412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ариадна Скрябина » Собрание сочинений в двух томах. Том I » Текст книги (страница 3)
Собрание сочинений в двух томах. Том I
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 15:50

Текст книги "Собрание сочинений в двух томах. Том I"


Автор книги: Ариадна Скрябина


Соавторы: Довид Кнут
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)

Тем временем в Европе усиливается угроза войны, гитлеровская экспансия угрожает всем европейским евреям, в том числе и во Франции. Е. Киршнер в это время много ездит по Европе: посещает Польшу, учится в летной школе в Англии, а затем перебирается в Палестину. Кнут занят организацией газеты, в которой он директор, редактор, ведущий публицист.

Первый номер «Affirmation» вышел 13 января 1939 года, последний, двадцать девятый (с-цензурными белыми пятнами) в первый день второй мировой войны – 1 сентября 1939 года. Читая сегодня эту газету, можно воочию представить себе всю ту огромную энергию и духовную силу, которую вложил Кнут в это дело – дело пробуждения национального самосознания среди евреев Франции и многочисленных еврейских беженцев из Германии и стран Восточной и Центральной Европы, которые в безнадежном отчаянии стремились найти убежище от страшного погрома, захватившего все эти страны. Очень тяжело читать страницы «Affirmation», зная, какая страшная участь постигла его сотрудников и читателей всего через несколько лет. Довид Кнут, помимо редакторской работы, выступал и как публицист. Его статьи выполняли роль своего рода передовиц, манифестов по важнейшим проблемам еврейской жизни того времени. А проблемы эти все вращались вокруг одного: все усиливающегося по силе и размаху преследования евреев в Германии и странах, оккупированных ею (Австрия и Чехословакия) и дружественных ей (Венгрия, Румыния, Италия). Кнут протестует против антисемитских эксцессов и антисемитской пропаганды и ратует за помощь еврейским беженцам, тщетно пытавшимся найти убежище хоть где-нибудь – в Доминиканской республике, на Кубе, в Таганьике… Но повсюду двери оказываются запертыми. Страшные истории о кораблях, наполненных еврейскими беженцами, которым не дают пристать ни в одном порту. Массовые самоубийства, безумие, отчаяние. Кнут возмущается запретом на въезд евреев в Палестину в результате принятия английским правительством пресловутой «Белой книги». Его занимают, прежде всего, вопросы духовной помощи евреям и духовного возрождения еврейского народа, которое он не мыслит без единства и солидарности и без постановки во главу еврейского существования сионистского идеала – возвращения в Палестину, возрождения иврита и ивритской культуры. Но Кнут вовсе не хочет стать пленником чисто палестинских, узких, не просветленных духовным видением забот. Он резко протестует против внутреннего согласия, которое, как ему кажется, он наблюдает у некоторых узколобых сионистов, с самыми низкими нападками антисемитов, не желающих признавать за евреями самого права на жизнь в Европе и на участие в ее культуре. Нет, для Кнута борьба с нацистским антисемитским безумием – это и борьба за еврейское первородство не только на своей исторической родине, но и в Европе. Кнут всячески подчеркивает силу еврейского народа – нас семнадцать миллионов, не устает повторять он, и вместе – мы сила.

Думается, что эта часть наследия Довида Кнута не только не потеряла своей актуальности – сегодня она приобретает настоящую актуальность. Довид Кнут предупреждал весь мир, Францию и евреев о грозящей опасности «индустриального» истребления евреев. Его голос, как и голос других честных людей того времени – евреев и неевреев, остался не только неуслышанным, но, если угодно, погибшим, заглохшим среди грохота катастрофы. Защита чести, достоинства, первородства еврейского народа и еврейской культуры казались длительное время – после того, что случилось с еврейским народом в период Катастрофы, – либо чем-то бесполезным по сравнению с восстановлением жизни остатков народа, либо неактуальным, устаревшим. Особенно в Израиле многие хотели и до сих пор хотят тихонько встроиться в ряды потребителей массовой культуры и не «делать волны». Для Кнута главная трагедия этого периода была именно в стремлении некоторых евреев забыть о своем еврейском первородстве.

Сегодня, более чем через пятьдесят лет после окончания второй мировой войны, вдруг сделался актуальным вопрос о том, что еврейский народ должен вернуть себе все те материальные ценности, которые были украдены у него во время войны, – ценности, ради которых во многих странах столь радостно убивали евреев и отказ от которых означал внутреннее признание справедливости этого массового грабежа. Но у нас украли не только материальные ценности. Духовные и интеллектуальные ценности целой погибшей цивилизации были преданы истреблению, поруганию и издевательству. Слишком долго мы сами внутренне соглашались с утверждением о том, что евреи были слишком активны в культурной и общественной жизни европейских стран. Кнут презирал это утверждение, боролся с ним и активно утверждал величие еврейского духа и еврейского гения.

Хочется подчеркнуть и еще одно обстоятельство. Кнут – французский публицист, и он не устает разоблачать всю низость французского антисемитизма и, особенно, его интеллектуальных покровителей. Для него презренным и низким был сам факт спекуляции этих торговцев ненавистью, вроде Селина, Бразийяка, Даркье или Дриё де ла Рошелля, на своей принадлежности к так называемой «интеллектуальной элите». Во Франции особенно некоторые интеллектуалы, в том числе и евреи, пытались отделить, например, Селина-писателя от Селина-погромщика. Довид Кнут с презрением отворачивается от этого кокетства с псевдоэлитой и от отравленных плодов антисемитского художественного воображения. Не мешало бы теперь снова обрести этот моральный и интеллектуальный компас и разобраться в подлинной ценности разного рода антисемитских писаний, отравивших источники духа и мысли в XX веке. Замечу в скобках, что в случае русской культуры неплохо было бы применить этот компас, например, к послереволюционной публицистике А. Блока или философии А. Лосева. Но вернемся к Кнуту и «Affirmation».

Следы кнутовской редакторской деятельности особенно проявляются во всем, что относится к России и русской культуре. Этих упоминаний не так уж много в этой французской еврейской газете, занятой несравненно более актуальными тогда проблемами судеб европейского еврейства, но они есть, и они весьма характерны. В № 10 «Affirmation» от 17 марта помещена редакционная заметка, в которой журнал поздравляет с 80-летнем П. Н. Милюкова, «главу русских либералов и стойкого друга еврейского народа». В № 23 от 23 июня помещено сообщение о смерти «г-на Ладисласа Ходасевич, крупнейшего русского поэта, жившего в эмиграции». В том же номере, где было опубликовано поздравление П. Н. Милюкову, мы находим другие материалы, связанные на этот раз не с русской эмиграцией, а с Советским Союзом. Эти материалы посвящены еврейской жизни в СССР и крайне показательны для общей позиции газеты. Прежде всего, пожалуй, единственный раз за все время ее издания в ней помещено прямое сообщение из Москвы. Но какого сорта это сообщение? В нем говорится о массовых арестах еврейских коммунистов, членов уже ликвидированных к тому времени евсекций, об арестах деятелей еврейской культуры и о подавлении культуры на языке идиш в провинции. Сообщается, в частности, о смерти в тюрьме главного редактора еврейского издательства «Дер Эмес» А. Хазина, о смерти в тюрьме видных деятелей еврейской секции М. Литвакова и его жены Э. Фрумкиной. Завершается это сообщение неутешительным выводом о том, что Советский Союз, кажется, переходит, следуя гитлеровской Германии, на рельсы антисемитизма.

Любопытные сведения сообщает Ю. Бруцкус, известный в период начала НЭПа редактор закрытого по приказу Ленина журнала «Экономист», работавший после эмиграции в правлении еврейской просветительской организации ОРТ. Ю. Бруцкус в своей статье в «Affirmation» сообщает, что в ноябре 1917 года сэр Джордж Бьюкэнан, тогдашний посол Его Британского Величества в Петрограде, вызвал к себе представителей еврейской общины, среди которых был и сам Бруцкус, и ознакомил их с только что поступившей в посольство телеграммой из Форейн Оффис, где сообщалось о предстоящем обнародовании письма лорда Бальфура, главы Форейн Оффис, лорду Ротшильду о том, что британское правительство избрало в качестве цели своей политики в только что освобожденной британскими войсками Палестине создание еврейского национального дома. Самое замечательное в этой беседе заключалось в том, что лорд Бьюкэнан высказал руководителям организованного петроградского еврейства настоятельную просьбу британского правительства всячески способствовать реализации этих целей, во-первых, путем активной работы по поощрению военных усилий России и русской армии, а во-вторых, путем мобилизации русского еврейства для скорейшего переселения в Палестину, которую им предстоит заселять, строить и развивать. Ю. Бруцкус приводит эти свои воспоминания для того, чтобы показать, как далеко ушла политика Англии от своих первоначальных целей и идеалов.

В предпоследнем, № 28 «Affirmation» за 25 августа известный французский еврейский писатель и общественный деятель Арнольд Мандель опубликовал пламенную статью против советско-германского пакта о ненападении как принципиально антисемитской акции. Мандель писал среди прочего, что, вступив в союз с гитлеровской Германией, Советский Союз обрек свое еврейское население на ту же судьбу, что постигла и немецких евреев. Это, однако, не спасет Советский Союз от захватнической политики немцев.

Невозможно без ужаса и содрогания читать летопись еврейского страдания, развертывающуюся на страницах «Affirmation». Самое страшное состояло в том, что единственное место, где преследуемые евреи могли бы найти приют – Палестина, чье еврейское население было готово оказать немедленную помощь своим братьям, – само находилось в отчаянном положении. На страницах газеты разворачивается драма еврейского населения Палестины: ежедневные террористические акты со стороны арабских вооруженных банд, гибель невинных людей, запрет на еврейскую иммиграцию в Палестину, борьба за разрешение на въезд в Палестину еврейских беженцев из стран, оккупированных нацистами, и бесплодность этой борьбы. И наряду с этим – создание и укрепление новых еврейских поселений.

Общее впечатление от картины еврейской жизни в Европе и Палестине в 1939 году – это полная безнадежность. На фоне этой безнадежности становятся понятными попытки еврейства организоваться, в том числе и вооруженным путем, на борьбу за свое спасение – попытки, поистине героические и трагически обреченные на неудачу. Речь идет о создании в Европе «Национального Воинского Союза» («Иргун Цваи Леуми») и о первых актах еврейского контр-террора в Палестине. Надо сказать, что газета «Affirmation» совершенно объективно отражала политическую ситуацию, связанную с тогдашним еврейством – как в Палестине, так и за ее пределами. Однако сам факт публикации на ее страницах манифестов «Иргуна» свидетельствует о том, что Кнут, вообще говоря, совсем не некритически относившийся к идеологии и практике тогдашнего сионизма (его не привлекало казавшееся ему безнравственным и непрактичным безразличие сионистов к еврейской культуре диаспоры), чувствовал некоторую близость к тем еврейским юношам и девушкам, которые готовы были – вопреки «здравому смыслу» – поднять оружие против врагов еврейского народа.

1 сентября 1939 года началась вторая мировая война. Кнут сразу же мобилизовывается. История его участия в Сопротивлении сложна и, вероятно, обречена остаться неизвестной. В своей книге «Contribution а l’histoire de la Resistance Juive en France 1940–1944», изданной в 1947 году, Кнут ничего не пишет о своей роли в Сопротивлении. Вернее, пишет (довольно немного!), но не о себе, а о некоем «писателе Икс», который, в сущности, создал все движение Сопротивления и руководил им до 1942 года, когда вынужден был перейти границу в одну из соседних стран (на самом деле – в Швейцарию), после того как его товарищи приказали ему скрыться из-за того, что гестапо напало на его след. Из писем Довида Кнута военного периода мы узнаéм, что и он, и его семья (жена Ариадна-Сарра и ее дети) уцелели, что его мысли были заняты семьей и что в какой-то момент он был вынужден их оставить. Мы узнаём также, что Кнут пережил и личную драму, связанную с его женой, и что его отношения с приемными дочерьми были довольно неровными. И все это в разгар самой страшной катастрофы, которая постигла еврейский народ и которая поминутно угрожала и самому Кнуту! Разумеется, что ничего о собственно подпольной деятельности Кнута мы из этих писем не узнаем. Но мы знаем, что в то время, когда Кнут сидел в Швейцарии и переживал действительный или мнимый уход от него Ариадны, она вела активную подпольную работу, скорее всего, по спасению попавших на занятую немцами территорию союзных летчиков, сбитых немцами, – занималась их переправкой в Испанию. Как пишет Кнут в одном из своих писем, об этой ее деятельности знали немногие, поэтому сразу после гибели Ариадны ее роль не была по достоинству оценена. Уже после освобождения Франции она была посмертно награждена Военным Крестом с Серебряной Звездой, чуть позднее – медалью Сопротивления, и в довершении признания ее боевых заслуг – в Тулузе ей воздвигнут памятник.

После освобождения Франции Кнут возвращается из Швейцарии в Париж. Здесь начинается последний этап его жизни и деятельности. Из его писем к Е. Киршнер мы узнаем о глубоком личном и духовном кризисе, постигшем поэта. Героическая гибель Ариадны глубоко его затронула, но как-то так, что еще более подчеркнула его собственный кризис. Места в новой Франции он себе не нашел – вероятнее всего, из-за проблем, связанных с его отношениями с Ариадной во время Сопротивления. Стать французским литератором и французским общественным деятелем он не смог и не захотел. Слишком сильно его тянуло в Израиль, куда стремилась его приемная дочь Бетти, где уже находился сын Ариадны Эли.

Когда Кнут в конце концов переезжает в Палестину, здоровье покидает его, а вместе со здоровьем – и эпоха. Та эпоха, в которой он жил, творил и которая питала его – эпоха межвоенной Европы, – исчезла, сгорев в пожаре войны и Катастрофы.

Самое замечательное – это то глубокое чувство к Израилю, которое питает уже больной Кнут. Он пытается стать активным участником литературной жизни, но силы оставляют его. Сборник «Избранных стихов» 1949 года и разбросанные по израильским газетам статьи, в которых он в основном обращается к воспоминаниям о Париже между двумя мировыми войнами, – вот все, что осталось от его литературной деятельности после войны.

Прах Кнута покоится в земле Израиля.

Голос Довида Кнута – горячий, напряженный, надорванный – услышан в свое время не был – ни теми, из чьих рядов он вышел, – русскими евреями, ни теми, среди кого он жил и за чье спасение боролся – евреями Франции, ни теми, к кому он вернулся в надежде начать новую жизнь – израильскими пионерами, слишком занятыми борьбой и созданием нации. Пришло время постараться вернуть этого человека из исторического забвения. Русское еврейство прошло в XX веке титанический и трагический путь. Самое ужасное – это то, что большинство тех, кто шел по этому пути, сгинуло навсегда, не оставив по себе и следа. Поэтому тем более драгоценна память о тех, кто успел сказать свое слово. Довид Кнут сказал его громко и честно, ни в чем не уронив своего достоинства человека, еврея, мужа, отца.

Д. Сегал

Материалы к биографии Д. Кнута

Портрет Д. Кнута работы Я. Шапиро (Тель-Авив, Музей изобразительных искусств)

Жизненная судьба и литературное наследие крупнейшего русско-еврейского поэта XX века Довида Кнута фактически не изучены. В этом смысле он целиком разделяет участь своих сверстников – поэтов и писателей русского зарубежья, принадлежащих к поколению тех, кто оказался в эмиграции в юном возрасте и творчески оформился и возмужал уже на чужбине. Положение, при котором не только массовый читатель, но и научная аудитория знакомы с кнутовским художественным феноменом едва ли не понаслышке, породило стихию неточностей и легенд, вольных или невольных искажений – словом, установило диктат вымысла над фактами. Эмбриональное состояние современного кнутоведения (мы полагаем, что не за горами время, когда сам этот термин – кнутоведение, ныне холостой, наполнится определенным содержанием) касается практически всех аспектов, связанных с изучением личности, творчества и общественной деятельности Кнута-поэта, прозаика, публициста, основателя и редактора еврейской газеты «Affirmation» (на французском языке), одного из организаторов еврейского подполья во Франции в годы второй мировой войны, а в последний период жизни, уже в Израиле, еще мемуариста и очеркиста. Не говоря уже о полном отсутствии посвященных Кнуту исследований монографического типа, остром дефиците проблемных статей[2]2
  Лишь относительно недавняя статья Ф. П. Федорова своеобразным оазисом нарушает однообразный пейзаж этой унылой научной пустыни, см: F. Fedorov. «Блаженный груз моих тысячелетий…» (О ветхозаветных первоосновах лирики Довида Кнута). IN: Jews and Slavs. Vol. 2. Jerusalem, 1994, c. 179–192.


[Закрыть]
и публикаций архивных материалов[3]3
  См.: Гавриэль Шапиро. Десять писем Довида Кнута. IN: Cahiers du Monde russe et sovietique. XXVII (2), avr.-juin 1986, p. 191–208; Ruth Rischin. Toward the Biography of a Period and a Poet: Letters of Dovid Knout 1941–1949. IN: Stanford Slavic Studies. Vol. 4:2. Literature, Culture and Society in the Modern Age. In Honor of Joseph Frank. Part II. Stanford, 1992, p. 348–393 (ко второй работе см. рецензию В. Хазанав журнале «Новое литературное обозрение», № 14, 1995, с. 358–361).


[Закрыть]
, непроясненным остается даже такой элементарный вопрос, как правильное написание и огласовка его настоящей фамилии: причем Фихман в абсолютном большинстве случаев, включая энциклопедическую и справочную литературу, превалирует над подлинной Фиксман[4]4
  См.: Глеб Струве. Русская литература в изгнании: Опыт исторического обзора зарубежной литературы. 2-е изд., испр. и доп. Paris, 1984, с. 406 (здесь же ошибочно указан год смерти поэта: 1965; обе ошибки исправлены в «Кратком биографическом словаре русского зарубежья», приложенном к недавно вышедшему 3-му, испр. и доп. изданию этой книги, с. 321, – авторы: Р. И. Вильданова, В. Б. Кудрявцев, К. Ю. Лаппо-Данилевский); Bibliography of Russian Emigre Literature 1918–1968. Comp. by Ludmila A.Foster. Vol. 1. Boston, 1970, р. 627; Л. Флейшман, Р. Хьюз, О. Раевская-Хьюз. Русский Берлин. 1921–1923: По материалам архива Б. И. Николаевского в Гуверовском институте. Paris, 1983, с. 315; L’Émigration Russe. Revues et recueils, 1920–1980. Index Général des Articles. Paris, 1988, p. 250 (здесь же допущена еще одна неточность: настоящее имя поэта не Довид, а Давид); Краткая Еврейская Энциклопедия. Т. 4. Иерусалим, 1988, с. 397; Яков Цигельман. Здравствуйте, Довид Кнут! IN: Евреи в культуре Русского Зарубежья: Сборник статей, публикаций, мемуаров и эссе. Вып.1. Иерусалим, 1992, с. 72; А. Д. Алексеев. Литература русского зарубежья: Книги 1917–1940: Материалы к библиографии. Спб., 1993, с. 86, 197; Зинаида Гиппиус. Год войны (1939): Дневник. IN: Наше наследие, № 28, 1993, с. 65 (автор коммент. А. Морозов); Русская идея. В кругу писателей и мыслителей русского зарубежья: В 2 т. Т. 2. М., 1994, с. 662 (здесь же . неверное написание имени: Давид вместо Довид); Вернуться в Россию – стихами… 200 поэтов эмиграции. Антология. /Сост., авт. предисл., коммент. и биограф. сведений В. Крейд. М., 1995, с. 630; Михаил Долинский, Игорь Шайтанов. Века блужданий. IN: Арион: Журнал поэзии, 1995, № 1, с. 41; Русское зарубежье. Хрестоматия по литературе. Пермь, 1995, с. 349 (здесь же ошибочно указан 1917 год как время начала кнутовской эмиграции); Анатолий Кудрявицкий. «…Не расплескав любви, смирения и жажды». IN: Литературное обозрение, 1996, № 2, с. 53 (автор справедливо поднимает саму эту проблему – правильного написания фамилии, но склоняется к Фихману); Андрей Рогачевский. Борис Элькин и его оксфордский архив. IN: Евреи в культуре Русского Зарубежья. Т. 5, 1996, с. 241; В. Ф. Ходасевич. Собр. соч. в 4 т. Т. 4. М., 1997, с. 690, 724 (коммент. И. П. Андреевой, Н. А. Богомолова, И. А. Бочаровой).
  Допуская возможность и отчасти даже вероятность переделки Кнутом или кем-то из его родственников в старшем поколении собственной фамилии (аутентичность еврейской фамилии Фихман против Фиксман и в самом деле выглядит более предпочтительной), нельзя, однако же, не считаться с тем, как именовал себя сам Кнут, для которого, кроме Фиксман, не существовало никаких других вариантов. Этот факт, помимо документальных свидетельств, удостоверен еще и поэтически: стихотворением А. Гингера «Акростих» (1920, сб. «Свора верных». Париж, 1922, с. 14), заглавные буквы стихов которого складываются в посвящение ПОЭТУ ФИКСМАНУ:
Прилежный стих разделен и согласен,Отрадно ладен многогласый хор.Эпитет строгий выбран, смел и ясен,Терцинный возглас соразмерно скор.Укромный вздох, в улете уловимый,Фанфарный гром и дрожь огромных гор,Измены смех, и стон любви гонимой,Колосьев зыбких шепот золотой —Слетятся звуки в рой неисчислимый.Мгновенный зов, невинный и простой;Аскета псалм, в восторге онемелый…Найди закон, всем звонам дай устой,Устрой слова и ряд сложи умелый.  См. также дневниковую запись Б. Поплавского (19.7.1921): «Рисовал Фиксмана…» (Б. Ю. Поплавский. Неизданное: Дневники, статьи, стихи, письма. /Сост. и коммент. А. Богословского и Е. Менегальдо. М., 1996, с. 132).


[Закрыть]
. Эта непроясненность весьма симптоматична и показательна: несмотря на как будто бы достаточно представительную референцию имени Кнута в справочных изданиях[5]5
  См., напр.: Handbook of Russian Literature. Ed. V. Terras. N.Y., 1985, p. 228–229; Wolfgang Kasack. Lexikon der russischen literatur des 20. Jahrbunderts. München, 1992, s. 548–550 (первое издание – 1976), то же на английском языке: Wolfgang Kasack. Dictionary of Russian Literature Since 1917. Columbia Univ. Press. N.Y., 1988, p. 180–181, то же на русском языке: Вольфганг Казак. Энциклопедический словарь русской литературы с 1917 года. London, 1988, с. 365–367.


[Закрыть]
, монографиях о русской зарубежной литературе[6]6
  Глеб Струве. Ibid., с. 343–344; T. Pachmuss, ed. A Russian Cultural Revival. A Critical Anthology of Emigre Literature before 1939. Knoxville, Univ, of Tennessee Press, 1981, p. 369–373, и др.


[Закрыть]
и воспоминаниях[7]7
  Андрей Седых. Далекие, близкие. 2-е изд. N.Y., 1962, с. 260–265; Н. Н. Берберова. Курсив мой: Автобография. М., 1996 (страницы – по указателю); Александр Бахрах. По памяти, по записям: Литературные портреты. Париж, 1980, с. 125–129; Юрий Терапиано. Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924–1974): Эссе, воспоминания, статьи. Париж; Нью-Йорк, 1987, с. 222–226, и др.


[Закрыть]
, поныне сохраняет свою актуальность замечание американского исследователя Г. Шапиро, одним из первых обратившегося к реконструкции кнутовской биографии: «…сведения о Довиде Кнуте не всегда точны, довольно скупы и крайне разрозненны»[8]8
  Гавриэль Шапиро. Ibid., р. 191.


[Закрыть]
.

Довид Кнут (Давид Миронович Фиксман) – поэт, чья драматическая судьба и творчество соединили в один целостный художественный материк три страны, три разных культурно-исторических почвы: Россию (точнее, воспетый им «особенный, еврейско-русский воздух» Бессарабии, где прошли его детство и юность), Францию и Израиль. Он родился 10 (23) сентября 1900 года в небольшом городке Оргееве, близ Кишинева. Этот край нечасто, но все же появляется в его стихах: «Бездомный парижский ветер качает звезду за окном», «Уже ничего не умею сказать», «Кишиневские похороны» – все из книги «Парижские ночи», и, конечно, в «Кишиневских рассказах».

Отец, Меир (Мирон) Фиксман, держал небольшую бакалейную лавку, в которой Давид с детства познал заботы взрослой трудовой жизни. Если верить упомянутым «Кишиневским рассказам», имеющим несомненную автобиографическую основу, отец хотел направить сына по собственным стопам мелкого торговца, но страсть подростка к чтению, а впоследствии и сочинительству, «болезни столь же неизлечимой, как рак» (так Кнут определит ее в тех же самых рассказах), пересилила строгую родительскую дидактику. В становлении Кнута – от подростка к юноше – преломился весьма типичный для еврея той эпохи биографический сюжет. Типичный настолько, что в нем даже можно обнаружить невольные, но от этого не менее выразительные художественные параллели: герой поэмы М. Светлова «Хлеб» (1927) Моисей Либерзон, ребенком помогающий отцу в их семейном «Бакалейном торговом доме», подобно кнутовскому Мончику (читай рассказы «Мончик на распутьи», «Крутоголов и компания»), готовится к экзаменам, как и юный Давид Фиксман (а годы спустя – поэт Довид Кнут), благоговеет перед Пушкиным…

А. Кудрявицкий (вероятно, со слов Мириам Деган, дочери Ариадны Скрябиной, второй жены Кнута) утверждает, что Давид был тринадцатым ребенком в семье, причем восемь его братьев и сестер погибли во время кишиневского погрома[9]9
  Анатолий Кудрявицкий. Ibid., с. 54. У нас эта информация не вызывает доверия. Во-первых, доподлинно известно, что во Францию вместе с Кнутом приехали двое младших сестер (см. его письмо к З. Шаховской от 5 января 1933 г., из которого явствует, что после смерти матери в 1930 г. и отца в 1932 г. «остались две маленькие девочки» [А. Шаховская Письма Довида Кнута. IN: В поисках Набокова. Отражения. М., 1991, с. 165]. Сестра Люба [Агува], с которой Кнут был в особенности близок, иногда упоминается в публикуемых во 2-м томе письмах к Е. Киршнер; о судьбе самой младшей сестры нам ничего не известно) и младший брат (см.: Н. Берберова. Ibid., c. 318, о Симхе как о младшем брате Кнута см.: В. С. Яновский. Поля Елисейские: Книга памяти. Спб., 1993, с. 233). Таким образом, если Кнут действительно был тринадцатым ребенком, в семье должно было быть как минимум шестнадцать детей. Коль скоро восемь, как утверждается, погибло в погроме, а четверо оказались в эмиграции, где остальные четверо (кстати говоря, даже если младших посчитали за старших, все равно непонятно, куда девался еще один ребенок)? Во-вторых, сомнительно, что среди 49 жертв Кишиневского погрома одна семья потеряла 8 человек убитыми. Наконец, в третьих, невероятно, чтобы Кнут, человек в высшей степени совестливый, памятливый и глубоко родственный, за исключением, пожалуй, одного только стихотворения – «Из моего окна гляжу глубоко вниз», где, возможно, нашла отражение тема погрома, нигде более словом не обмолвился о столь страшной трагедии, постигшей его собственную семью.


[Закрыть]
. Однако родину семья покинула не из-за чувства национальной ущемленности. В 1918 г. Бессарабию аннексировала Румыния, и, как Кнут пишет о себе сам в статье «Маргиналии к истории литературы», «в одно прекрасное утро я проснулся румыном и решил сменить свое новое и малопривлекавшее меня отечество на Париж». Эмигрировав в 1920 г., он остался как поэт в России фактически неизвестен, хотя стихи начал писать и печатать их в кишиневской прессе – «Бессарабский вестник», «Бессарабия», «Свободная Бессарабия», «Свободная мысль» – довольно-таки рано, с 1914 г., а с 1918 г. даже редактировал журнал «Молодая мысль»[10]10
  См.: Л. Флейшман, Р. Хьюз, О. Раевская-Хьюз. Ibid., с. 315.


[Закрыть]
. В первый и, увы, в последний раз перед забвением Кнут возник в центральной российской печати в 1924 г.: в четвертой книжке альманаха «Недра» (Москва), в той самой, где, скажем, был впервые напечатан роман А. Серафимовича «Железный поток», появились два его стихотворения – «В поле» и «Джок», нигде с той поры не перепечатывавшиеся[11]11
  Кнут не единственный эмигрантский поэт, представленный в альманахе «Недра»: до него в третьей книжке были напечатаны стихи В. Кемецкого, А. Гингера и Б. Божнева. Причем любопытно, что одно из стихотворений В. Кемецкого, «Зеленый стол… Сутулых спин бугры», печаталось с посвящением Довиду Кнуту (Недра. Литературно-художественные сборники, 1924, кн. З, с. 130).


[Закрыть]
. На том дело и кончилось: следующей публикации на родине поэзия Кнута дожидалась без малого семьдесят лет: сначала рижский журнал «Век»[12]12
  Еврейско-русский воздух. Вступительная статья и публикация Ариэля Кармона. IN: Век, 1990, № 4 [1], с. 15–20.


[Закрыть]
, а затем «Знамя»[13]13
  Знамя, 1991, № 2.


[Закрыть]
напечатали подборки его стихов.

Итак, в двадцатилетием возрасте Кнут оказался в Париже. Спустя некоторое время, писатель-эмигрант Анатолий Алферов в докладе, прочитанном на заседании «Зеленой лампы» (1933), следующим образом рисовал памятную многим обстановку первых лет эмиграции: «После российской катастрофы иностранные пароходы разбросали всех нас, как ненужный хлам, по чужим берегам голодными, внешне обезличенными военной формой, опустошенными духовно. Но Запад, еще не изменивший старинным традициям, принял нас вежливо, как принимает гостеприимный хозяин незванных гостей, ему было тогда не до нас, и он поспешил нас предоставить самим себе. Отчаяние, или почти отчаяние – вот основа нашего тогдашнего состояния»[14]14
  Числа, 1933, кн.9, с. 200–201.


[Закрыть]
. Подобно многим другим своим сверстникам, Кнут «переменил уйму самых разнообразных профессий»[15]15
  Из письма Кнута З. А. Шаховской от 10 июля 1935 г. (З. А. Шаховская. Ibid., с. 166). В статье «Первые встречи, или три русско-еврейских поэта» Кнут писал, что в первое время находившиеся в изоляции и голодавшие молодые поэты «…готовы были скорее умереть от голода, нежели, скажем, раскрашивать головы куклам, мыть овощи и возиться с помоями в ресторанах или драить витринные стекла. Все эти ремесла большинство освоило только годы спустя, в первое же время подобные компромиссы расценивались среди эмигрантов как измена поэтическому призванию».


[Закрыть]
. Близко знавшая его Н. Берберова впоследствии вспоминала: «Кнут был небольшого роста, с большим носом[16]16
  Ср.: Кнут – «маленький, темный, с тяжелым носом…» (В. С. Яновский. Ibid., с. 234). Сам он следующим образом описывал свою внешность: «…я вовсе не крупный, серьезный, розовый блондин… а легкий – телом, родом и мыслью – (читай „легкомысленный“), курчавый, чернявый (смуглый) местечковый еврей (1 м 65)» (цит. по: Ruth Rischin. Ibid., р. 382), ср.: «Однажды в „Хамелеоне“ появился юноша с лицом оливкового цвета, с черными как смоль, вьющимися волосами, – настоящий цыганенок. Это был Довид Кнут» (Андрей Седых. Ibid., с. 260).


[Закрыть]
, грустными, но живыми глазами[17]17
  Ср. в воспоминаниях И. Одоевцевой: «…энергичное, жизнерадостное выражение лица Кнута» (И. В. Одоевцева. На берегах Сены. М., 1989, с. 39).


[Закрыть]
. В двадцатых годах он держал дешевый ресторан в Латинском квартале, где его сестры и младший брат подавали. До этого он служил на сахарном заводе[18]18
  После окончания Каннского университета Кнут получил диплом инженера-химика (естественно, что эту свою специальность он указывал в официальных документах, напр., в анкете писателей Израиля в графе образование значится «Инженер», ср. в письме к Е. Киршнер от 1 января 1948 г., где, давая для получения визы свои краткие сведения, он называет себя «инженером и писателем», полностью письмо приводится в т. 2). Так что на сахарном заводе он трудился как бы в соответствии со своей основной специальностью, как, кстати, и в упоминаемой Берберовой далее мастерской по раскраске тканей. Тема и образ завода появляются в таких стихах Кнута, как «Мой час» и «Покорность» (сб. «Моих тысячелетий»).


[Закрыть]
, а позже занимался ручной раскраской материй, что было в то время модным, и однажды подарил мне кусок оранжевого шелка на платье, раскрашенного синими цветами, такой же кусок шелка подарил он и Сарочке, своей милой и тихой жене[19]19
  «Сарочкой» здесь названа не вторая жена Кнута Ариадна Скрябина (после перехода в иудейство, как это заведено, взявшая имя Сарра), как неверно утверждает Ариэль Кармон в предисловии к упомянутой подборке кнутовских стихов (с. 15), а его первая жена Сарра (Софья) Гробойс, с которой он расстался в середине 30-х: не раньше 22 июня 1932 г. (см. в письме к З. Шаховской, датированном этим числом: «Жена благодарит Вас за привет и кланяется Вам…», З. А. Шаховская. Ibid., с. 164; в своих воспоминаниях З. Шаховская мельком называет ее. Ibid., с. 149) и не позднее февраля 1935 г. (см. воспоминания Евы Киршнер в т. 2, где говорится, что к моменту их знакомства Кнут был разведен); о ней упоминает также А. Седых(Ibid., с. 261): «Поздно ночью мы вышли втроем: Довид, я и эта Сара, смуглая красавица с библейским лицом». От первого брака Кнут имел сына Даниэля, оставшегося после развода родителей с матерью; когда ее не стало (она умерла от рака в июне 1948 г.) Даниэль переселился к отцу (см. письмо Кнута Еве Киршнер от 28.6.48 г.: «Моя семейная жизнь взбудоражена появлением у нас бедного Даниэля, чью мать, умершую от рака, мы сегодня похоронили»). Дальнейшая судьба мальчика, после переезда Кнута в Израиль, нам неизвестна.


[Закрыть]
, так что мы с Сарочкой были иногда одинаково одеты»[20]20
  Н. Берберова. Ibid., с. 318.


[Закрыть]
.

К слову сказать, это занятие – раскраска тканей, – не столь уж необычное в среде писателей-эмигрантов, если верить воспоминаниям С. Шаршуна о Маяковском, вызвало в советском поэте прилив не помышляющего об идеологическом превосходстве раздражения и злобы на свою роль «агитатора, горлана, главаря», достаточно гротескно выраженных: «…мне передали, под секретом, – сообщает мемуарист, – следующую сцену его прощанья с „завоеванными“ им французскими писателями: не мало выпив и выждав, когда русских не осталось, Маяковский начал вопить, стуча кулаками о стол: „Хорошо вам, что живете в Париже, что вам не нужно, как мне, возвращаться в Москву! Вы здесь свободны и делаете, что хотите, пусть иногда и на пустой желудок, снискивая пропитание раскраской платочков!“ (Усугубляется это тем, что приведенный им пример способа существования к французам не приложим, а взят из быта русского Монпарнаса)»[21]21
  Сергей Шаршун. Генезис последнего периода жизни и творчества Маяковского. IN: Числа, 1932, кн. 6, с. 221.


[Закрыть]
. Факт содержания Кнутом красильной мастерской был на устах в литературных эмигрантских кругах, см., к примеру, в упомянутых уже воспоминаниях В. С. Яновского, передающего рассказ поэта В. Ф. Дряхлова о Кнуте, судя по всему, фольклоризованный: «Придет к нему поэт с Монпарнаса, он ему пять франков всунет, а на работу не возьмет, потому что сплошной конфуз»[22]22
  В. С. Яновский. Ibid., с. 98.


[Закрыть]
(вероятным источником послужил эпизод с известным поэтом, прозаиком и публицистом С. М. Рафальским, которого М. Слоним устроил в 1929 г. в мастерскую Кнута[23]23
  См.: Вольфганг Казак. Ibid., с. 633 (по изд. на рус. языке); Р. Герра. Вместо послесловия. IN: Сергей Рафальский. Их памяти… Париж, 1987, с. 260; Писатели русского зарубежья (1918–1940): Справочник. Ч. 2. М., 1994, с. 211.


[Закрыть]
).

В 20-30-е гг. Кнут являлся инициатором, одним из создателей и участником едва ли не всех заметных литературных объединений творческой молодежи «русского Парижа»[24]24
  Более подробно см.: Michéle Beyssac. La vie culturelle de l’émigration russe en France. Chronique (1920–1930). Paris, Pres. Univ. de France, 1971, p. 31, 78, 80, 140, 293.


[Закрыть]
: «Гатарапак», чьим вице-председателем он был избран в 1921 г.[25]25
  См.: Л. Флейшман, Р. Хьюз, О. Раевская-Хьюз. Ibid., с. 315.


[Закрыть]
(см. посвященный этой литературной группе его очерк «Опыт ‘Гатарапака’»), в 1922 г., вместе с поэтом Б. Божневым, организовывал «Выставку Тринадцати» – поэтов и художников, на которой – с докладом «О парижской группе русских поэтов» – выступил известный критик и литературовед К. В. Мочульский[26]26
  Ibid.


[Закрыть]
, «Палата поэтов», сменившая ее «Через» (целью которой было установить связь между русскими поэтами и художниками-эмигрантами и представителями французской творческой интеллигенции), «Союз молодых поэтов и писателей», «Перекресток»[27]27
  В.Яновский пишет о том, что название этого литобъединения и издаваемых им сборников предложил Кнут (В. С. Яновский. Ibid., с. 194). Нужно сказать, что перекресток (в гадательном варианте – распутье) входил в комплекс ключевых кнутовских метафор: см., напр., в стихотворении «Мрак»: «И ночь моя… Мне шла навстречу перекрестками…», начало рассказа «Мончик на распутьи» или знаменательную дарственную надпись на сборнике стихов русских зарубежных поэтов «Эстафета» (Париж; Нью-Йорк, 1948), который он подарил Е. Киршнер в сентябре 1948 г., приехав на короткое время в Израиль: «Еве – на палестинском перекрестке» (выделено везде нами – Cocm.), – в последнем случае перекресток означал для него не только встречу с дорогим человеком, но нечто, в духовном плане, несравненно большее – пересечение их судеб на праисторической родине; очень похоже, что этот образ концентрированно выразил принятие окончательного решения о репатриации в Израиль.


[Закрыть]
. Во второй половине 20-х гг. Кнут посещает литературно-философский салон Д. Мережковского и 3. Гиппиус «Зеленая лампа», собрания которой, как отмечает современник, «были доступны только для избранной публики»[28]28
  Юрий Терапиано. Литературная жизнь русского Парижа за полвека…, с. 40.


[Закрыть]
. Здесь-то и была произнесена им в 1927 г. запальчивая тирада о перемещении столицы русской литературы из Москвы в Париж, вызвавшая бурные дискуссии[29]29
  Ibid., с. 71; о том же см: И. В. Одоевцева. Ibid., с.46. Реакция на это утверждение была неоднозначной – от сочувствия до неприкрытой насмешки. Не исключено, что именно к данной кнутовской максиме восходят строчки Н. Оцупа, написанные многие годы спустя (стихотворение «Эмигрант»): «И, может быть, в потомстве отзовется Не их затверженный мотив, А наш полузадушенный призыв». С другой стороны, главный литературный критик пражского журнала «Воля России» М. Слоним, вообще, кажется, без излишней любви относившийся к Кнуту, комментируя этот его пассаж, с язвительной иронией замечал, что «нужно с сугубой ласковостью охранять господ наследников скончавшегося русского искусства – ибо на них одних и лежит вся надежда. Их нельзя тревожить или волновать, у них „кожа тонкая“, их надо лелеять, оберегать, холить в эмигрантской оранжерее». Не уступая своему оппоненту в категоричности, критик отстаивал идеи прямо противоположные: «…эмигрантской литературы, как целого, живущего собственной жизнью, органически растущего и развивающегося, творящего свой стиль, создающего свои школы и направления, отличающегося формальным и идейным своеобразием – такой литературы у нас нет. Хорошо это или дурно, но это неопровержимый факт, и что бы ни говорили Кнуты, Париж остается не столицей, а уездом русской литературы» (М. Слоним. Литературный дневник. IN: Воля России, 1928, кн. VII, с. 62). Хотя и в менее резкой форме, но, по существу соглашаясь со Слонимом, высказался Г. Адамович (из выступления на заседании «Зеленой лампы»): «Обыкновенно ведь слышишь, что все, решительно все в Москве и что, кроме Пильняка и Маяковского, никакой русской литературы нет. Это вздор, что говорить. Но когда утверждают, что нашей столицей стал Париж, а Пушкин удачнее всего писал об иностранцах, то из двух зол приходится выбирать меньшее, и мне кажется, меньшее – это первое» (Ю. Терапиано. Встречи. Нью-Йорк, 1953, с. 53). Сам Ю. Терапиано, запротоколировавший слова Адамовича, имплицировал хорошо всем известное заявление Кнута в начале своей статьи «Человек 30-х годов»: «Мне кажется, со временем много будет написано об атмосфере тридцатых годов в Париже, потому что в Париж, волей судьбы, переместился центр – не русской жизни и не русской литературы, конечно, но некоторый очень важный центр – ‘человек своего столетия’» (Ю. Терапиано. Человек 30-х годов. IN: Числа, 1933, № 7/8, с. 210), ср. в очерке Г. Иванова «’Конец Адамовича’» (1950) вплетение комментируемой кнутовской фразы – «Столица русской литературы, несомненно, не Москва, а Париж!» (Г. В. Иванов. Собр. соч. В 3 т. Т. З. М., 1993, с. 607) – в поданный иронически контекст интеллектуальных споров в эмигрантской среде. Любопытно сопоставить это, не лишенное элемента экстремизма, высказывание Кнута с тем, что он же писал в более зрелые годы, уже находясь в Израиле, когда трагизм эпохи и нажитая житейская и творческая мудрость подталкивали не к обострению автономии и противостояния, а наоборот, к поиску возможных и желательных сближений и компромиссов (статья «Маргиналии к истории литературы»): «Недалек тот час, когда произведения, создаваемые вне России, вольются полноводным притоком в основное русло русской литературы, как это случилось с другими эмигрантскими литературами: в Италии XIV в., во Франции XIX в., поскольку исторически беспрецедентно пребывание в безвестности столь массивного, многогранного и значительного пласта словесного творчества».


[Закрыть]
. В 1926–1927 гг. Кнут и его друзья – Н. Берберова, Ю. Терапиано и В. Фохт, издают журнал «Новый дом»[30]30
  Н. Берберова пишет, что инициатором журнала был Кнут (Н. Берберова. Ibid., с. 318). Идея его создания с самого начала обговаривалась с З. Гиппиус, которая писала Берберовой 26 июля 1926 г.: «Из всей вашей программы я ни на одну букву не могла бы возразить, ибо и сама, вероятно, такую же придумала бы. Имя журнала тоже мне нравится (вообще люблю „новые дома“, хорошие, конечно). Этот „дом“, если он удастся, как задуман, не может быть не хорошим, а, главное, будет действительно ‘новым’» (Зинаида Гиппиус. Письма к Берберовой и Ходасевичу. Ann Arbor, 1978, с. 4). «Новый дом», как и другой эмигрантский журнал «Числа», возникший позднее, в 1930 г., печатал тексты докладов, прочитанных на заседаниях «Зеленой лампы»; выступление Кнута (в связи с предыдущим прим.) см.: Новый корабль, 1927, № 2.


[Закрыть]
, первый номер которого вышел 27 октября 1926 г. и вызвал неоднозначную критическую реакцию – от мягко-доброжелательной до негативной[31]31
  См., к примеру, отзывы Ю. Айхенвальда, писавшего о «домике», что «по устройству своему он очень уютен и мил» (Руль, 1926, 17 ноября) и, иной по тону, – Б. Сосинского (Воля России, 1926, XI, с. 187–188).


[Закрыть]
. Впоследствии, не достигнув большого успеха, уже под патронажем Мережковского и Гиппиус и без Кнута, «Новый дом» превратился в «Новый корабль» (редакторы В. Злобин, Ю. Терапиано и Л. Энгельгардт)[32]32
  В рецензии на кнутовскую «Вторую книгу стихов» А. Бахрах писал, что «среди молодых поэтов, нашедших общую линию под знаменем „Нового корабля“, Кнут не только из наиболее продуктивных, но, пожалуй, их самых талантливых» (Дни, 1928, № 1327, 12 февраля; рецензия подписана псевдонимом Кир.)


[Закрыть]
. Этим временем датируется тесная дружба Кнута с Берберовой, продолжавшаяся, по свидетельству последней, семь лет[33]33
  Н. Берберова. Ibid., с. 318.


[Закрыть]
, хотя и в конце 30-х они не потеряли интереса друг к другу, по крайней мере он к ней, о чем свидетельствует его рецензия на берберовский роман «Без заката» (Париж, 1938)[34]34
  Русские записки, 1938, № 10, с. 198–199. Попутно отметим, что в библиографическом справочнике А. Алексеева (А. Д. Алексеев. Ibid., с. 86–87) фигурирует несуществующая рецензия Берберовой на книгу стихов Кнута «Насущная любовь» (то же в «Энциклопедическом словаре русской литературы с 1917» В.Казака, с. 367 – страницы по изданию на рус. языке), в то время как отсутствует ее рецензия на первый сборник Кнута «Моих тысячелетий» в газ. «Звено», подписанная псевдонимом Ивелич (1925, № 128, 13 июля, с. 4).


[Закрыть]
(в журнальном варианте – «Книга о счастье»[35]35
  Современные записки, 1936, кн. 60–62.


[Закрыть]
) – поступок редко обращавшегося к критическому жанру Кнута вообще-то крайне многоречивый[36]36
  Нельзя сказать, чтобы у Кнута не было способностей и тяги к литературно-критической деятельности: эта грань его творческого облика, с которой также знакомит настоящее издание, должна, кажется, вполне удовлетворить читателя. Думается, что главная причина, не позволившая ему реализовать свои данные в этой области заключалась в несложившемся имени литературного критика, которое было у его друзей, скажем, А. Ладинского или Б. Поплавского. См. выразительную в этом отношении ламентацию Кнута в письме к 3. Шаховской (24.10.35) по поводу ненапечатанной «Последними новостями» его заметки о выходе ее книги: «В редакции мне объяснили, что газета с удовольствием известит о появлении книги, но отказывается писать о предполагаемом выходе в свет и т. д., и это несмотря на то, что моя заметка начиналась со слов „Печатается и в скором времени и т. д.“ Так что с огорчением извещаю Вас о моей неудаче и остаюсь в Вашем распоряжении на будущее, когда книга выйдет. Возможно и то, что другому, Ладинскому например, который всегда печатается в „Новостях“, не отказали б. Но уверенным в этом быть никогда нельзя» (З. А. Шаховская. Ibid., с. 167).


[Закрыть]
.

Помимо упомянутых Н. Берберовой и Ю. Терапиано, в дружеский круг Кнута, человека живого, веселого и общительного, входило нескольких молодых парижских литераторов: среди людей, в особенности ему близких, нужно выделить А. Гингера, Б. Вильде[37]37
  См. о нем: Р. Райт-Ковалева. Человек из Музея Человека. М., 1982.


[Закрыть]
, А. Седых…

В 1925 г. Кнут первым из членов «Союза молодых писателей и поэтов» дебютировал с книгой стихов «Моих тысячелетий», представление которой состоялось в мае[38]38
  См.: Ю. Терапиано. Встречи. Нью-Йорк, 1953, с. 84. Первая книга Кнута была встречена критикой как лучшее, что сумели создать к этому времени молодые эмигрантские поэты, – это прочитывается почти во всех рецензиях на «Моих тысячелетий». Так, в частности, Б. Сосинский, сопоставляя книгу Кнута с вышедшим почти параллельно с ней сборником стихов А. Гингера «Преданность» (Париж, 1925), писал: «Для молодой русской поэзии характерен стыд скорбничества, противоборство пессимизму. У Гингера это именно стыд – ложный, его утверждение жизни наигранно и отвлеченно. Сильнее всего его стихи, где он капитулирует перед жизнью. В поэзии Кнута, не избегающего подчас и печальных мотивов, жизнь неизбежно везде торжествует» (Своими путями, 1926, № 12–13, с. 70).


[Закрыть]
. На этом вечере присутствовал В. Ходасевич, искренне приветствовавший появление молодого талантливого автора, стихи которого слышал едва ли не впервые[39]39
  Характеризуя положение литературных дел в эмигрантском Париже, он писал в самом конце 1925 г. в Ленинград поэту М. А. Фроману: «Здесь довольно много молодых и не совсем молодых поэтов, но значительных дарований не вижу. Лучше других – Давид <так в тексте> Кнут, пишущий довольно иногда любопытные стихи в очень еврейском духе» (В. Ф. Ходасевич. Ibid. Т. 4, с. 496).


[Закрыть]
(о литературных собраниях в доме Ходасевича, который с этих пор стал приглашать к себе членов «Союза», см. в очерке Кнута «С Ходасевичем, Мережковским и Гиппиус»). Вероятно, проблеме ученичества у Ходасевича будущие биографы Кнута уделят особое внимание, пока же важно отметить, что во второй половине 20-х гг. между ними утвердились прочные связи: Камерфурьерский журнал Ходасевича – дневник, который он вел на протяжении всей жизни, испещрен упоминаниями о многочисленных встречах с Кнутом, причем нередко в обстановке домашне-семейной, что указывает на исключительно доверительный, дружеский характер их отношений[40]40
  См.: Джон Малмстад. Переписка В. Ф. Ходасевича с А. В. Бахрахом. IN: Новое литературное обозрение, 1993, № 2.


[Закрыть]
. Разумеется, главный взаимный интерес друг к другу питала поэзия, стихи фокусировали в себе многообразие человеческих коммуникаций и компенсировали житейские несовершенства, отсюда ценность личности определял поэтический капитал, а не повседневная суета и бытовые раздражения. Ходасевич, приятельских отношений в литературу не переносивший и не спускавший никакой фальши даже близко знакомым авторам, за косноязычием книги «Моих тысячелетий» чутко расслышал подлинное поэтическое чувство. Печатные оговорки критики о том, что молодому поэту следует еще многому учиться, не отменяли главного: Кнут, без скидок на возраст принятый в среде главных литературных авторитетов, входит как равноправная величина в плоть литературно-издательского быта, что, как правило, дает достоверное и безошибочное представление о физическом присутствии писателя в духовной жизни[41]41
  См., напр., в письме Ходасевича М. Вишняку, одной из главных фигур в журнале «Современные записки» (от 24 ноября 1925 г.): «Посылаю стихи Д. Кнута. На Вашем месте я бы их напечатал. Один отрывок я давно уже поместил в „Днях“. Поместил бы и эти – но они связаны, их надо печатать вместе все три…» (цит. по: В. Ф. Ходасевич. Ibid. Т. 4, с. 690. – Выделено Ходасевичем). Речь, судя по всему, идет о поэме «Ковчег», первая главка которой напечатана в газ. «Дни» (за 4 октября 1925 г.), где Ходасевич вел поэтический отдел. Эта поэма в «Современных записках» не появлялась (позднее Ходасевич опубликовал в тех же «Днях» за 22 августа 1926 г. две другие ее главки), зато в № 29 этого журнала за 1926 г. Кнут был представлен двучастным циклом «Тишина». В другом письме, редактору журнала «Благонамеренный» Д. Шаховскому (от 26 января 1926 г.), Ходасевич писал: «У меня возникло к Вам довольно серьезное дело. Кроме того, Вы забыли у меня стихи Кнута. Поэтому с особой настойчивостью напоминаю, что в воскресенье Вы обещали побывать у меня. Время – безразлично» (Архиепископ Иоанн Шаховской. Биография юности. Установление единства. Париж, 1977, с. 187).


[Закрыть]
.

1925 год был вообще в известном смысле переломным для эмигрантской литературной молодежи, когда журналы и критики-мэтры, по существу впервые, всерьез обратили на нее внимание: в «Современные записки» – издание до этого недоступно-элитарное – проникла Н. Берберова с рецензией на первый сборник Б. Божнева «Борьба за несуществование»[42]42
  Современные записки, 1925, кн. 24, с. 442–443 (рецензия подписана псевдонимомИвелич). В следующей, 25, книжке журнала были напечатаны два ее собственных стихотворения.


[Закрыть]
, принципиальное значение имела статья известного историка театра, в прошлом сотрудника «Аполлона» Е. А. Зноско-Боровского, появившаяся в начале следующего года в «Воле России»[43]43
  Воля России, 1926, № 1. Автор вовсе не раздавал молодым поэтам незаслуженных авансов, более того, многие его оценки были, как кажется, чересчур и незаслуженно суровыми, однако к лирическому голосу Кнута он отнесся в целом благосклонно. Более категоричен был И. Бунин в рецензии на пражский журнал «Своими путями», в котором, среди других молодых имен, появился Кнут с IV-й главкой поэмы «Ковчег» (Своими путями, 1926, № 12/13): «Случайно просмотрел последний номер пражского журнала „Своими Путями“. Плохие пути, горестный уровень! Правда, имена, за исключением Ремизова, все не громкие: Болецкис, Кротков, Рафальский, Спинадель, Туринцев, Гингер, Кнут, Луцкий, Терапиано, Газданов, Долинский, Еленев, Тидеман, Эфрон, и т. д. Правда, все это люди, идущие путями „новой“ русской культуры, – недаром употребляют они большевицкую орфографию. Но для кого же необязателен хотя бы минимум вкуса, здравого смысла, знания русского языка?» (Возрождение, 1926, № 415, 22 июля).


[Закрыть]
и целиком посвященная поэзии поколения, позднее, с легкой руки В. Варшавского, прозванного «незамеченным»[44]44
  См. кн.: В. Варшавский. Незамеченное поколение. Нью-Йорк, 1956.


[Закрыть]
. После выхода «Моих тысячелетий» Кнуг рассылает книгу наиболее авторитетным критикам, в частности, в Лондон Д. П. Святополку-Мирскому, с которым до этого знаком не был[45]45
  См. в письме Д. П. Святополка-Мирского к Д. А. Шаховскому (от 22.3.26 г.): «Так как ни знал ни имени, ни адреса Д. Кнута, очень прошу Вас или сообщить мне таковые, или сказать ему, что я очень благодарен ему и тронут присылкой его книги» (Архиепископ Иоанн Шаховской. Ibid., с. 210).


[Закрыть]
. Его стихи, публикуемые в периодических изданиях, отмечает 3. Гиппиус[46]46
  Сдержанно-позитивную реакцию 3. Гиппиус вызвало кнутовское стихотворение «Любовь», опубликованное в журнале «Новый дом» (1926, № 1); 11 января 1926 г. она писала Н. Берберовой: «Кнут совсем недурен, насколько лучше здесь, чем в С<овременных> 3<аписках>!» (имеется в виду двучастный цикл «Тишина», см. прим. 41). И даже оговорка, сделанная в заключении письма, не отменяла ее в целом благосклонного тона: «Во имя правды, должна прибавить, что Д. С. <Мережковский> торжественности Кнута переварить как-то не может и „критикует“. Что меня касается, хотя это стихи не моего романа, объективно я их признаю, несколько протестуя против „гармонического“ покоя. Впрочем, мало ли какую „критику“ можно развести во всех деталях!» (Зинаида Гиппиус. Письма к Берберовой и Ходасевичу, с. 11, 12). Десятилетие спустя, З. Гиппиус в своем шутливом стихотворении «Стихотворный вечер в ‘Зеленой лампе’, или ‘Всем сестрам по серьгам’» о Кнуте в частности писала: «Словно отрок древне-еврейский, Заплакал стихом библейским И плачет и плачет Кнут…» (цит. по: Темира Пахмус. «Зеленая лампа» в Париже. IN: Литературное обозрение, 1996, № 2, с. 71). Об известности этих строк свидетельствует, между прочим, факт их цитирования в рецензии израильского литератора И. Тверского на книгу Кнута «Избранные стихи», появившуюся в газете «Гапоэль гацаир» – «Молодой рабочий» за 22 марта 1955 г. (приведена в русском переводе с иврита в т.2).


[Закрыть]
.

За первым поэтическим сборником последовали у Кнута другие: «Вторая книга стихов» (1928), «Сатир» (1929), «Парижские ночи» (1932), «Насущная любовь» (1938). Еще до войны он намеревался составить из них книгу избранных стихов[47]47
  Об этом см. в его письмах к Р. С. Чеквер от 3 февраля и 10 мая 1946 IN: Ruth Rischin. Ibid., p. 382, 388; ср. в письме Кнута к Е. Киршнер от 18 апреля 1940: «Книги своей не готовлю. Очень неподходящее время. Никто не подпишется (не до этого)».


[Закрыть]
, однако этот замысел удалось воплотить только в 1949 г., перед отъездом в Израиль. Поэтическую славу Кнуту принесли не столько даже книги, сколько неизменное участие в многочисленных творческих вечерах с чтением собственных или разбором чужих стихов (впрочем относительно последнего жанра, аналитического разговорного эссе, способности Кнута не стоит, вероятно, преувеличивать, по крайней мере он явно уступал здесь таким записным импровизаторам, как, скажем, Б. Поплавский или В. Мамченко). Но своей долей известности у той части эмигрантской аудитории, что посещала поэтические концерты и разного рода литературные вечера, какие в больших количествах проводились на русском Монпарнасе в 30-е годы, он, без сомнения, обладал. Это подтверждает в частности следующий выразительный эпизод, рассказанный 3. Шаховской: «Помню, раз как-то, часа в два ночи вышли мы последними из „Наполи“, Кнут подвыпил – голова была, впрочем, свежей, а вот ноги ослабели. Идти же ему к себе было далеко. Он пошарил в своих карманах, я в своей сумке. На такси нашлось достаточно. Прислонивши Кнута к дереву, я махнула рукой проезжавшему таксисту. Он оказался русским.

– Вот поэта надо отвести домой, возьметесь? Это Довид Кнут.

– Ну как же, как же, я его слышал на вечерах, хороший поэт! Не беспокойтесь, доставлю, если надо, то и до квартиры доведу.

Случай этот я припомнила Кнуту, когда он что-то бормотал о том, что революция лишила его всероссийской славы: „Право, Довид, кому-кому, а вам жаловаться не приходится. Сидели бы в своем Кишиневе и торговали бы мамалыгой[48]48
  Намек на стихотворение Кнута «Я, Довид-Ари бен Меир» – «…Рожденный у подножья Иваноса, В краю обильном скудной мамалыги…»


[Закрыть]
, а очутились в Париже, мировом городе, где слава ваша достигла и до парижских шоферов“. Он нисколько не обиделся»[49]49
  З. А. Шаховская. Ibid., с. 149–150.


[Закрыть]
.

Начало 20-х гг. в истории русской зарубежной литературы было по преимуществу «кафейным» периодом: основным местом встреч и писательских собраний, да и просто пространственно-временного существования художника, служили кафе на Монпарнасе (ср. в стихотворении Б. Поплавского «Снова в венке из воска», 1931–1934: «Я не участвую, не существую в мире, Живу в кафе, как пьяницы живут»). Со второй половины 20-х, и особенно в 30-е гг., литература приобретает более институциональный характер, при всей разумеющейся условности этого термина для эмигрантских реалий, хотя, действительно, – публичные представления новых книг, литературно-философские диспуты и просто творческие вечера становятся явлением широко распространенным и обиходным. Кнут, вообще отличавшийся неукротимым энтузиазмом и приобретший к этому времени некоторую писательскую известность, попадает в достаточно интенсивный поток творческого общения. Вот некоторый перечень, свидетельствующий о его участии в литературной жизни первой половины 30-х годов:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю