355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Чехов » Тревожные годы » Текст книги (страница 35)
Тревожные годы
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:34

Текст книги "Тревожные годы"


Автор книги: Антон Чехов


Соавторы: Николай Лесков,Владимир Короленко,Михаил Салтыков-Щедрин,Всеволод Гаршин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 54 страниц)

* * *

Итак, "придут нецыи и на вратах жилищ своих начертают: "Здесь стригут, бреют и кровь отворяют"...

Несмотря на шуточность тона, предсказание Погудина сильно огорчило меня. Увы! оно относилось к моему приятелю Удодову, управляющему палатой государственных имуществ.

Владимир Онуфриевич Удодов был самый симпатичный из пионеров того времени. Если б я был женщина-романист, то следующим образом описал бы наружность его: "Его нельзя было назвать красавцем, но лицо его представляло такое гармоническое сочетание линий, что в нем, как в зеркале, отражались все свойства прекрасной души. Темные волосы счастливо оттеняли высокий матовой белизны лоб, на котором мысль врезала клеймо свое. То была скорбная, горькая мысль, которая глубоко, до самого сердца, пускала свои разветвления. Под влиянием ее, выразительное лицо его мгновенно вспыхивало, тонкие античные ноздри нервно вздрагивали, а глубокие темные глаза гневно искрились. Эти глаза – их нельзя было забыть. Темно-серые, вдумчивые, они, как живая загадка, выглядывали из-за больших темных ресниц. Что сулили они? упоение или горечь разочарования – это была тайна, которую знало только его сердце да сердце той... Но не будем предупреждать событий и скажем только, что тот, кто однажды видел эти глаза, навсегда был преследуем воспоминанием об них. Голос у него был мягкий, вкрадчивый и до такой степени мелодичный, что сердце женщины, внимавшей ему, словно пойманная птичка, трепетало в груди. Роста он был небольшого, но строгая соразмерность всех частей организма заставляла забыть об этом недостатке, если можно назвать это недостатком в мужчине, который не предназначал себя в тамбурмажоры. Прибавьте к этому тончайший запах ess-bouquet, которым он имел привычку душить свой носовой платок, – и вы получите разгадку того обаятельного действия, которое он производил на женщин".

Но я не романист и не женщина, а потому скажу просто: Удодов был пионер. Он ревностно поддерживал и хранил те преобразовательные традиции, в силу которых обыватели, с помощью целой системы канцелярских мероприятий, долженствовали быть приведенными к одному знаменателю. Тогда не было еще речи ни о централизации, ни о самоуправлении, ни об акцизном и контрольном ведомствах, но уже высказывались, хотя и с большою осторожностью, мнения о вреде взяточничества и о необходимости оградить от него обывателей при пособии хорошо устроенной системы опекательства. Это было своего рода веяние времени, не преминувшее разрешиться появлением целого полчища Удодовых, которые бойко принялись за выполнение предлежавшей им реформаторской задачи. В провинции Удодовы были встречены с некоторым недоумением и даже с боязнью; втихомолку их называли эмиссарами Пугачева.

Владимир Онуфриевич любил блеснуть своими ораторскими дарованиями. Он охотно говорил обо всем: и о народе, и о высших соображениях, и о святости задачи, к выполнению которой он призван. У него был всегда наготове целый словесный поток, который плавно, и порой даже с одушевлением, сбегал с его языка, но сущность которого определить было довольно трудно. Так, например, я никогда не мог вполне определительно ответить на вопрос, действительно ли он "жалеет" народ или, в сущности, просто-напросто презирает его. Чаще всего мне казалось, что он в народе усматривает подходящую anima vilis ["гнусную душу", то есть подопытное животное (лат.)], над которою всего удобнее производить опыты канцелярских преобразований и которую, ради успеха этих преобразований, позволительно даже слегка поуродовать.

Вообще это был человек нервный, увлекающийся не столько собственными идеями, сколько идеями своих начальников, которые он воспринимал необыкновенно живо. Мысль ограждать невежественную массу крестьян от притязаний чиновников-взяточников несомненно увлекала и его самого, но она сделалась для него еще более привлекательною вследствие того, что к задаче ограждения пристегивали еще, с начальственного соизволения, воспитательный элемент. Мало ограждать, надо еще опекать. Приятно сказать человеку: "Ты найдешь во мне защиту от набегов!", но еще приятнее крикнуть ему: "Ты найдешь во мне ум, которого у тебя нет!" И Удодов неутомимо разъезжал по волостям, разговаривал с головами и писарями, старался приобщить их к тем высшим соображениям, носителем которых считал самого себя, всюду собирал какие-то крохи и из этих крох составлял записки и соображения, которые, по мере изготовления, и отправлял в Петербург. Все мужицкие обычаи представлялись ему вредными, весь мужик – подлежащим коренной переделке. Записки "о средствах к истреблению нерачительности и лени", "о необходимости искоренения вредных предрассудков" сыпались одна за другою, свидетельствуя о неусыпной реформаторской деятельности Удодова. И что в особенности дорого было в этих "записках" – это полное совпадение их с тем общеопекательным тоном, который господствовал в то время в одной части петербургского бюрократического мира! Начальство читало эти записки и думало: "Вот оно! отовсюду одно и то же пишут!" – нимало не подозревая, что оно, так сказать, занималось перепиской само с собою, то есть само себе посылало руководящие предписания и само от себя же получало соответствующие своим желаниям донесения.

Как бы то ни было, но в общежитии Удодов был малый положительно приятный и любезный. Он охотно сближался с молодыми людьми и не только не важничал, подобно прочим чинам пятого класса, но даже пускался с ними в откровенные беседы, предмет которых преимущественно составляли: святость его миссии и бюрократическая его безупречность. Одно было в нем несколько подозрительно: он слишком часто впадал в нервную раздражительность, слишком охотно злоупотреблял "слезою". Это как-то напоминало Ипполита Маркелыча Удушьева, о котором в таких восторженных выражениях отзывался Репетилов...

Нередко мы целыми вечерами просиживали с ним один на один, и, право, это были недурные вечера. За стаканом доброго вина он передавал мне заветнейшие мечты свои и, несмотря на полное отсутствие какой-либо теоретической подготовки, по временам даже поражал меня силою полета своей мысли.

– Наш народ – дитя, – говорил он мне. – Дитя доброе, смышленое, но все-таки дитя. Сам собою он управляться не может. Он не имеет понятия ни о гражданском союзе, ни о союзе государственном. Весь цикл его идей вертится около требований и указаний обычного права. Поэтому для него необходимы добрые правители, которые были бы, так сказать, посредниками между ним и государством. Государству необходима военная оборона, необходим бюджет, а народ ничего этого не понимает. Он не умеет обобщать и всего себя приурочивает к общине, к волости и, в крайнем случае, к своему уездному городу. В его глазах фиск есть нечто загадочное, нечто такое, что приходит, берет и уходит. Поэтому надобно его воспитывать. Надобно, чтоб он беспрестанно был лицом к лицу с государством, чтобы последнее, так сказать, проникло в самое сердце его. Народ – дитя, повторяю я, дитя, имеющее множество предрассудков, обычаев, привычек... дурных привычек. Он настолько погряз во всем этом, что сам по себе не чувствует от этого даже особенных неудобств. Но ведь дело не в нем одном, а в государстве – в государстве, относительно которого народ представляет лишь тягольную единицу. Государство должно быть сильно, государство должно быть образованно, государство обязывается иметь свою промышленность, торговлю и проч. Высшее же выражение государства есть правительство, которое и несет на себе всю ответственность за него. Отсюда – его права и обязанности. Права: собирать подати для удовлетворения требованиям бюджета, объявлять рекрутские наборы для пополнения армии и флотов, поддерживать благочиние, гармонию и единообразие. Обязанности: входить в нужды народа и устроивать его благосостояние с таким расчетом, чтобы государство от того процветало. Такова основная мысль нашего управления. Мы обязываемся не только ограждать подведомственных нам крестьян от всевозможных притязаний, но и служить посредниками между ними и государством. Или, другими словами, мы должны требовать и наблюдать, чтоб их внутренние распорядки отнюдь не противоречили высшим государственным соображениям. Хотите, я прочту вам записку о необходимости увеличить срок возраста для вступления в брак мужеского пола лиц из крестьянского сословия?

И он читал мне свою "записку", в которой излагал, что, во время разъездов по волостям, он неоднократно был поражаем незрелым и слабосильным видом некоторых молодых крестьян, которых он принимал за подростков и которые, по справке, оказывались уже отцами семейств. Имея в виду, с одной стороны, что преждевременное исполнение супружеских обязанностей вообще имеет вредное влияние на человеческий организм, а с другой стороны, что ранние браки в значительной мере усложняют успешное отправление рекрутской повинности, он, Удодов, полагал бы разрешать крестьянам мужеского пола вступать в брак не прежде, как по вынутии благоприятного рекрутского жребия, и притом по надлежащем освидетельствовании, в особо учрежденном на сей предмет присутствии, относительно достижения действительного физического совершеннолетия. Что же касается до крестьянок-женщин, то участь их он предоставлял на благоусмотрение начальства.

Таким образом, он прочитал мне целый ряд "записок", в которых, с государственной точки зрения, мужик выказывался опутанным такою сетью всевозможных опасностей, что если б из тех же "записок" не явствовало, что, в лице моего собеседника, мужик всегда найдет себе верную и скорую помощь, а следовательно, до конца погибнуть не может, то мне сделалось бы страшно.

– И вот наше существование, друг мой! – прибавлял он грустно, – мы не имеем ни одной свободной минуты, мы ни об чем другом не думаем, как об исполнении обязанностей службы, а между тем нам завидуют, нас называют пугачевскими эмиссарами! Ну, похожи ли мы на это?

Иногда он был даже чересчур либерален и, быть может, устрашил бы меня резкостью некоторых своих положений, если б они были высказаны не в то простодушное время, когда о "неблагонадежных элементах" не было и помина, а "в настоящее время, когда..."

– Я понимаю одно из двух, – говорил он, – или неограниченную монархию, или республику; но никаких других административных сочетаний не признаю. Я не отрицаю: республика... res publica... это действительно... Но для России, по мнению моему, неограниченная монархия полезнее. Что такое неограниченная монархия? – спрашиваю я вас. Это та же республика, но доведенная до простейшего и, так сказать, яснейшего своего выражения. Это республика, воплощенная в одном лице, А потому ни одно правительство в мире не в состоянии произвести столько добра. Возьмите, например, такое явление, как война. Какая страна может разом выставить такую массу операционного материала? Выставить без шума, без гвалта, без возбуждения распрей? Или, например, такое явление, как неурожай. Какая страна может двинуть разом такое громадное количество продовольственного материала из урожайной местности в неурожайную, при помощи одной натуральной подводной повинности? – Конечно, ни одна страна в целом мире, кроме России и... Американских Соединенных Штатов (повторяю, он до того был прозорлив, что уже в то время провидел "заатлантических друзей")! Итак, дело не в имени, а в результатах. Говорят, что у нас, благодаря отсутствию гласности, сильно укоренилось взяточничество. Но спрашиваю вас: где его нет? И где же, в сущности, оно может быть так легко устранимо, как у нас? Сообразите хоть то одно, что везде требуется для взяточников суд, а у нас достаточно только внутреннего убеждения начальства, чтобы вредный человек навсегда лишился возможности наносить вред. Стало быть, стоит только быть внимательным и уметь находить достойных правителей. Вот и все. А что такие люди есть – ответом на это служит наше ведомство.

Наконец, он был совершенно неистощим и даже поэтичен, когда заходила речь о любви к отечеству.

– Отечество, – говорил он, – это что-то таинственное, необъяснимое, но в то же время затрогивающее все фибры человеческого сердца. Спойте передо мной: "je men fiche, je m'en moque" [Мне дела нет, мне наплевать (франц.)] – и вы найдете меня холодным. Но спойте «Не белы снеги» или даже «Барыню» – и я готов расплакаться. Почему? А именно потому, что тут есть что-то необъяснимое, загадочное. Я не могу равнодушно видеть, когда на театре пляшут трепака, хотя в трепаке решительно нет ничего трогательного. Я не могу без умиления видеть декорацию, изображающую нашу русскую деревню. Темная изба, бесконечно вьющаяся дорога, белый саван зимы, обнаженные деревья и внизу, под горой, застывшая речка... не правда ли, что тут есть что-то родное? N'est ce pas? [Не правда ли?(франц.)]

По целым часам заговаривались мы на эту тему и, не ограничиваясь словами, выражали глубину своего чувства действием. То есть затягивали "Не белы снеги" и оглашали унылым пением стены его квартиры до тех пор, пока не докладывали, что подано ужинать. За ужином мы опять говорили, говорили, говорили без конца...

И вот об этом-то человеке Погудин изрекает такой жестокий приговор.

В самом деле, со дня объявления ополчения в Удодове совершилось что-то странное. Начал он как-то озираться, предался какой-то усиленной деятельности. Прежде не проходило почти дня, чтобы мы не виделись, теперь – он словно в воду канул. Даже подчиненные его вели себя как-то таинственно. Покажутся в клубе на минуту, пошепчутся и разойдутся. Один только раз удалось мне встретить Удодова. Он ехал по улице и, остановившись на минуту, крикнул мне:

– Тяжкие испытания, мой друг, наступают для России!

Затем, пожав мне руку горячее обыкновенного, он проследовал далее.

Что хотел он сказать этим? Кто готовит тяжкие испытания для России? Воевода ли Пальмерстон или он, Удодов?

Наконец разнесся слух, что он заключил оборонительный и наступательный союз с Набрюшниковым, – с Набрюшниковым, о котором никогда до тех пор не выражался, как тоном величайшего негодования...

И вот, в один прекрасный вечер, я встретил его в клубе. Он пришел поздно и как-то особенно горячо обнял меня.

– Я сегодня счастлив, мой друг! – сказал он, – нынче вечером на меня возложена вся хозяйственная часть по устройству ополчения. Борьба была жаркая, но я победил. Ну, вы, конечно, уверены, что я своего кармана не забуду!

Последние слова были сказаны тем шуточным тоном, который у мало-мальски благовоспитанного собеседника должен вызвать, по малой мере, разуверяющий простосердечный смех.

Но я, не знаю почему, вдруг покраснел.

– Фома неверующий! – воскликнул он с укором.

Затем мы сели ужинать, и он спросил шампанского. Тут же подсела целая компания подручных устроителей ополчения. Все было уже сформировано и находилось, так сказать, начеку. Все смеялось, пило и с доверием глядело в глаза будущему. Но у меня не выходило из головы: "Придут нецыи и на вратах жилищ своих начертают: "Здесь стригут, бреют и кровь отворяют"".

* * *

Это была скорбная пора; это была пора, когда моему встревоженному уму впервые предстал вопрос: что же, наконец, такое этот патриотизм, которым всякий так охотно заслоняет себя, который я сам с колыбели считал для себя обязательным и с которым, в столь решительную для отечества минуту, самый последний из прохвостов обращался самым наглым и бесцеремонным образом?

Теперь, с помощью Бисмарков, Наполеонов и других поборников отечестволюбия, я несколько уяснил себе этот вопрос, но тогда я еще был на этот счет новичок.

В первый момент всех словно пришибло. Говорили шепотом, вздыхали, качали головой и вообще вели себя прилично обстоятельствам. Потом мало-помалу освоились, и каждый обратился к своему ежедневному делу. Наконец всмотрелись ближе, вникли, взвесили...

И вдруг неслыханнейшая оргия взволновала наш скромный город. Словно молния, блеснула всем в глаза истина: требуется до двадцати тысяч ратников! Сколько тут сукна, холста, кожевенного товара, полушубков, обозных лошадей, провианта, приварочных денег! И сколько потребуется людей, чтобы все это сшить, пригнать в самый короткий срок!

И вот весь мало-мальски смышленый люд заволновался. Всякий спешил как-нибудь поближе приютиться около пирога, чтоб нечто урвать, утаить, ушить, укроить, усчитать и вообще, по силе возможности, накласть в загорбок любезному отечеству. Лица вытянулись, глаза помутились, уста оскалились. С утра до вечера, среди непроходимой осенней грязи, сновали по улицам люди с алчными физиономиями, с цепкими руками, в чаянии воспользоваться хоть грошом. Наш тихий, всегда скупой на деньгу город вдруг словно ошалел. Деньги полились рекой: базары оживились, торговля закипела, клуб процвел. Вино и колониальные товары целыми транспортами выписывались из Москвы. Обеды, балы следовали друг за другом, с танцами, с патриотическими тостами, с пением модного тогдашнего романса о воеводе Пальмерстоне, который какой-то проезжий итальянец положил, по просьбе полициймейстера, на музыку и немилосердно коверкал при взрыве общего энтузиазма.

Бессознательно, но тем не менее беспощадно, отечество продавалось всюду и за всякую цену. Продавалось и за грош, и за более крупный куш; продавалось и за карточным столом, и за пьяными тостами подписных обедов; продавалось и в домашних кружках, устроенных с целью наилучшей организации ополчения, и при звоне колоколов, при возгласах, призывавших победу и одоление.

Кто не мог ничего урвать, тот продавал самого себя. Все, что было в присутственных местах пьяненького, неспособного, ленивого, – все потянулось в ополчение и переименовывалось в соответствующий военный чин. На улицах и клубных вечерах появились молодые люди в новеньких ополченках, в которых трудно было угадать вчерашних неуклюжих и ощипанных канцелярских чиновников. Еще вчера ни одна губернская барыня ни за что в свете не пошла бы танцевать с каким-нибудь коллежским регистратором Горизонтовым, а нынче Горизонтов так чист и мил в своей офицерской ополченке, что барыня даже изнемогает, танцуя с ним "польку-трамблямс". И не только она, но даже вчерашний начальник, вице-губернатор, не узнает в этом чистеньком офицерике вчерашнего неопрятного, отрепанного писца Горизонтова.

– А! Горизонтов! мило! очень, братец мой, хорошо! – поощряет вице-губернатор, повертывая его и осматривая сзади и спереди.

– Сегодня только что от портного, ваше высокородие!

– Прекрасно! очень, даже очень порядочно сшит кафтанок! И скоро в поход?

– Поучимся недели с две, ваше высокородие, и в поход-с!

– Смотри! Сражайся! Сражайся, братец! потому что отечество...

– Нам, ваше высокородие, сражаться вряд ли придется, потому – далеко. А так, страны света увидим...

И шли эти люди, в чаянье на ратницкий счет "страны света" увидать, шли с легким сердцем, не зная, не ведая, куда они путь-дороженьку держат и какой такой Севастополь на свете состоит, что такие за "ключи", из-за которых сыр-бор загорелся. И большая часть их впоследствии воротилась домой из-под Нижнего, воротилась спившаяся с круга, без гроша денег, в затасканных до дыр ополченках, с одними воспоминаниями о виденных по бокам столбовой дороги странах света. И так-таки и не узнали они, какие такие "ключи", ради которых черноморский флот потопили и Севастополь разгромили.

Шитье ратницкой амуниции шло дни и ночи напролет. Все, что могло держать в руке иглу, все было занято. Почти во всяком мещанском домишке были устроены мастерские. Тут шили рубахи, в другом месте – ополченские кафтаны, в третьем – стучали сапожными колодками. Едешь, бывало, темною ночью по улице – везде горят огни, везде отворены окна, несмотря на глухую осень, и из окон несется пар, говор, гам, песни...

А объект ополчения тем временем так и валил валом в город. Валил с песнями, с причитаниями, с подыгрыванием гармоники; валил, сопровождаемый ревущим и всхлипывающим бабьем.

– Волость привели! – молодецки докладывает волостной старшина управляющему палатой государственных имуществ, выстроив будущих ратников перед квартирой начальника.

Управляющий выходит с гостями на крыльцо и здоровкается.

– Молодцы, ребята! – кричит он по-военному, – за веру! Помнить, ребята! За веру, за царя и отечество! С железом в руке... С богом!

И вот из числа гостей выступает вперед откупщик, перекрест из жидов. Он приходит в такой энтузиазм от одного вида молодцов-ребят, что тут же возглашает:

– По царке! по две царки на каждого ратника зертвую! за веру!

– С богом! трогай! – вновь напутствует управляющий толпу, – за ве-е-ру!

"Объект" удаляется с песнями.

Знает ли он, что за "ключи" такие, ради которых перекрест из жидов жертвует ему по чарке водки на человека?

Одним словом, и на улицах, и в домах шла невообразимая суета. Но человека, постороннего делу организации ополчения, в этой суете прежде всего поражало преобладание натянутости и таинственности. Общий разговор исчез совершенно. В собраниях, в частных домах – сейчас же формировались отдельные группы людей, горячо о чем-то между собою перешептывавшихся. В виду этих групп непосвященному становилось просто неловко. На приветствие его отвечали машинально; ежели же он проявлял желание присоединиться к общему разговору, то переменяли разговор и начинали говорить вздор. Приходилось или уединиться, или присаживаться к девицам, которые или щипали корпию, или роптали на то, что в наш город не присылают пленных офицеров. По временам от которой-нибудь группы отделялся индивидуум и торопливо куда-то исчезал. Через некоторое время исчезнувший так же торопливо появлялся вновь, один или с новыми индивидуумами, и опять начинался оживленный шепот. По временам целая группа куда-то исчезала, вероятно в дом к кому-нибудь из заговорщиков, у которого можно было расположиться вольнее...

– Да что же такое происходит, наконец? – спросил я однажды Погудина, который зашел ко мне утром посидеть.

– Топка, батюшка, происходит, великая топка теперь у нас идет! – ответил он, – и богу молятся, и воруют, и опять богу молятся, и опять воруют. "И притом в самоскорейшем времени", как выразился Набрюшников.

– Неужто и Удодов тут?

– Удодов – по преимуществу. Много тут конкурентов было: и голова впрашивался, и батальонный командир осведомлялся, чем пахнет, – всех Удодов оттер. Теперь он Набрюшникова так настегал, что тот так и лезет, как бы на кого наброситься. Только и твердит каждое утро полициймейстеру: "Критиков вы мне разыщите! критиков-с! А врагов мы, с божьею помощью, победим-с!"

– А разве уж и критики появились?

– Немудрые. Какой-то писаришко анонимное письмо написал: новым Ровоамом Набрюшникова называет. Ну, какой же он Ровоам!

– Стало быть, сделка между Набрюшниковым и Удодовым состоялась?

– Нехитрая сделка: Набрюшников десять процентов себе выговорил. Тут, батюшка, сотни тысяч полетят, так ежели десять копеек с каждого рубля – сочтите, сколько денег-то будет!

– Послушайте! да не много ли десять-то процентов! Ведь ежели Набрюшникову десять процентов, сколько же Удодов себе возьмет! сколько возьмут его агенты!

– Все возьмут, да еще увидите, что и "благоразумная экономия" будет. А впрочем, знаете ли, что мне приходит на мысль: Удодов поглядит-поглядит, да и заграбит все сам. А Набрюшникова на бобах оставит!

– Ну, это мудрено!

– Ничего мудреного нет. Вы вглядитесь в Удодова, какая у него в последнее время физиономия сделалась. Так ведь и написано на ней: "И за что я какому-нибудь тетереву буду десять процентов отдавать!"

– Так вот он, Удодов-то! А какой человек-то! Намеднись сидел я у него, и зашел у нас разговор о любви к отечеству. "Отечество, говорит, это святыня!"

– А "Не белы снеги" как поет! просто даже слеза прошибает!

Погудин даже закручинился под влиянием этого воспоминания. Машинально свесил голову набок и чуть-чуть сам не запел.

– Да, – сказал он после минутного молчания, – какая-нибудь тайна тут есть. "Не белы снеги" запоют – слушать без слез не можем, а обдирать народ – это вольным духом, сейчас! Или и впрямь казна-матушка так уж согрешила, что ни в ком-то к ней жалости нет и никто ничего не видит за нею! Уж на что казначей – хранитель, значит! – и тот в прошлом году сто тысяч украл! Не щемит ни в ком сердце по ней, да и все тут! А что промежду купечества теперь происходит – страсть!

– Например?

– И грызутся, и смеются, и анекдоты друг про дружку рассказывают. Хоть и большое дело двадцать тысяч человек снарядить, а все-таки не всякому туда впроситься удалось. Вот и идет у них теперь потеха: кто кому больше в карман накладет. Орфенову, например, ничего не дали, а он у нас по кожевенной части первый человек. А поделили между собою полушубки и кожевенный товар Москвины да Костромины, а они сроду около кожевенного-то товара и не хаживали. Вот Орфенов и обозлился. "Жив, говорит, не буду, коли весь товар не скуплю: пущай за тридевять земель полушубки покупают!" Так его сегодня полициймейстер к Набрюшникову таскал.

– Это зачем?

– Реприманд Набрюшников делал. "Отъелся, говорит, так за критики принялся! Знаешь ли, говорит, что с тобою, яко с заговорщиком, поступить можно?"

– Ловко!

– Да, не без приятности для Удодова. Да собственно говоря, он один и приятность-то от всего этого дела получит. Он-то свой процент даже сейчас уж выручил, а прочим, вот хоть бы тем же Костроминым с братией, кажется, просто без всяких приятностей придется на нет съехать. Только вот денег много зараз в руках увидят – это как будто радует!

– Ну, не станут же и они без пользы хлопотать.

– А вот как я вам скажу. Был я вчера у Радугина: он ночью нынче в Москву за сукном уехал. Так он мне сказывал: "Взялся, говорит, я сто тысяч аршин сукна поставить по рублю за аршин и для задатков вперед двадцать пять тысяч получил – сколько, ты думаешь, у меня от этих двадцати пяти тысяч денег осталось?" – "Две синеньких?" – говорю. "Две не две, а... пять тысяч!!"

– Строг же Удодов!

– Уж так аккуратен! так аккуратен! Разом со всего подряда двадцать процентов учел. Святое дело. Да еще что: реестриков разных Радугину со всех сторон наслали: тот то купить просит, тот – другое. Одних дамских шляпок из Москвы пять штук привезти обязался. Признаться сказать, я даже пожалел его: "Купи, говорю, кстати, и мне в Москве домишко какой-нибудь немудрящий; я, говорю, и надпись на воротах такую изображу: подарен, дескать, в знак ополчения".

– Удивительнее всего, что они даже не скрываются. Так-таки всё и выкладывают!

– Нельзя. Удодов пытал останавливать, даже грозил, да ничего не поделаешь. Сначала пообещают молчать, а через час не выдержат – и выболтают. По секрету, разумеется. Тому по секрету, другому по секрету – ан оно и выходит, словно в газетах напечатано. Вот и я вам тоже по секрету,

– Черт возьми, однако! Ведь, по-настоящему, Удодову теперь руку подать стыдно!

– Ничего стыдного нет. Рука у него теперь мягкая, словно бархат. И сам он добрее, мягче сделался. Бывало, глаза так и нижут насквозь, а нынче больше все под лоб зрачки-то закатывать стал. Очень уж, значит, за отечество ему прискорбно! Намеднись мы в клубе были, когда газеты пришли. Бросился, это, Удодов, конверт с "Ведомостей" сорвал: "Держится! – кричит, – держится еще батюшка-то наш!" Это он про Севастополь! Ну, да прощайте! Секрет!

Погудин направился было к передней, но с половины дороги вернулся.

– Забыл! – сказал он, – сегодня ко мне мажордом приходил – знаете, тот самый, что за "покушение войти в незаконную связь с княгиней Т***" к нам сослан. "А что, говорит, не махнуть ли и мне, Петр Васильич, в ополчение? Уж очень, говорит, Расее послужить захотелось!" – "Валяй", – говорю. "Только я, говорит, насчет чина сомневаюсь. Вон Горизонтова в прапоры произвели, а меня каким чином примут?" – "Прямо прохвостом", – говорю. "Ну, нет, говорит, мне, по моему положению, не того надобно!" – "А какое же, спрашиваю, твое положение?" – "А такое, говорит, положение, что хоша я по просьбе князя Павла Павлыча сюда сослан, а он сам – беспременно мой сын!" – "Врешь, говорю, хвастаешься! за "покушение" ты сослан – понимаешь! Покушался ты только мерзость сделать, а в исполнение не привел!"... Так он даже в азарт вошел! Вертит, это, перстнем у меня перед глазами: "Это, говорит, что! разве за "покушения" такие перстни дарят!" Посмотрел я на перстень – хорош! – "Хорош, говорю, перстенек, а все-таки никакого другого чина, кроме прохвоста, обещать тебе не могу!" С тем он от меня и ушел... Так вот оно что значит, отечество-то! Даже мажордом восчувствовал! "Расее, говорит, послужить хочу!"

* * *

И все опять запрыгало, завертелось. Дамы щиплют корпию и танцуют. Мужчины взывают о победе и одолении, душат шампанское и устроивают в честь ополчения пикники и dejeuners dansants [танцевальные утренники (франц.)]. Откупщик жертвует чарку за чаркой. Бородатые ратники, в собственных рваных полушубках, в ожидании новых казенных, толпами ходят по улицам и поют песни. Все перепуталось, все смешалось в один общий густой гвалт.

И как-то отчетисто, резко выделяется из этого гвалта голос Удодова, возглашающий:

– Держится голубчик-то наш! Не сдается! Нахимов! Лазарев! Тотлебен! Герои! Уррра!

* * *

Наконец ополчение, окончательно сформированное, двинулось. Я, впрочем, был уже в это время в Петербурге и потому не мог быть личным свидетелем развязки великой ополченской драмы. Я узнал об этой развязке из письма Погудина.

"Наша ополченская драма, – писал он мне, – разрешилась вчера самым неожиданным образом. Удодов исчез, то есть уехал ночью в Петербург, чтобы не возвращаться сюда. Оказывается, что уже две недели тому назад у него был в кармане отпуск. Все это сделалось так внезапно, что самые приближенные к Удодову лица ничего не знали. Вечером у него собралось два-три человека из "преданных", играли в карты, ужинали. В полночь он послал за лошадьми, говоря, что едет на сутки на ревизию. И только уже садясь в возок, сказал провожавшим его гостям: господа, не поминайте лихом! в Петербург удираю! Набрюшников так и остался при малой мзде, которая ему была выдана из задаточных денег. Однако он решился не оставлять этого дела и сегодня же посылает просьбу о разрешении и ему отпуска в Петербург. Надеется хоть на половину суммы Удодова усовестить. Усовестит ли?"

ПРИВЕТ

Мы мчались на всех парах по направлению из Кенигсберга в Вержболово. Вот Вёлау, вот Инстербург, вот Гумбинен... скоро, теперь скоро! Сердце робело, как бы припоминая старую привычку болеть; саднящая тревога распространялась по всему организму; глаза закрывались, словно боясь встретиться с неожиданностью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю