядят, и заблудились бы в лабиринтах крепости. Но тихо было вокруг, торжественно. Только лунный свет подбирался ближе, озарялся все ярче край бойницы.
– Скатерть на столе, – прошептала Марина.
Она отшатнулась и потащила меня за собой. Сами похожие на привидения, едва касаясь каменных плит, мы пролетели по серебряным лунным пятнам и выскочили наружу. Здесь по-прежнему было безлюдно, тепло, величественно. Крепость спала.
На пальчиках, как балерины, добежали до колодца и перевели дух. Это была уже своя территория.
– Какая ты фантазерка, Марина! – зашептала я. – Или ты хотела нарочно меня напугать? Что за скатерть тебе привиделась?
– Даю тебе честное благородное слово, – прижала Марина руки к груди, я видела на столе скатерть. Она была красная. Темно-красная, тяжелая и свисала до самого пола.
– А вот я завтра пойду и проверю.
– Нет! – цепко схватила она меня, – не надо. Раз ты не видела, значит, он мне одной показал.
– Кто?
– Железная Маска.
– Сумасшедшая ты, – покачала я головой, – идем лучше спать.
И вовремя сказала. Едва мы успели добежать до палатки, как из соседней высунулась растрепанная Иннина голова:
– Вы почему бегаете, девочки? Что-нибудь случилось?
– А мы… А у нее живот заболел, – нашлась я, а Марина тут же скорчила жалобную гримасу.
Объяснение было принято. Только мы с колотящимися сердцами улеглись, Инна принесла Марине лекарство и стакан воды запить. Зашевелились на походных кроватях девочки. Кто-то сонно сказал:
– Ой, и что вы все ходите, ходите…
Приключение сошло с рук. Инне, наверное, просто не могло прийти в голову, на что способны ее последовательные ученицы. Что ж, сама учила нас никогда ничего не бояться.
На следующий день я побежала вместе со всеми на пляж, на излюбленное место с наружной стороны крепости.
В тот день Марина с нами не пошла. Она сказалась больной и села рисовать. Вечером мы всей палаткой приставали, чтобы показала, но она прятала набросок и просила:
– Девочки, не надо. Закончу – обязательно покажу.
Вот какая это была картина. Камера Железной Маски. Такой мы видели ее в неверном лунном сиянии.
На кровати скомканные простыни, свалилась подушка, но не на голые плиты, а на ковер тусклого рисунка. Сам ОН сидит у стола, но разглядеть его невозможно. Он в тени. Он сам тень. И застыла эта скорбная тень, опершись локтями на красную скатерть и обхватив руками тяжелую голову. Скатерть смята, сдвинута, свисает одним краем до полу, вся в глубоких изломанных складках. Из складок выглядывают кошмарные рожи и дразнят узника высунутыми языками. На столе – драгоценный кубок, матово отсвечивающий изумрудами и рубинами, и только из одного камня луна высекла искру, тонкий, как игла, луч.
Мы долго разглядывали картину, тихо переговаривались, касались друг друга непросохшими после купания головами. Инна сказала:
– Очень красиво. Тебе, Марина, обязательно нужно учиться рисованию. Но почему ты решила, будто у Железной Маски были ковры, бархатные скатерти и драгоценные кубки?
– Он был не простой узник, – не отрывая критического взгляда от своего творения, отвечала Марина, – он брат короля. У Людовика было много всего. И королева просила…
Наутро она остыла, сунула картину на дно чемодана и призналась:
– Если бы не ты, я бы ни за какие коврижки туда не пошла.
– Страшно было?
– А тебе разве нет?
– Да нет, не очень.
Мы расхохотались, и Марина, словно сбросив томивший груз, побежала следом за всеми купаться.
Мелькали дни. Мы ходили в дальние походы, переехав для этого неширокий пролив на пароходике. В походе обязательно держались строем и бодро шагали за своей командиршей. Она задорно вздергивала носик и звонко приказывала:
– Песню, девочки, песню!
Странно звучала в полях Франции русская походная песня, странен был вид российского флага в голове колонны.
Один раз побывали даже в Монако. Море в тот день было неспокойным, нас укачало. Но, все равно, поездка была интересной. Только знаменитую рулетку не удалось посмотреть. Детей в игорные дома не пускали ни под каким видом. В результате этого увлекательного путешествия к сочиняемым нами куплетам про лагерную жизнь прибавился еще один:
Гайды едут в Монако, –
Это очень далеко.
По дороге всех тошнило,
Впрочем, было очень мило.
Пролетели июль и август, промелькнула половина сентября, и, как мы ни плакали, расставаясь с лагерем, пришлось ехать домой, в Париж.
Но и зимой мы встречались, а ближе к весне десять мальчиков и десять девочек, в том числе Петя, Марина и я, стали полноправными скаутами, а не «птенчиками», как мы назывались до этого времени.
Был торжественный многолюдный сбор в большом убранном зале. Мы давали присягу, становясь на одно колено перед флагом, обещали никогда не обижать младших, быть честными и трудолюбивыми. Нам вручали значки в виде маленькой серебряной лилии, нас без конца поздравляли, в довершение всего был праздник с представлением и угощением.
А в мире шла совершенно иная жизнь. Пытались перелететь через Атлантику и погибли французские летчики Нэнжессер и Колли. За ними следом, уже из Америки в Европу, полетел и благополучно приземлился Линдберг.
Кипела, бурлила в раздорах русская эмиграция, без конца образуя непримиримо враждующие лагери. Но если мы, с нетерпеньем ожидая газет, до слез огорчались, когда погибли французские летчики, то до политических эмигрантских склок ни нам, ни нашим родным, ни большинству знакомых уже не было никакого дела. Антисоветская шумиха надоела. Настоящая, живая Россия, с большевиками, с каким-то грандиозным строительством, была так же далека и нереальна, как мыс Доброй Надежды на южной оконечности Африки.
Вот в лицее у меня дела шли плохо. Меня снова перетащили через класс. Новые учителя, новые девочки, на доске непонятные правила, за спиной надоедливое вяканье:
– Возьми перо в правую руку!
Меня поймет только левша, испытавший на собственной шкуре, каково это переучиваться на правую сторону. Я махнула обеими руками на все и принялась запоем читать на уроках.
Дома у нас читали много, в любую свободную минуту. Татка умудрялась читать даже в уборной. Или мыла пол, держа в одной руке тряпку, а в другой книгу. Но она предпочитала французских писателей, а если брала русских, то в переводе. Тетя Ляля возмущалась:
– Как можно читать Гоголя по-французски? Это же смешно! Ты все теряешь.
В ответ раздавалось:
– Так легче.
К четырнадцати годам я прочла всего Тургенева, запоем читала «Войну и мир», любила Пушкина, Лермонтова и многих русских поэтов. Любовь к стихам подогревала мама. Я часто просила ее почитать наизусть. Она опускала голову, задумывалась, улыбалась неопределенно, глядя в пространство.
– Что же тебе прочесть?
Потом, позабыв о моем присутствии, начинала:
Лес, словно терем расписной,
Лиловый, золотой, багряный…
Классика классикой, но если попадался модный бульварный роман, тоже учитывались, а родители возмущались:
– Как вы можете читать такое!
Из французов «шел» у нас в то время Виктор Гюго. Мы по очереди оплакивали Гуинплена, Эсмеральду, Жана Вальжана и обиделись за Гюго после одной тети Лялиной истории к случаю. У нее в клинике был больной, образованный, по ее словам, француз. Так вот он на вопрос тети Ляли, кто, по его мнению, является самым выдающимся писателем Франции, подумал, вздохнул и ответил: