Текст книги "Возвращение в эмиграцию. Книга первая (СИ)"
Автор книги: Ариадна Васильева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 38 страниц)
Бомбежки. – Розэ-Омбри. – Немцы уходят. – Свобода. – Мать Мария
Мы обжились на новой квартире в радужных надеждах на будущее. Война шла к концу. Но замечательная моя работа приказала долго жить. Пришла к хозяину за новым заказом, а он, как выяснилось, исчез. Даже партия образцов на руках осталась. Кто он был, куда подевался, кто знает. Я даже фамилии его толком не запомнила. Афанасьев, не Афанасьев… Через некоторое время меня разыскал Иван Христофорович и предложил работу в мастерской. Собственно мастерской уже давно не было. Марина перешла к другим хозяевам. И мы с Иваном Христофоровичем начали с нуля. Он набивал трафарет, я работала красками. А за дочкой стала смотреть за небольшую плату наша соседка Мишлин. Ника шла к ней охотно, никогда не капризничала. Впрочем, работы у Ивана Христофоровича было немного, я ходила к нему на полдня, а вскоре и это зачахло, и мы расстались до лучших времен.
Лучшие времена никак не хотели наступать. Участились бомбежки. Ни одна ночь не обходилась без воздушной тревоги.
В нашем доме не было бомбоубежища. Из-за ребенка мы никуда не бегали при налетах. Будить, ночью тащить куда-то на верную простуду… Да и квартал был относительно спокойный. А отношения по поводу поведения при бомбежках мы с Сережей раз и навсегда выяснили еще на Лурмель. До рождения дочери у него и в мыслях не было куда-то бежать при первых звуках сирен. Чертыхался на разбудивший его вой, переворачивался на другой бок и засыпал. Но после появления дочери все изменилось. При первой же тревоге подскочил к кроватке, бледный, с прерывающимся голосом:
– Скорей! Немедленно! В убежище!
– И не подумаю, – сказала я, – положи Нику на место и ложись.
Сережа задохнулся от возмущения:
– Ты… да как ты можешь! Да какая ты мать!
Но я настояла на своем. Чтобы он перестал нервничать, уложили Нику с собой. В моем поведении не было ни бравады, ни нарочитого риска. Просто верила в судьбу, а простуды боялась больше, чем бомбы.
Но в сорок четвертом году, уже на новой квартире, я сама чуть не ударилась в панику. Как-то под вечер пришли Вася-крестный с Ириной, уговорили посидеть в бистро напротив хоть полчасика. Ника уже спокойно спала, мы с чистой совестью спустились на улицу. И вдруг – тревога!
Как я бежала! Ребенок один, проснется, испугается! На бегу споткнулась, чуть не упала, но успела заметить под ногами что-то блестящее. Подобрала – зажигалка! Хорошая, новая зажигалка. А со спичками трудно. Зажала находку в кулаке и еще порадовалась – значит, не совсем потеряла голову. На шестой этаж мы с Сережей прямо-таки взлетели.
Входим, – детка сладко спит, хоть вой сирен слышен на нашей верхотуре куда сильней, чем на улице. Ручки раскинуты, дыхание ровное, шейка чуть влажная. С тех пор я никогда не оставляла Нику одну.
Работы не нашла, но встретила знакомую с Монпарнаса, и она посоветовала мне уехать с ребенком на лето в местечко под Парижем с симпатичным названием Розэ-Омбри. Сама она уже месяц жила там неподалеку от русского православного монастыря. В городке можно было снять комнату и прекрасно устроиться. В Париже страшно, голодно, а там чудесный воздух и прокормиться легче.
Сережа загорелся. Ему очень хотелось отправить нас куда-нибудь, чтобы не мешали, не путались под ногами. Я съездила на разведку, познакомилась с монашками. Мать Федосья стала уговаривать:
– Конечно, переезжайте. Устроиться мы вам поможем. Смотрите, сколько у нас тут матерей с детками. Лето пересидите здесь, а там эти изверги уйдут. Ведь уйдут же они, в конце концов! Не может допустить Бог, чтобы они без конца зло творили.
Через пару дней Сережа перевез нас, устроил на новом месте и, довольный без меры, вернулся в Париж. Ясно, наш переезд развязал ему руки для всяких конспиративных дел. Он и не подумал, каково мне будет сидеть здесь, в тишине и прохладе, и не знать, что с ним происходит.
Комнату мы сняли у местных французов. Они дали стол, пару табуреток. Монашки притащили старую продавленную кровать с тюфяком и детскую колыбель. Раздобыла я и примус. Словом, устроились.
Погода чудесная, много гуляем, воздух чистый. Красот особых в округе нет, но зелено, почти деревня. С продуктами, правда, не густо. Окрестные фермеры прижимисты, дерут втридорога, уступают неохотно.
Вокруг монастыря целая колония русских женщин, много знакомых. При монастыре церковь, куда надо ходить, хотя бы по воскресеньям. Чтобы не обидеть монашек.
– Вы бы девочку причастили, – обронила однажды мать игуменья.
Понесла в воскресенье причащать Нику. Но из этой затеи получился один сплошной конфуз. Мой ребенок не пожелал причащаться. Испугалась бородатого дьяка, пения, ложечки с причастием. Она недавно болела, с такой же маленькой ложечки ей давали горькое лекарство. Закатила истерику на всю церковь, отворачивалась, выкручивалась на руках. Монашки испуганно перешептывались:
– Не надо насильно!
– Нет, надо!
И уже совсем несусветное:
– Может, в нее бес вселился?
Пришлось уйти из церкви. Причастие не состоялось. А в следующее воскресенье повторилась та же история. Сколько ни уговаривала – никакого впечатления. Ручкой: «Неть!»– и отворачивается, вцепившись в мою шею. А ведь два года уже, соображает и говорит для своего возраста прекрасно. Матушка игуменья смотрит косо:
– Очень странный ребенок.
Но многим монашкам мой ребенок нравится. Когда ее не заставляют причащаться, она ласковая, веселая, ко всем идет. Особенно полюбила ее мать Федосья. Та всегда старалась подарить то игрушку, то картинку, то просто румяное яблоко.
У стен монастыря, на просторной лужайке, на изумрудно-зеленой траве располагались по воскресным дням группы женщин-беженок. Монахини в черных одеяниях переходили от одной группы к другой, призывали к смирению и утешали. Мать Федосья присаживалась на корточки перед Никой, доставала из складок одежды ярко раскрашенного клоуна на палочках. Ника смотрела на клоуна, на монашку сияющими глазами, робко брала подарок, но нажать на палочки не было сил, да и умения не хватало. Тогда мать Федосья забирала ее маленькую ручонку в свою большую ладонь, и они вместе заставляли клоуна вертеться. Вертели и смеялись счастливым смехом, блаженные. Обе круглолицые, румяные от солнца. Монашки толпились кругом, смотрели благосклонно. Синело небо, плыли белые облака.
Несколько раз приезжал навестить своих женщин Сережа. Ника на нем висла, отворачивалась, если я пыталась хоть ненадолго освободить его. Он и сам отводил мою руку:
– Не мешай, мама, видишь, мы в любви объясняемся.
А эта обезьянка важно повторяла:
– Не месяй.
Сережа строго наказывал:
– Сидите тихо. Дело идет к концу. Ждите!
И уезжал. Мы сидели, тихо, ждали.
Середина июля. Духота, жара. Лежу с открытыми глазами в темноте. Поначалу уснула и спала крепко, потом разбудил шум за окнами. Визг, стук, лязг. И грохочут по мостовой тяжелые сапоги. Идут, идут, идут. Угрюмо, на ровной ноте, гудят над головой самолеты. Топот сменяет железная волна гусениц, скрежещет, разрывает камни. И снова сапоги – груп, груп!
Спросонья испугалась. Идут? Куда? Зачем? И сразу озарение. Они уходят! Они отступают, немцы!
Визг, стук, лязг и грохот сапог продолжались всю ночь. К утру стихло, успокоилось. Все прошло, не выветрился из сознания лишь ночной страх.
Что погнало меня, страх или благоразумие, не знаю. Но чуть рассвело, я упаковала необходимые вещи, остальные бросила и с первым поездом, ни с кем не простившись, махнула в Париж. Скорей, скорей, может, завтра поезда не будут ходить!
В Париже все еще немцы. Суетливые, мятущиеся. Куда-то едут, идут колоннами, но нет в их движении порядка. Если внезапно зажечь свет в загаженной тараканами комнате, такое же будет.
Сережа нигде не работает. Какая работа! За последний подряд на малярные работы он что-то получил, какие-то гроши есть, и еще изредка судьба помогает. На улице, прямо на тротуаре, поднимаю коричневый кожаный бумажник и обнаруживаю в нем двести франков. Вот когда он нашелся, пригрезившийся в молодости кошелек!
Сережа заявляет:
– Я должен срочно уехать.
– Куда?
Недомолвки, намеки, какой-то Дурдан. Это на запад от Парижа, там место сбора их соединения. С мельницы Шушу Угримова[53]53
А. А. Угримов был директором мукомольного предприятия, во время Второй мировой войны руководил отрядом партизан Дурданской группы. Так называемая «мельница Шушу Угримова» являлась местом сбора партизан, здесь же укрывали бежавших пленных, сбитых американских и английских летчиков. А. А. Угримов был награжден высшим французским орденом, получил личную благодарность генерала Эйзенхауэра, в 1947 г. подвергся высылке из Франции в Советский Союз с группой «двадцати четырех».
[Закрыть] будут перевозить оружие для английских парашютистов. Удерживать бесполезно. Он уезжает, я остаюсь ждать.
Через неделю он вернулся без единой царапины. Один из его товарищей только был тяжело ранен. А потом началось изгнание немцев из самого Парижа. Были уличные бои, перестрелки, особенно яростные на Шан-де-Марс. В уличных боях участвовали соединения ФФИ, были там и наши русские сопротивленцы, был среди них и Сережа.
26 августа 1944 года Париж встретил американцев.
В веселой толпе первых дней золотой свободы встретили Данилу Ермолаевича. Он сильно постарел, похудел, стал совершенно седой.
Сережа с Данилой Ермолаевичем обнялись, расцеловались. Мы пристроились за столиком первого попавшегося бистро.
Ну, что Данила Ермолаевич… Живет на ферме, хозяева до сих пор не вернулись. И все-то у него есть, и деньги, и продукты.
– А для чего мне оно? Нет моего Юры, нет Лизы… Ничего о них не знаю. Ничто не радует, ничего мне не нужно.
Сережа потемнел лицом:
– Кто? Какая подлая тварь нас выдала?
– Кто, – эхом отозвался Данила Ермолаевич. – Домыслы не выскажешь вслух – это всего лишь домыслы.
Так и не сказал ни слова о своих подозрениях, страшась очернить ни в чем не повинных людей. Мы сидели в печали, а вокруг нас шумел свободный Париж, текли по улицам его оживленные, веселые толпы.
* * *
Мать Мария, в миру Елизавета Юрьевна Скобцова, погибла в газовой камере Равенсбрюка в апреле 1945 года. Юра Скобцов и отец Дмитрий умерли в Бухенвальде. Не вернулся тихий, никому не сделавший зла Анатолий.
Возвратились Козаков и Пьянов. Федор Тимофеевич исхудавший, с зачатками туберкулеза. Он рассказал о последних днях Юры и отца Дмитрия.
Юра умер первым. До последнего дня отец Дмитрий пытался его спасти, ухаживал, отдавал почти целиком скудный свой паек. Он скончался месяц спустя после гибели Юры.
Рассказывал Пьянов, как после освобождения померещилось ему в толпе каторжан лицо Анатолия. Бессмысленное, ничего не выражающее. Он окликнул его, бросился в ту сторону, но тщетно. Закрутило в толпе, затерло, и пропали из виду знакомые сумрачные глаза. А, может, то и не Анатолий был. В Париже он не объявился.
Со временем ощущение нестерпимой боли притупилось. Но мы ничего не забыли.
Прежде всего, должна сказать: мы не знали и не могли знать всего. Для матери Марии я была молоденькой женщиной, и она помогала мне устроиться с маленьким ребенком. Сережа был на Лурмель простым поваром. В организации «Православное дело» он не состоял, не знал всех, кто в нее входил, и не знал всех ее возможностей.
Кончилась война, по крупицам стала собираться в единое целое история русского Сопротивления во Франции. Но даже по горячим следам невозможно было восстановить все. Вот пример. В сохранившемся у нас «Вестнике Сопротивления»[54]54
Сборник «Вестник Сопротивления» ставил своей задачей «почтить память русских людей, погибших в рядах Сопротивления во Франции. В Париже вышло всего два номера «Вестника», в 1946–47 г.г. Третий не был издан, т. к. его редакторы были высланы из Франции.
[Закрыть] сказано: «Мать Мария организовывала помощь русским заключенным и их семьям». О каких заключенных идет речь? Об арестованных немцами в самом начале оккупации? Или, не желая в 1947 году дразнить французов, редакция «Вестника» вынуждена была произвести подмену, как это делается во имя разного рода политических соображений, и под «заключенными» следует понимать незаконно мобилизованных во французскую армию апатридов? На сохранившемся у меня рабочем удостоверении, выданном и собственноручно подписанном матушкой, на официальном угловом штампе так и написано: «Православное Дело – помощь семьям русских, мобилизованных во французскую армию».
Многие, считая все Сопротивление единой организацией, ассоциировали деятельность матери Марии с ФФИ.
«Резистанка по духу и действиям», как она названа в том же «Вестнике», Мать Мария в большом, боевом Сопротивлении (Резистанс) не состояла. В последние годы мне доводилось читать, будто она и оружие прятала, и русских военнопленных перебывало на Лурмель чуть ли не дюжина, и назначала в парижских кафе конспиративные встречи со связистами-коммунистами, и тележки с бомбами, присыпанные углем, возила по Парижу.
Ничего этого мать Мария не делала и не могла делать в силу своих христианских убеждений. И по Парижу с листовками не бегала, и никакого оружия на Лурмель не было. Антифашистская пропаганда велась устно. Места проводить агитацию было больше, чем достаточно. Церковное подворье и массы русских прихожан.
Матушка была неумелым конспиратором. Заведись на Лурмель хоть одна пачка прокламаций, все бы об этом знали, как знали про Ванечку, про стоящее под кроватью радио, про крестившихся евреев.
С годами у нас с Сережей сложилась своя версия о причинах разгрома «Православного дела».
Никакого предательства не было.
Мысль о предателе подбросил бесноватый переводчик, когда кричал при аресте отца Дмитрия: «Вас предал человек, сидевший с вами за одним столом!» И он же первым делом направился в комнату Юры и извлек из кармана его пальто компрометирующее письмо.
Что ж получается? Некто идет к немцам и доносит. Рассказывает также о существовании письма. Немцы приезжают на Лурмель и спокойно берут, будто специально приготовленную для них улику. Просто и логично.
Слишком просто и слишком логично. А если бы письмо лежало в другом месте? А если бы Юра его уничтожил?
Ольга Романовна и Софочка исчезли накануне Юриного ареста. Они не объявились в Париже ни во время войны, ни сразу после нее. Почему-то в ту пору никому из нас не приходило в голову, что их могли арестовать первыми. Ольга Романовна, безусловно, была связана с иными антифашистскими кругами, и, если бы она не выдержала допросов, последовали бы обвальные аресты в других местах. Софочка, Софья Вениаминовна Медведева, к «Православному делу» не была причастна. Немного чудаковата, немного смешна. Все эти годы она любила и трепетно оберегала Юру. О письме, полученном им накануне, она знала наравне со всеми.
Как же быть с этим роковым письмом и утверждением переводчика? Да не искали они никакого письма! Они вошли в комнату девятнадцатилетнего парня и первым делом полезли в карманы, надеясь найти оружие. Оружия не оказалось, но в руки попала бумажка. Переводчик тут же развернул ее и прочел. Подарок следствию.
Кстати, обыск был самый поверхностный, даже радио, как стояло под кроватью у матушки, так и осталось стоять. А умышленно посеять в умах перепуганных людей мысль о существовании предателя и тем самым разорить до основания дом, заставить жильцов разбежаться в разные стороны, переводчик мог без всякого зазрения совести. Это было как раз в духе гестаповцев. Точно также они поступали во время инсценированного процесса над Борисом Вильде, Анатолием Левицким и их товарищами[55]55
Борис Вильде (1908–42) – русский, принявший французское гражданство, антрополог, работал при европейском отделе Музея Человека. Во время оккупации был судим по делу «Резистанс» и расстрелян 23 февраля 1942. Анатолий Рогаль-Левицкий (1901–42) – русский, принявший французское гражданство, антрополог, заведующий одним из отделов Музея Человека. Во время оккупации был судим фашистами по делу «Резистанс» и расстрелян вместе с Б. Вильде. Вильде и Левицкий руководили одной из первых групп Сопротивления, издавали подпольную газету «Резистанс», после из гибели все движение было названо этим именем.
[Закрыть]. Обвинили в предательстве невинного человека, и на якобы полученных показаниях строили провокационные допросы.
Наверное, все было гораздо проще. «Православное дело» существовало легально. Оно было зарегистрировано в комиссариате, там же находились списки его руководителей. Так что искать что-либо с помощью провокатора не было никакой необходимости.
Но с течением времени в недрах контролирующих депортацию евреев структур накопились сведения о значительном количестве неизвестно откуда появившихся выкрестов. Документы о крещении сходились в одну точку – к церкви Покрова на улице Лурмель. Таким образом, дом попал под подозрение, и началась слежка.
Возможно, она велась не один день, возможно, для ускоренного проведения следствия понадобилась провокация с письмом. Ведь выдаваемые евреям документы датировались довоенным временем, и крамольную деятельность отца Дмитрия надо было доказать. На допросах, видимо, мать Мария и отец Дмитрий взяли вину на себя. Никаких других арестов по этому делу больше не было, все остальные жильцы дома остались на свободе. Хлопотавшие за арестованных Данила Ермолаевич и Тамара Федоровна не пострадали.
Я не берусь утверждать, что наша версия единственно правильная. Мы уехали из Парижа в 1947 году, и, кто знает, может, потом что-то и прояснилось…
18После войны
Кончилось, отгремело, ушло. Судьбе было угодно, чтобы мы остались живы. Почему так – не знаю. Мы были ничуть не лучше наших погибших товарищей. Мы были хуже тех, чей героический путь к смерти шел через ад, устроенный на земле не дьявольской силой, а обыкновенными людьми.
Ушедшие в бессмертие проложили дорогу к победе. Справедливость восторжествовала, добро победило зло. Но победители остались без них, без золотого своего легиона, добровольно сложившего головы за други своя. Победная волна схлынула, мы остались на берегу, усталые, не знающие, куда нам теперь. Надо было устраиваться, налаживать быт, тратить дни отвоеванной жизни на поиски пищи и одежды. Но главный духовный ориентир, ради чего мы прошли через это, рассеялся, пропал. Как ушли в неведомое те, кто был впереди нас.
Начались уроки возмездия. С женщин, путавшихся во время войны с немцами, срывали одежду, мазали их дегтем, вываливали в перьях и в хохочущих, свистящих и улюлюкающих толпах водили по Парижу. Случались ошибки, случалось, казнили стыдом невинных. Шестнадцатилетнюю ни в чем не повинную русскую девочку вырвали из материнских объятий, протащили через Розэ-Омбри и довели до сумасшествия.
Жалко и тошно было смотреть, как лихие, ржущие американские солдаты, стоя в кузовах грузовиков, разрывают сигаретные пачки и швыряют в толпу французов драгоценные сигареты. И те, и другие смеялись, и тем, и другим было весело, но было в этом что-то унизительное для человека. Точно так же мы бросали когда-то куски сладкой булки обезьянам, заключенным в вольеры парижского зоопарка.
Наша жизнь оказалась рассеченной надвое, на до и после войны.
Жить после войны точно так же, как мы жили до нее, казалось невозможным, казалось, люди должны были выйти из ада просветленными, обновленными, но на нас надвигался беспросветный быт в самом банальном понимании этого слова.
Потихоньку, помаленьку жизнь в Париже стала налаживаться. Открылись многие предприятия, стали исчезать велорикши. Они появились во время оккупации, когда почти полностью остановился городской транспорт. Немцы оставили парижанам метро. Его нельзя было вывезти в Германию. Они бы, конечно, и метро увезли, но у них это почему-то не получилось.
Ожили базары, но торговля шла слабо. После нашествия Франция осталась обескровленной. Подоспевшая американская помощь была необходима, но уже начали писать аршинными буквами на стенах домов рьяные патриоты: «Янки, убирайтесь домой!»
В сентябре Сережа устроился работать у американцев в Красном Кресте. На Северном вокзале был оборудован пункт с горячими завтраками для американских солдат. Варили кофе, жарили особые пончики. Сережа соскучился за войну без настоящего кофе и, как говорится, дорвался. Это не запрещалось, своим сотрудникам американцы выдавали и кофе, и муку, и жир.
Сережина невоздержанность отозвалась сильнейшим сердечным приступом. Отхаживала я его всю ночь, клала на сердце холодные компрессы. С испугу и потому, что левша, не очень хорошо соображала, где у человека находится сердце. Я – компресс, а он ругаться:
– Да куда ж ты кладешь, елки зеленые! Оно у меня слева!
Я прикладывала руку к груди, проверяла, где стучит, а он мотал головой по подушке, задыхался и бормотал:
– Счастливая женщина!
К утру все прошло, он снова забыл, с какой стороны у него находится сердце, но нервы у нас у обоих были ни к черту. А тут вскоре пошли слухи о грозящем налете на Париж немецких «фау».
– Ракеты…
– Непилотируемые самолеты…
– Слепая мощь…
Через пару дней взревели сирены. Сережа подхватил дочку, мы спустились вниз. В холле толпились жильцы со всего дома, разговаривали шепотом, высказывали предположения одно другого невероятней. Кто-то осмелился выйти на улицу, крикнул:
– Идите смотреть – зарево!
Все выбрались на улицу, гадали, что горит. Потом дали отбой, все разошлись. Поднялись наверх и мы.
На другой день стало известно: горели большие винные склады Парижа.
Сброшенные бомбы были самые обыкновенные, никакие не «фау». Огрызаясь изо всех сил, немцы продолжали бомбить Париж. Почему именно винные склады – непонятно. Случайно? Или назло французам, зная, как они любят «Гро руж».
Жить становилось легче, Сережа неплохо зарабатывал, но совершенно неожиданно мы оказались в пустом пространстве. Друзья замыкались в семейных заботах и хлопотах. На нашей мансарде мы оказались, как на необитаемом острове, хоть и возвратились из плена Панкрат, Денис Давыдов. Андрей Гауф приехал из Африки. Их свадьба с Машей была единственным радостным событием за это время и напомнила наши давние беззаботные вечеринки.
Еще раньше приехала с юга Франции Настя, и мне предстояло идти к ней с тяжелой вестью о Марке. Она продолжала работать у своих хозяев, я нашла ее очень изменившейся. Она похудела, повзрослела, глаза стали строгими, внимательными. Мы расцеловались, она провела меня в свою комнату, усадила, сама села напротив и взяла мои руки в свои.
– Я все знаю, Наташа, знаю, знаю…
Отпустила меня, встала, походила. В тишине билась в окно шальная сонная муха. Настя открыла окно, выгнала муху.
– Я всегда чувствовала, что у нас с Марком нет будущего. Слишком все было хорошо, чтобы так осталось. Я знала – отнимется. И отнялось.
Через полгода она вышла замуж за младшего сына своих хозяев, французского инженера. Ей предстояла тихая, размеренная жизнь в достатке, без тревог и без всякой романтики.
Так постепенно налаживалась жизнь у друзей, у родни. Вот и сестры мои, подружки детских лет, разъехались. Марина отправилась к мужу в Алжир, а Татка вышла за Поля и уехала с ним на Атлантическое побережье, где располагалась его часть.
Восьмого мая наступил мир.
Мы сидели на нашей мансарде. В скошенные открытые окна вливался торжественный вой сирен. Они гудели в последний раз. Во всех церквах и соборах звонили колокола. Яркое солнце заливало комнату, крыши соседних домов, весь город. С резкими криками носились стрижи.
Мы включили маленький самодельный приемник. Его собрал для нас Володя Пронский. Только крышку не успел сделать. Так и стоял этот приемник в фантастическом переплетении проводов, способный улавливать голоса свободной земли. На панели настройки отдельной жизнью пульсировал зеленый глазок. Из приемника неслась музыка, разноязычная речь. Я придвинулась ближе и случайно задела оголенный провод. Удар тока был пустяковый, но он послужил толчком. Я в голос зарыдала.
Я плакала и плакала, и никак не могла успокоиться. Выливалось, рвалось наружу все зажатое, стиснутое в горле войной. Нет, не вспоминала я в тот момент никого, лица многих умерших людей не проплывали перед моим внутренним взором. Я просто плакала. Впервые по-настоящему за всю войну. Я стискивала руки, я пыталась остановить рыдания – и ничего не могла с собой поделать.
– Будет, будет… – хлопотал Сережа.
На дне стакана в его дрожащей руке плескались остатки воды, Ника льнула к моим коленям, испуганная, готовая расплакаться сама. Я всхлипывала и без конца повторяла:
– Ничего, ничего, ничего… Это просто меня током ударило…
Схлынула война, а мы так и остались апатридами без права на работу, с дочерью-француженкой русского происхождения. И еще осталось жилье – мансарда на шестом этаже в старом доме на улице Антрепренер.








