412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ариадна Скрябина » Собрание сочинений в двух томах. Том I » Текст книги (страница 13)
Собрание сочинений в двух томах. Том I
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 15:50

Текст книги "Собрание сочинений в двух томах. Том I"


Автор книги: Ариадна Скрябина


Соавторы: Довид Кнут
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)

Первые встречи, или три русско-еврейских поэта

До 1920 года молодые русские поэты в Париже (прозаики появились несколько позже) встречались редко и зачастую бывали незнакомы друг с другом.

Литература за пределами России еще называлась изгнаннической, молодые поэты находились в полной изоляции, постоянно голодали, но готовы были скорее умереть от голода, нежели, скажем, раскрашивать головы куклам, мыть овощи и возиться с помоями в ресторанах или драить витринные стекла. Все эти ремесла большинство освоило только годы спустя, в первое же время подобные компромиссы расценивались среди эмигрантов как измена поэтическому призванию.

Сколько воды утекло с той поры! Я не стану описывать здесь Монпарнас тех лет, замечу только, что прославленное кафе «Ротонда» было тогда втрое меньше нынешнего, в нем не было полированных зеркал, неонового света, блеска и лоска, однако на удобных, изрядно обтертых скамьях, под картинами, развешенными как попало, будто на барахолке, целыми днями просиживали, склонившись над столами, чубатые молодые люди – кто над казенным бланком, кто – над клочком картона, а кто – над книгой. Кроме французской – с акцентами разных стран и народов – здесь слышалась в основном русская речь.

Монпарнас той поры еще с усердием следовал своим традициям! Кто сегодня поверит, что гарсон не дерзнул бы нарушить приличия и приблизиться к одному из «чубатых» без приглашения, хотя посетители бывало сиживали здесь долгие часы. А если гарсон порой все же решался направиться к вам, то только для того, чтобы «уважить» чашкой горячего кофе. Он знал, что эта чашка, иногда с добавкой рома или коньяка, которую он оплачивал из своего кармана, не оставит его в накладе – придет день, все затраты будут возмещены сполна, и его еще вознаградят щедрыми «чаевыми».

Иногда случалось, что перед художником, который изнывал в муках творчества и сидел на «диете факира», появлялся аппетитный сэндвич – рассыпчатая французская булка с куском мяса, которую посылал сам хозяин.

Не так относились, разумеется, к буржуа или просто к состоятельному на вид человеку, но художнику, в виду его особого положения, удавалось «заработать», что выражалось в виде беспроцентной ссуды в несколько франков, получаемой от хозяина или гарсона.

С течением времени многие русские обитатели Монпарнаса обрели свой социальный статус (некоторые из них, подобно Сутину, Кислингу или Эренбургу, стали широко известными), изменился и сам Монпарнас, его внешний вид, бытовой уклад, его обычаи. В «Ротонде», которая значительно расширилась, открыла танцевальный зал и дорогой ресторан, которая, в угоду внешней красоте и комфорту, изменила свой привычный, всему миру известный облик, в этой «Ротонде», завороженные ее былой славой, ныне заправляют маклеры и спекулянты всей мастей, туристы и провинциалы, которых при виде художника охватывает священный трепет. Эти люди толпятся у мраморной стойки и со смесью любопытства и подозрительности поглядывают друг на друга: а не «артист» ли его сосед?

В действительности же лишь немногие знают, как велика была нужда, до какой степени опостылели русским эмигрантам холод и голод в этом огромном богатом городе. «Эти условия великолепно подходят для творчества», – уверенно рассуждал один из них, имевший по этой части солидный опыт, и между делом интересовался: «Может, у вас отыщутся два-три лишних франка?»

Марк Мария Людовик Т-ов

Одной из колоритнейших фигур русского Монпарнаса был в те времена поэт Т-ов.

Марк Мария Людовик Т-ов смешал в своей наружности черты провинциального актера и художника-аристократа в его наиболее театральном варианте. Он был среднего роста, с нагримированным лицом и длинными волосами, ниспадающими на несвежий, усеянный перхотью воротник. Но более всего поражала одна деталь: в правый глаз этого, одетого почти в лохмотья, человека был вставлен золотой монокль. Разговаривая или читая стихи, он напускал на себя надменный и торжественный вид, голос его делался неестественным, в духе «Комеди Франсез», и, сопровождая это широкими и ритмичными движениями, он драматически склонял голову и попеременно выставлял вперед то одну, то другую ногу. Ему было уготовано судьбой полуголодное, нищенское существование (подчас у него не оказывалось даже спичек!), и, за исключением поэзии и любви, он полагал унизительным для себя любое занятие. Только его близкое окружение знало, до какой степени автобиографичными являлись такие стихи:

 
Я знал любовь и голод волчий —
Две силы, движущие мир.
…………………………………………
Сжималось судорожно сердце
При виде женщин и хлебов.
 

В другом характерном стихотворении, начало которого очаровательно своей предельной безыскусностью в духе Тютчева, поэт признается:

 
Поужинал я, слава Богу,
И веселее стало мне.
 

Он был невероятный обжора, на женщин и на еду смотрел, и вправду, с таким волчьим вожделением, что поражал даже тех, кто хорошо его знал. Отличался болезненным самолюбием.

Помню, однажды зимой один из тех, кому он был обязан некоторой материальной поддержкой, заметив, как из брючных прорех зияет его голое тело, предложил ему по-дружески смену белья. Т-ов гордо отвечал: «Спасибо, не тревожьтесь. Я не ношу нижнего белья по принципиальным соображениям. По-моему, это негигиенично».

О прошлом Т-ова я знал только то, что он обитает в Париже со времен первой мировой войны, что когда-то его увлек католицизм и он стал католиком (отсюда несколько имен[97]97
  Возможно, на него повлиял Эренбург, в творческом развитии которого можно выделить несколько этапов. Накануне первой мировой войны у Эренбурга наметился период увлечения католицизмом, нашедший выражение в мистико-христианских стихах, а после этого наступила пора «аристократических» стихов. В 20-е годы, в книге «Чтец-декламатор», появилось его стихотворение, начинавшееся так:
В одежде гордого сеньораНа сцену выхода я ждал,Но по ошибке режиссераНа пять столетий опоздал.

[Закрыть]
). Был даже период, когда Т-ов уходил в монастырь. Но, судя по книгам, которые у него вскорости завелись, вдохновенный поэт не созрел до монашеской жизни. Через год после нашего знакомства он вернулся в Россию, и с тех пор я о нем ничего не слышал.

Впоследствии мне стало известно от Бальмонта, что Марк Мария Людовик Т-ов (было у него еще дополнительное католическое имя, которое он, как водится, опускал) происходил из одесской еврейской семьи.

Валентин Парнах

Валентин Парнах был не из тех, кто стал бы скрывать свое происхождение, и любил рассказывать, что его имя упоминается в Танахе. Когда-то он опубликовал несколько великолепных переводов из еврейской средневековой поэзии, и, пожалуй, только этим укоренил свою национальную принадлежность. В его стихах отсутствует память о еврействе. Он родился, если не ошибаюсь, в Ростове-на-Дону и являл собой тип вполне ассимилированного еврея, кого, невзирая на отличительные черты, поглотило бы окружение, не будь наше богатство и счастье среди «гоим» столь хрупкими, а их отношение к нам столь резко переменчивым (характерная деталь: никто не знает о том, что сестра Парнаха, советская поэтесса, публикующаяся под именем Софьи Парнок, – еврейка). Даже чисто внешне Парнах представлял собой полную противоположность его товарищу Т-ову: это был человек крайне замкнутый, невысокого роста, рыжий, с узким лицом, телом напоминающий змею. Изумительными были его голос и пластика. Уникальность Парнаха состояла в том, что он являлся не только поэтом, но и танцором, причем танцором, создавшим свой собственный стиль, в котором негритянский фольклор соединился с неповторимым хореографическим искусством.

Парнах был необычайно горд тем, что совместил танец и поэзию. Должно быть, это единство рисовалось ему как современная вариация на древнюю тему поэта-жреца. Сколь выспренне звучит концовка одного из его стихотворений:

 
Вот тело хрупкое пророка и танцора,
Вместившее огромный дух!
 

Помню еще «лежачий танец» Парнаха. Не знаю, понимал ли это сам поэт-танцор, но его танцы, которые он исполнял облаченным в смокинг, самым причудливым образом, в декадентской форме, выражали кризис нашей урбанистической цивилизации, и, возможно, даже крах агонизирующего общества.

Есть у Парнаха стихотворение, посвященное этому танцу, которое так и называется – «Лежачий танец». Вот его начало:

 
Свой дух подъяв, остервенев,
Я грохнусь среди танца о пол.
Я стройно ребрами затопал.
 

С формальной точки зрения Парнах был эпигоном футуризма. Фактически же ему удалось создать нечто вроде синкретического искусства из акмеизма и истинного футуризма взамен той карикатуры (временами, правда, дававшей плоды), которая, в соответствии с учением Маринетти, именовалась в России «футуризмом».

Русская поэзия по обе стороны границы не знала, как мне кажется, поэта машин и механизмов столь значительного, с таким талантом и размахом, как Парнах. В его «механистических» стихах, написанных со скупостью и пренебрежением к псевдопоэтическому украшательству, нет-нет да и блеснет неожиданно и социальная скорбь, и подобие метафизической боли за униженных и оскорбленных, которые позволительно связать с еврейским происхождением этого русского футуриста. Валентин Парнах был одним из первых поклонников российского джаза. Примерно в 1922 году он взялся доставить в Россию партию джазовых инструментов, а также повез свои стихи и танцы. Вернулся вскоре для приобретения еще большего количества инструментов. После его возвращения в Россию до меня дошел слух, что, хотя его танцы и пробудили некоторое любопытство, до подлинного успеха дело все же не дошло. Эта неудача не бросает, однако, тени на вкусы советских людей или их учителей, потому что, как я думаю, достоинство танцев Парнаха в значительной мере связано с обновлением художественных идей. Но в особенности прискорбно то, что его поэтические находки не оказались удачливее хореографических. Имя этого замечательного поэта блеснуло раз-два и исчезло на периферии советской прессы.

Александр Гингер

Среди поэтов, с которыми мне суждено было сойтись в Париже, одним из первых оказался петербуржец Александр Гингер. Как в поэзии, так и в жизни Гингер воплощал своеобразный синтез стоика и нигилиста. Существуя в заброшенном мире, Гингер – в отношении всех человеческих ценностей, жизненных путей и инициатив – установил для себя в качестве закона превыше всего ставить силу духа и веселье. Как человек последовательный, он придерживался тех же убеждений в собственном творчестве и бытии.

Расскажу здесь об одном случае. Гингер был в числе тех евреев, что остались в оккупированном немцами Париже. Следуя своей философии фатализма, поэт решил не скрываться, в то время как, например, журналист Петр Рысс опасался даже своих французских соседей и три года не выходил за порог комнаты, а известный художник Бен добровольно просидел в сыром подвале. Гингер, несмотря на семитскую внешность, безбоязненно разгуливал в самом центре Парижа. И вот однажды, в метро, он услышал, как двое немецких солдат беседуют между собой по-русски. Он тут же ввязался в разговор. Выяснилось, что «немецкие солдаты» на самом-то деле власовцы. Это происходило во время облав на евреев, когда поездка еврея в метро была связана со смертельной опасностью. В конце концов один из власовцев спросил его:

– А кто ты собственно по национальности? Наверное, армянин.

– Еврей, – не моргнув глазом ответил Гингер.

«Немцы» на мгновение остолбенели, но быстро придя в себя, залились хохотом от удачной шутки.

– Будь ты евреем, неужто бы ты признался в этом нам?

– А что здесь такого? Я и в самом деле еврей, – безмятежно произнес Гингер, помахал на прощание рукой и преспокойно вышел из вагона.

Поэзия Гингера – аскетичная и эпикурейская одновременно. Поэт любит героев, атлетов, летчиков, картежников. Он ведь и сам азартный игрок и даже сочинил несколько стихотворений, прославляющих карточную игру, предпочитая эту страсть женщинам и вину.

 
Разврат обезволошивает темя
И крайне ослабляет мышцы ног.
 

Будучи по своей сути человеком высокой и всесторонней культуры, Гингер склонен разыгрывать простодушие и в поэзии, и в повседневной жизни. Поэтому каждое соприкосновение с ним и его творчеством приправлено этаким нигилистическим юмором, хотя и архаический синтаксис, отмеченный печатью некоторой грубоватости, и украшения, замаскированные стилем, и едва ощутимая ирония – все это растворено в любви и трепетном отношении к живым существам. Никогда не отрекаясь от еврейства, Гингер тем не менее даже словом не обмолвился о нем в своих стихах.

Для ревнителей отношений между евреями и неевреями могу сказать, что два сына поэта (от еврейки-полукровки) женаты на француженках – не только потому, что они выглядят как французы, но и потому что являются французами русского происхождения.

Три эти истории – о евреях, которые будучи оторванными от своего народа и родной почвы стали русскими в процессе ассимиляции.

С Ходасевичем, Мережковским и Гиппиус
Ходасевич

В 1925 году в Париже появился поэт и критик Владислав Ходасевич, переехавший из Берлина, где он со своим другом Горьким редактировал журнал «Беседа». К слову сказать, дружба эта оборвалась в связи с публикацией воспоминаний Ходасевича «Горький в Италии». На даче у Горького в Сорренто Ходасевич вместе со своей женой, писательницей Ниной Берберовой, жил более полугода в 1924 году.

По прошествии какого-то времени Горький вернулся из Италии в Россию и удостоился там таких почестей, каких никто из писателей никогда не удостаивался, однако вскоре был отравлен при загадочных обстоятельствах.

Ходасевич был сыном поляка и еврейки и при удобном случае весьма смешно изображал речь своей еврейской бабушки, приправлявшей русский язык щедрой порцией идиша («Владичке! Закрой ди форточке»). Сам Ходасевич вообще-то не производил впечатления юдофила, что не помешало ему опубликовать сборник замечательных переводов современной ивритской поэзии. Переводчик, совершенно не знавший иврита, воспользовался подстрочниками покойного Лейба Яффе.

Человек редкого чувства ответственности и ревностного отношения ко всему, что касалось литературы, Ходасевич был еще и одним из самых выдающихся и скрупулезных пушкинистов. «Поэтическое хозяйство Пушкина» – исследование, каких немного найдется на столь обширную тему. Максим Горький писал в 1924 году, что Ходасевич – единственный писатель, кому по силам представить полноценную биографию Пушкина.

В свете этого станет понятней значение неожиданного заключения Ходасевича относительно родословной величайшего русского гения, о чем он однажды поделился со мной: в жилах Пушкина текла еврейская кровь, так как он происходит из фалашей – эфиопских евреев. У него было даже намерение опубликовать это открытие.

Ходасевич умер в 1939 году в Париже. Через год его третья жена (в девичестве Марголина) была схвачена нацистами и отправлена в камеру смертников. Архив писателя, в котором хранились рукописи и бесценные письма известных писателей (Белый, Гумилев и др.), оказался уничтоженным.

* * *

Ходасевич играл роль высшего авторитета в жизни молодой эмигрантской литературы. Многие воспринимали его как беспощадно-сурового критика, сказавшего о себе в одном из стихотворений:

 
Это я, тот, кто каждым ответом
Желторотым внушает поэтам
Отвращение, злобу и страх…
 

Однако именно ему должны быть обязаны некоторые из начинающих авторов за то, что из сомнительных подвалов литературы они поднялись в ее парадные залы. В 1926 году Ходасевич был редактором отдела литературы парижской русскоязычной газеты «Дни» и имел влияние в редакции авторитетного «толстого» журнала «Современные записки». Но миссионерство Ходасевича проявилось не только в том, что он распахнул перед молодежью двери в литературу. Если в борьбе за душу молодой парижской поэзии, в которой формалистические направления (имажинизм, «пастернаковцы», футуризм) столкнулись с неоклассической традицией, последняя одержала верх, то есть в этом заслуга Ходасевича, и немалая.

Раз в неделю у Ходасевичей собиралось несколько поэтов, преимущественно молодых. В этой тесной квартирке их обычно угощали скромными материальными, но великолепными духовными яствами: серьезной многочасовой беседой на литературные темы, руководимой многоопытным хозяином дома. Число приглашенных на эти «платоновские пиры» было весьма ограниченным, однако следует сказать, что именно она, собиравшаяся за столом Ходасевича небольшая группка, составила, спустя короткое время, передовой отряд, положивший начало «парижскому движению» молодых литераторов. К примеру, юный, робкий и молчаливый Владимир Вейдле, который не осмеливался на этих встречах даже рта раскрыть, превратился впоследствии в известного критика как русского, так и французского.

Салон четы Мережковских

Если у Ходасевича сколотился кружок молодежи, которая систематически получала прививку против эпидемии формализма, то в салоне четы Мережковских, расположенном в аристократической части квартала Пасси – а это был самый настоящий салон, – царили и иная атмосфера и совсем иной состав участников.

Подавляющее число посетителей относилось к молодым литераторам, включая и почти весь кружок Ходасевича, но время от времени сюда также заглядывали представители старшего поколения: философы Шестов и Бердяев, писатели Бунин, Зайцев, Алданов, а бывало, там появлялся и Керенский. Молодежь была представлена двумя группами: теми, кто успел начать свою литературную деятельность еще в России (как, например, Адамович, Георгий Иванов, Одоевцева), и теми, кто стал писать уже на чужбине.

В доме Ходасевичей вечера были заполнены исключительно литературой, тогда как в салоне Мережковского-Гиппиус касались вопросов веры, истории, метафизики, а порой занимались обсуждением злободневных тем, или, точнее говоря, сплетнями. Гостей принимала обычно жена Мережковского, знаменитая Зинаида Гиппиус, и секретарь, молодой поэт Злобин, не отходивший от нее ни на шаг.

Гиппиус была немолодой дамой, высокой и сухопарой, с раскосыми глазами, одевавшейся хотя и роскошно, но старомодно. Ее манеры были странной смесью властной петербургской барыни и капризного ребенка. Щеголеватая, поигрывающая лорнеткой, как говорят французы, «не без шарма», – глядя на нее, трудно было поверить, что перед вами не только известная писательница, но также и критик Антон Крайний, чьи нелицеприятные и язвительные статьи ни к кому не знали снисхождения.

Дмитрий Мережковский во всех отношениях являл полную противоположность жене. Он был весьма невысок (и потому, по-видимому, предпочитал не находиться рядом с рослой супругой и обычно отставал от нее), горячего темперамента, бурный и вспыльчивый. Его появления на этих заседаниях, которые проводились по воскресеньям, обставлялись с известной долей торжественности. Лишь после того как несколько десятков гостей завершали церемонию целования ручки хозяйки дома и рассаживались вокруг большого стола, наступала минута, когда из внутренних покоев выходил сам учитель и наставник.

Мережковский был превосходным собеседником, однако атмосфера разговора с ним складывалась подчас весьма тягостная! Спор он превращал в сплошной собственный монолог. Желавший поддержать с ним беседу просто не имел возможности вставить слово. Любой нечленораздельный звук или даже попытку раскрыть рот Мережковский истолковывал как лаконически выраженную мысль. Бывало его собеседник скажет: «Видите ли, Дмитрий Сергеевич, мне кажется, что…» – как Мережковский его тут же оборвет: «Да, я понимаю, что касается роли Иисуса, вы, вероятно, не согласны с Достоевским и присоединяетесь к Розанову», – и, обращаясь к жене, громким голосом: «Слыхала, Зина? Он утверждает, что Новый Завет – это бунт против Ветхого. Сын восстал на своего Отца». После этого он развивал в деталях предполагаемые контрвозражения своего «оппонента» и начинал продолжительную атаку против доводов, которые сам же за него и придумывал. При этом следует признать, что Мережковский приписывал своим собеседникам мысли оригинальные, свидетельствующие о глубоком знании обсуждаемого предмета.

На этих встречах в доме Мережковского-Гиппиус было принято абсолютно свободно выражать свои мысли. Ты мог не соглашаться с уважаемыми гостями, так как они сами часто яростно нападали друг на друга. (В публичных дискуссиях общество наслаждалось острыми репликами, которыми Зинаида Гиппиус прерывала тирады своего супруга.) Под едва видимым дирижированием Гиппиус заседания нередко превращались в обмен мнениями на захватывающую тему. После нескольких часов, проведенных в просторной столовой, переходили в зал. Мережковский по обыкновению удалялся. Гости разделялись на группы, вокруг Гиппиус образовывался круг, наступала очередь для задушевных дружеских бесед, литературных сплетен и воспоминаний. Порой читали стихи и эпиграммы.

Вторая мировая война уничтожила этот оазис русской культуры в эмиграции. Роль, которую сыграл дом, расположенный в парижском квартале Пасси, на мой взгляд, намного превосходит ценность книг, написанных его хозяевами.

Как хорошо известно, в России и за ее пределами Мережковский прославился своими историческими романами, в то время как проблемы метафизики, эсхатологии и места человека в будущем царстве духа, что так занимали писателя на чужбине и чему он посвятил серию своих произведений, оказались гласом вопиющего в пустыне. Не входя в критический анализ, скажу, что виноват в этом не только читатель. Не скрою, что сам Мережковский иногда производил впечатление человека, одержимого внезапной страстью, не подкрепленной должной ответственностью. До некоторой степени он являл собой гениальную версию гоголевского Петрушки, который тянется к образованию, потому как «из букв можно складывать всякие-разные слова» (цитирую по памяти). Это приводило его к действительно потрясающим открытиям, позволило в конце концов отождествить большевиков с абсолютным злом, но зато примирило с ненавидимыми им нацистами.

Характерно, что последние годы жизни Мережковский, по свидетельству своего секретаря Злобина, проводил «лежа на софе, непрерывно переписывая и исправляя свои патетические стихи». Стихи, правда, были слабоватые, и непонятно, каким образом такой придирчивый и обладавший тонким вкусом критик, как Гиппиус, допустила их в печать.

По словам того же Злобина, Мережковский долгие годы использовал идеи своей жены, но почему-то скрывал ее участие в своем творчестве.

Двадцатилетней девушкой Гиппиус вышла замуж за Мережковского, который был старше ее всего на несколько лет. Его не стало в 1941 году, а ее – в 1945, в возрасте 76 лет.

Как и многие другие, я находился под колдовскими чарами вечной молодости и благословенной старости этой женщины! Я был ее должником – примерно 20 лет назад она оказала мне, молодому поэту, особое благодеяние, выступив на моем творческом вечере. Но, вернувшись в 1944 году в освобожденный Париж, я не навестил престарелую больную вдову – не мог простить их заигрываний с фашистами.

Чтобы представить флер декаданса и нигилизма, окутывавший эту замечательную женщину, уместно вспомнить, как в найденном в рукописях после ее смерти и неопубликованном стихотворении она отправляет своего недавно умершего мужа в… рай, где сам Иисус приносит ему любимую собачку Бульку.

* * *

Мережковский и Гиппиус создали также «Зеленую лампу», в рамках которой проходили публичные диспуты на темы, обсуждавшиеся в их доме, с тем чтобы связать замкнутый круг писателей с широкой культурной общественностью. Я помню, что одна из таких тем называлась «Иудаизм и христианство». Еврейский подход представлял известный сионист и ученый-промышленник Златопольский, которого кто-то привел с собой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю