355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Чехов » Тревожные годы » Текст книги (страница 11)
Тревожные годы
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:34

Текст книги "Тревожные годы"


Автор книги: Антон Чехов


Соавторы: Николай Лесков,Владимир Короленко,Михаил Салтыков-Щедрин,Всеволод Гаршин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 54 страниц)

– Чего в нем нравиться!

– Зачем же ты привел его?

– А нам разве "нравиться" надо! Нам нужно, чтоб дело сделал, а там, пожалуй, хоть век его не видать!

– Однако ведь ты сам видишь, что он просто-напросто мошенник!

– Мошенник – много про него сказать. А лодырь!.. нестоющий, значит, человек!

– Вот, ты говоришь: "нестоющий человек", а между тем сам же его привел! Как же так жить! Ну, скажи, можно ли жить, когда без подвоха никакого дела сделать нельзя!

– Живем помаленьку. Стало быть, не до конца еще прегрешили.

– Да ты пойми же, Лукьяныч, вот завтра Бородавкин приедет: неужто ж и в самом деле ты будешь его пуншем спаивать?

– А коли ему нравится! пущай пьет!

– Да ведь это значит прямо мошенничать! С пьяным человеком в сделку входить!

Лукьяныч изумленными глазами взглянул на меня.

– Да никак вы в сам-деле думаете, что вы Бородавкина обидеть можете? – удивился он.

– Обидеть! Не обидеть, а коли по-твоему делать, так просто-напросто обмануть!

– Христос с вами! Да вы слыхали ли про Бородавкина-то! Он ведь два раза невинно падшим объявлялся! Два раза в остроге сидел и всякий раз чист выходил! На-тко! нашли кого обмануть! Да его и пунштом-то для того только поят, чтобы он не слишком уж лют был!

Сказавши это, Лукьяныч махнул рукой и ушел в свое логово готовиться к завтрашнему дню. Через полчаса вышел оттуда еще такой же ветхий старик и начал, вместе с Лукьянычем, запрягать в одноколку мерина.

Посылали в город за кизляркой и другими припасами для предстоящих "пунштов".

* * *

Но я не выдержал.

Ежедневные разъезды по одним и тем же местам, беспрерывные разговоры об одних и тех же предметах до того расшатали мои нервы, что мне почти всю ночь не спалось. Передо мной, в течение нескольких бессонных часов, прошли все подробности любостяжательной драмы, которой я был очевидцем и участником. Вспомнился благолепный Дерунов и его самодовольные предики насчет "бунтов", в которых так ясно выразилась наша столповая мораль; вспомнилась свита мелких торгашей-прасолов, которые в течение целого месяца, с утра до вечера, держали меня в осаде и которые хотя и не успели еще, подобно Дерунову, уловить вселенную, но уже имели наготове все нужные для этого уловления мрежи; вспомнилась и бесконечная канитель разговоров между Лукьянычем и бесчисленными претендентами на обладание разрозненными клочьями некогда великолепного чемезовского имения...

Эти разговоры в особенности раздражали меня. Все они велись в одной и той же форме, все одинаково не имели никакого содержания, кроме совершенно бессмысленной укоризны. На русском языке даже выработался особенный термин для характеристики подобных разговоров. Этот термин: "собачиться".

– А ты настоящую цену давай! – собачился, например, Лукьяныч.

– И то настоящую цену даем! – с своей стороны, отсобачивался прасол-покупщик.

– А ты дело говори!

– И то дело говорим!

– Слушай! сколько ты тут дров напилить хочешь?

– Сколько напилим – все наше будет.

– Опять товарник! Ты думаешь, сколько ты товарнику тут напилишь?

– Опять-таки, сколько ни напилим – все наше будет!

– Бога ты не боишься!

– Ты один, видно, боишься!

И так далее, до тех пор, пока запас "собаченья" не истощался на время. Тогда наступало затишье, в продолжение которого Лукьяныч пощипывал бородку, язвительно взглядывал на покупателя, а покупатель упорно смотрел в угол. Но обыкновенно Лукьяныч не выдерживал и, по прошествии нескольких минут, с судорожным движением хватался за счеты и начинал на них выкладывать какие-то фантастические суммы.

– Слушай! Боишься ли ты бога! – принимался он вновь за прежнюю канитель укоризн.

Вспомнился мне, наконец, и Заяц, за несколько часов перед тем с такою бесцеремонною торжественностью посвящавший меня в тайны искусства "показывания", которого я некогда был жертвою.

Теперь это искусство "показывания" уже не меня обездоливало, а, напротив того, мне предлагало свои услуги.

Ясно, что передо мной, в течение целого месяца, каждодневно производился тот самый акт "потрясения", который поселяет такой наивный ужас в сердцах наших столпов. Да, это было оно, это было "потрясение", и вот эти люди, которые так охотно бледнеют при произнесении самого невинного из заклейменных преданием "страшных слов", – эти люди, говорю я, по-видимому, даже и не подозревают, что рядом с ними, чуть ли не ими самими, каждый час, каждую минуту, производится самое действительное из всех потрясений, какое только может придумать человеческая злонамеренность!

И с какою наивною бессознательностью, с каким простодушным неведением производится этот акт "потрясения общественных основ". Это даже не акт, а почти простой обряд. Даже добряк Лукьяныч, которому, конечно, и на мысль никогда не приходило кого-нибудь ограбить, и тот является чуть не грабителем или, по крайней мере, попустителем и пособником грабежа. Не услаждался ли он всем существом своим фокусами "показывания", представленными Зайцем? Не послал ли он в город за кизляркой, в надежде, что Бородавкин, под влиянием "пунштов", ходчее пойдет в устроиваемую ему Зайцем ловушку?

И чем дольше я думал, тем больше и больше таяла моя недавняя решимость действовать с умом. И по мере того как она исчезала, на ее место, сначала робко, но потом все настойчивее и настойчивее, всплывала другая решимость: бросить! Бросить все и бежать!

Как-то вдруг для меня сделалось совсем ясно, что мне совсем не к лицу ни продавать, ни покупать, ни даже ликвидировать. Что мое место совсем не тут, не в мире продаж, войн, трактатов и союзов, а где-то в безвестном углу, из которого мне никто не препятствовал бы кричать вслед несущейся мимо меня жизни: возьми всё – и отстань!..

Утром, едва я успел забыться тревожным сном, как меня разбудил гром и звон, раздававшийся на дворе. Одевшись наскоро, я выбежал на крыльцо, и глазам моим представилась картина необычной для Чемезова суеты. Старики и старухи, мирно доживавшие свой век в подвальных этажах барского дома, все разом выползли на барский двор, сновали взад и вперед, от амбара к кладовой, от кладовой к погребу, гремели ключами, отпирали, запирали, что-то вынимали, несли. У конюшни стояла крытая ямская повозка; вблизи нее, на лужку, ходили три спутанные лошади и кормились, встряхивая бубенчиками. На вопрос мой, что случилось, мне отвечали, что приехал купец Бородавкин и вместе с Зайцем и Лукьянычем отправился осматривать дачу.

Я ждал довольно долго. Наконец, часа через три, осторожно, словно крадучись, вошел в мою комнату Заяц. Лицо его, в буквальном смысле слова, было усеяно каплями пота и выражало таинственность и озабоченность.

– Желают вас видеть, – доложил он шепотом.

Я чувствовал, что решительный час настал; но все еще колебался.

– Ваше высокоблагородие! позвольте вам доложить! – продолжал он таинственно, – они теперича в таком пункте состоят, что всего у них, значит, просить можно. Коли-ежели, к примеру, всю дачу продать пожелаете – они всю дачу купят; коли-ежели пустошь какую, или парки, или хоша бы и дом – они и на это согласны! Словом сказать, с их стороны на всё согласие будет полное!

И надо было видеть его изумление и даже почти негодование, когда я объявил ему, что в настоящую минуту ничего продавать не намерен!!

ПРЕВРАЩЕНИЕ

На днях иду по Невскому, мимо парикмахерской Дюбюра, смотрю и глазам не верю: по лестнице магазина сходит сам Осип Иванович Дерунов!

Нужно было в свое время очень запечатлеть в памяти лицо Осипа Иваныча, чтобы узнать его в том обличии, в каком он предстал передо мной в эту минуту. На плечах накинута соболья шуба редчайшей воды (в "своем месте" он носит желтую лисью шубу, а в дорогу так и волчьей не брезгает), на голове надет самого новейшего фасона цилиндр, из-под которого высыпались наружу серебряные кудри; борода расчесана, мягка, как пух, и разит духами; румянец на щеках даже приятнее прежнего; глаза блестят... Словом сказать, лет двадцать пять с плеч долой – никак не меньше.

И прежде случалось, что Дерунов по временам наезжал в Петербург по своим делам, но приезды эти всегда совершались более чем скромно. Останавливался он обыкновенно у кума своего, Ивана Иваныча Зачатиевского, сына к – ского пономаря, который служил в одном из департаментов столоначальником, досиделся до чина статского советника и с получением его воспользовался титулом управляющего столом. Если же у кума было нельзя приютиться (Зачатиевский был необыкновенно плодущ, и не всегда в его квартире имелся свободный угол), в таком случае Дерунов нанимал дешевенький нумер в гостинице "Рига" или у Ротина, и там все его издержки, сверх платы за нумер, ограничивались требованием самовара, потому что чай и сахар у него были свои, а вместо обеда он насыщался холодными закусками с сайкой, покупаемыми у лоточников. Франтить он не только не франтил, но даже, ступая на петербургскую почву, как бы с расчетом усугублял невзрачность своего костюма. Иногда, во время этих наездов, он удостоивал посещать и меня.

– Охота вам, Осип Иваныч, себя изнурять! – бывало, скажешь ему, – человек вы состоятельный, а другие говорят и богатый, могли бы в Петербурге шику задать, а вы вот в сибирке ходите да белужиной, вместо обеда, пробавляетесь!

– А ты слушай-ко, друг, что я тебе скажу! – благосклонно объяснял он мне в ответ, – ты говоришь, я человек состоятельный, а знаешь ли ты, как я капитал-то свой приобрел! все постепенно, друг, все пятачками да гривенничками! Кабы платье-то у меня хорошее было, мне бы в карете ездить надо, а за нее поди пять рублей в день отдать мало! А теперь я от Ивана Иваныча (Зачатиевского, из Измайловского полка) выйду – платье-то у меня таковское: и забрызгает – терпит! Вот я иду-иду на биржу, да и даю извозчику сначала двугривенничек, а потом, у Вознесенья, и пятиалтынничек. Времени передо мной достаточно, на пожар спешить нечего. Не возьмет извозчик пятиалтынничка – я и до адмиралтейства, заместо прогулки, дойду, а оттоль уж за гривенничек и сяду до биржи. Ан сочти-ка ты, сколько гривенников-то за день в кармане останется – ведь шутя-шутя полтора-два рубля в сутки набежит!

– А вам очень эти полтора-два рубля дороги?

– Мне все дорого, потому на полу и гривенника не поднимешь. Опять и то скажу: я ведь всякою операцией орудую, и сало покупаю, и масло постное, всякий, значит, товар. Во всё пальцем колупнуть должен, а иное и на язык испробовать. Кабы теперича я в хорошем платье да в перчатках ходил, как бы к товару-то я приступился? Ведь около него хорошее-то платье изгадишь, а оно поди денег стоит. Вот и стал бы я, вместо того, чтобы сам до всего доходить, прикащика за себя посылать, а прикащику-то плати, да он же тебя за твои деньги продаст! А теперь – святое дело! Нужды нет, что по пятачкам да по гривенничкам сбираем: курочка и по зернышку клюет, да сыта бывает!

– Ну, вы-то чай, не всё по зернышку клюете? Как сало-то на язык попробуете – в кармане, смотри, и изрядный куш очутится!

– Бывают и куши – и от кушей не отказываемся. Да ведь и тут опять: отчего эти самые куши до нас доходят? Всё через нашу же экономию да осмотрительность! Лучше скажу тебе: даже немец здешний такое мнение об нас, русских, имеет, что в худом-то платье человеку больше верят, нежели который человек к нему в карете да на рысаках к крыльцу подъедет. Теперича хоть бы я: миткалевая фабрика у меня есть, хлопок нужен; как приду я к немцу в своем природном, русском виде, мне и поклониться ему не стыдно! Да и он тоже, глядя на мою одёжу, соображает: "Этот человек, говорит, основательный!" Глядишь – ан мне и уступочка за мою основательность. Нет, сударь, видно, нам, русским, еще предел не вышел в хорошем-то платье ходить!

И вот этот самый человек, возведший хождение в худом платье чуть не в теорию, является передо мной совершенным франтом. Из-за распахнувшейся на мгновение шубы я заметил отлично сшитый сюртук и ослепительной белизны рубашку с крупными брильянтовыми запонками; на руках перчатки a double couture [двойной строчки (франц.)], на шее – узенький черный col... [галстук (франц.)] Только сапоги навыпуск обличают русского человека, да и то, быть может, он сохранил их потому, что видел такие же у какого-нибудь знакомого кирасира.

– Осип Иваныч – вы? – спросил я нерешительно.

– Самолично-с.

Он высунул из-под шубы два пальца, один из которых я слегка и потянул к себе, сказав:

– Вот вы и в перчатках! а помните, недавно еще вы говорили, что вам непременно голый палец нужен, чтоб сало ловчее было колупать и на язык пробовать?

– Было... и это! – ответил он, несколько сконфузясь, – а что только два пальца вам подал, так этому есть причина: шубу поддерживаю.

– Нет, в самом деле! Не шутя, ведь узнать вас нельзя, Осип Иваныч! Похорошели! помолодели! Просто двадцать пять лет с костей долой! Надолго ли в Петербург?

– Думаю недельки две еще побыть.

– А помнится, вы не очень-то Петербург долюбливали? По делам?

– По делам... ну, и проветриться тоже... Сидишь-сидишь, этта, в захолустье – захочется и на свет божий взглянуть!

– И прекрасно. Теперь, стало быть, вам остается только "штучку" какую-нибудь подцепить – и дело в шляпе! А может быть, вы уж и подцепили?

– Есть их, "штучек"-то... довольно здесь! Я, впрочем, не столько для них, сколько для того, что уж оченно генерал приехать просил.

– Какой генерал?

– Да вот, что летось к нам в К. приезжал... сказывал вот, помнится! Насчет облигациев...

– Стало быть, об концессии хлопотать приехали?

– Парень-то уж больно хорош. Говорит: "Можно сразу капитал на капитал нажить". Ну, а мне что ж! Состояние у меня достаточное; думаю, не все же по гривенникам сколачивать, и мы попробуем, как люди разом большие куши гребут. А сверх того, кстати уж и Марья Потапьевна проветриться пожелала.

– Какая Марья Потапьевна?

– Уж и забыли? Яшенькина, сына моего, супруга...

Мне показалось, что, говоря это, он как-то посмотрел совсем уже вкось.

– Не видал я ее, Осип Иваныч, не привелось в ту пору. А красавица она у вас, сказывают. Так, значит, вы не одни? Это отлично. Получите концессию, а потом, может быть, и совсем в Петербурге оснуетесь. А впрочем, что ж я! Переливаю из пустого в порожнее и не спрошу, как у вас в К., все ли здоровы? Анна Ивановна? Николай Осипыч?

– Что им делается! Цветут красотой – и шабаш. Я нынче со всеми в миру живу, даже с Яшенькой поладил. Да и он за ум взялся: сколь прежде строптив был, столь нонче покорен. И так это родительскому сердцу приятно...

– Еще бы! какой он, однако ж, чудак у вас! Марью Потапьевну в Петербург отпустил, а сам в захолустье остался!

– Ведь не одну он ее отпустил, а с родителем. Да ему-то, признаться, в хорошую-то компанию и войти покуда нельзя.

– Что так?

– Да все то же. Вино мы с ним очень достаточно любим. Да не зайдете ли к нам, сударь: я здесь, в Европейской гостинице, поблизности, живу. Марью Потапьевну увидите; она же который день ко мне пристает: покажь да покажь ей господина Тургенева. А он, слышь, за границей. Ну, да ведь и вы писатель – все одно, значит. Э-эх! загоняла меня совсем молодая сношенька! Вот к французу послала, прическу новомодную сделать велела, а сама с "калегвардами" разговаривать осталась.

– Вот как!

– Да, сударь, всякому люду к нам теперь ходит множество. Ко мне – отцы, народ деловой, а к Марье Потапьевне – сынки наведываются. Да ведь и то сказать: с молодыми-то молодой поваднее, нечем со стариками. Смеху у них там... ну, а иной и глаза таращит – бабенке-то и лестно, будто как по ней калегвардское сердце сохнет! Народ военный, свежий, саблями побрякивает – а время-то, между тем, идет да идет. Бывают и штатские, да всё такие же румяные да пшеничные – заодно я их всех "калегвардами" прозвал.

– Что ж, чай, любезности напевают Марье Потапьевне?

– Не без того. Ведь у вас, в Питере, насчет женского-то полу утеснительно; офицерства да чиновничества пропасть заведено, а провизии про них не припасено. Следственно, они и гогочут, эти самые "калегварды". Так идем, что ли, к нам?

Я согласился.

Дерунов занимал в гостинице отлично меблированный апартамент, комнат в пять. Прямо из передней – столовая (здесь в настоящую минуту был накрыт стол, уставленный разнообразнейшими закусками и целою батареей водок и вин), из столовой налево – кабинет и спальня Осипа Иваныча, направо – гостиная и будуар Марьи Потапьевны. В гостиной раздавались голоса и смех. Когда мы вошли (было около двух часов утра), то глазам нашим представилась следующая картина: Марья Потапьевна, в прелестнейшем дезабилье из какой-то неслыханно дорогой материи, лежала с ножками на кушетке и играла кистями своего пеньюара; кругом на стульях сидело четверо военных и один штатский. Военные принадлежали к разным родам оружия, но все были одинаково румяны и белы и все одинаково глядели крепышами; даже штатский был так бел и румян, что сразу его нельзя было признать за штатского.

– А я тебе, Машенька, писателя привел! шутя на улице нашел! – балагурил Осип Иваныч, рекомендуя меня Марье Потапьевне.

Марья Потапьевна поспешно сошла с кушетки и как-то оторопела, словно институтка, перед которой вырос из земли учитель и требует ее к ответу в ту самую минуту, когда она всеми силами души призывала к себе "калегварда". Очень возможно, что она думала, что перед нею стоит сам Тургенев, но я, разумеется, поспешил ее успокоить, назвав себя. И увы! я с горестью должен сознаться, что фамилия моя ровно ничего не сказала ей, кроме того, что я к – ский помещик и как-то летом был у Осипа Иваныча с предложением каких-то земельных обрезков.

Впрочем, она очень предупредительно подала руку и даже на мгновение задумалась, словно стараясь что-то припомнить.

– Ах, да! ведь вы по смешной части! – наконец вспомнила она.

– Горестей не имею – от этого, – ответил я, и, не знаю отчего, мне вдруг сделалось так весело, точно я целый век был знаком с этою милою особою. "Сколько тут хохоту должно быть, в этой маленькой гостиной, и сколько вранья!" – думалось мне при взгляде на этих краснощеких крупитчатых "калегвардов", из которых каждый, кажется, так и готов был ежеминутно прыснуть со смеху.

– Садитесь – гости будете! – пригласила меня Марья Потапьевна, принимая прежнее положение на кушетке.

Я сел и тут только всмотрелся в нее. Действительно, это была женщина, в материальном смысле, очень привлекательная. Рослая, ширококостая, высокогрудая, с румяным, несколько более чем нужно круглым лицом, с большими серыми навыкате глазами, с роскошною темно-русою косой, с алыми пухлыми губами, осененными чуть заметно темным пушком, она представляла собой совершенный тип великорусской красавицы в самом завидном значении этого слова. Мне досадно было смотреть на роскошный ее пеньюар и на ту нелепую позу, в которой она раскинулась на кушетке, считая ее, вероятно, за nec plus ultra [верх (лат.)] аристократичности; мне показалось даже, что все эти «калегварды», в других случаях придающие блеск обстановке, здесь только портят. Хотелось бы видеть ее в штофном малиновом сарафане, в кисейной рубашке, среди хоровода. Одна рука уперлась в бок, другая полукругом застыла в воздухе, голова склонена набок, роскошные плечи чуть вздрагивают, ноги каблучками притопывают, и вот она, словно павушка-лебедушка, истово плывет по хороводу, а парни так и стонут кругом, не «калегварды», а настоящие русские парни, в синих распашных сибирках, в красных александрийских рубашках, в сапогах навыпуск, в поярковых шляпах, утыканных кругом разноцветными перьями...

Как по морю по Хвалынскому

Выплывала лебедь белая -

раздается в моих ушах...

Ну, скажите на милость, зачем тут "калегварды"? что они могут тут поделать, несмотря на всю свою крупитчатость? Вот кабы Дерунову, Осипу Иванычу, годов сорок с плеч долой – это точно! Можно было бы залюбоваться на такую парочку!

– Ну-с, господа "калегварды", о чем лясы точите? – между тем фамильярно обратился к присутствующим Дерунов.

– Да вот, Осип Иваныч, хотим вам на Марью Потапьевну пожаловаться! никакого хорошего разговору не допускает! сразу так оборвет – хоть на Кавказ переводись, – ответил один юный корнет, с самым легким признаком усов, совсем-совсем херувим.

– Стало быть, перепустили маленько. А вы, господа, не всё зараз. Посрамословьте малость, да и на завтра что-нибудь оставьте! Дней-то ведь впереди много у бога!

– Да мы и то крошечку... об Шнейдерше чуть-чуть вспомнили!

– Знаю я вашу "крошечку". Взглянуть на вас – уж так-то вы молоды, так-то молоды! Одень любого в сарафан – от девки не отличишь! А как начнете говорить – кажется, и габвахта ваша, и та от ваших слов со стыда сгореть должна!

Общий смех.

– Вот я и привел нарочно писателя: авось, мол, он вас остепенит. Я уж Иван Иваныча (Зачатиевского) к ним не однажды в компанию припускал – для степенности, значит, – а они, не будь просты, возьмут да и откомандируют его в кондитерскую за конфектами!

Сказав это, Осип Иваныч тоже взял стул, придвинул его к кружку и сел верхом.

– Ну, что же притихли! – прикрикнул он, – без меня небось словно мельница без мелева, а пришел – языки прикусили! Сказывайте, об чем без меня срамословили?

– Да что при вас... без вас свободнее! – отозвался кто-то, и все вдруг смолкло.

Действительно, с нашим приходом болтовня словно оборвалась; "калегварды" переглядывались, обдергивались и гремели оружием; штатский "калегвард" несколько раз обеими руками брался за тулью шляпы и шевелил губами, порываясь что-то сказать, но ничего не выходило; Марья Потапьевна тоже молчала; да, вероятно, она и вообще не была разговорчива, а более отличалась по части мления.

– Ну, батюшка, это вы страху на них нагнали! – обратился ко мне Дерунов, – думают, вот в смешном виде представит! Ах, господа, господа! а еще под хивинца хотите идти! А я, Машенька, по приказанию вашему, к французу ходил. Обнатурил меня в лучшем виде и бороду духами напрыскал!

Марья Потапьевна лениво вскинула глазами на Осипа Иваныча; из рядов "калегвардов" послышалось несколько панегирических восклицаний.

– Скажите хоть вы что-нибудь! – вдруг обратилась ко мне Марья Потапьевна.

Обращение это застало меня совершенно впрасплох. Вообще я робок с дамами; в одной комнате быть с ними – могу, но разговаривать опасаюсь. Все кажется, что вот-вот она спросит что-нибудь такое совсем неожиданное, на что я ни под каким видом ответить не смогу. Вот «калегвард» – тот ответит; тот, напротив, при мужчине совестится, а дама никогда не застанет его врасплох. И будут они вместе разговаривать долго и без умолку, будут смеяться и – кто знает – будут, может быть, и понимать друг друга!

– Вы ко мне?.. Но ведь я... право, со мной не случалось ничего такого... – бормотал я сконфуженно...

И в то время мне думалось: а ну, как она скажет: "какой вы, однако ж, невежа!" Литератор, в некотором роде служитель слова – и ничего не умеет рассказать! вероятно ли это?

К счастию, меня озарила внезапная мысль. Я вспомнил, что когда-то в детстве я читал рассказ под названием: "Происшествие в Абруццских горах"; сверх того, я вспомнил еще, что когда наши русские Александры Дюма-фисы желают очаровывать дам (дамы – их специальность), то всегда рассказывают им это самое "Происшествие в Абруццских горах", и всегда выходит прекрасно.

"А что, не пройтись ли и мне насчет "Происшествия в Абруццских горах"? – пришло мне на ум. – Правда, я там никогда не бывал, но ведь и они тоже, наверное, не бывали... Следственно..."

Я наскоро припомнил басню рассказа, читанного мною в детстве, и в то же время озаботился позаимствоваться некоторыми подробностями из оперы "Фра-Диаволо", для соблюдения couleur locale [местного колорита (франц.)].

– Позвольте! – воскликнул я, не откладывая дела в долгий ящик, – есть у меня одна вещица: "Происшествие в Абруццских горах"... Происшествие это случилось со мной лично, и если угодно, я охотно расскажу вам его.

Предложение мое встретило радушный прием. Марья Потапьевна томно улыбнулась и даже, оставив горизонтальное положение на кушетке, повернулась в мою сторону; "калегварды" переглянулись друг с другом, как бы говоря: nous allons rire [сейчас посмеемся (франц.)].

– Итак, – начал я, – я обещал вам, милая Марья Потапьевна, рассказать случай из моей собственной жизни, случай, который в свое время произвел на меня громадное впечатление. Вот он:

ПРОИСШЕСТВИЕ В АБРУЦЦСКИХ ГОРАХ

(

Посвящается русским беллетристам, очаровывающим русских дам рассказами из собственной жизни

)

В 1848 году путешествовали мы с известным адвокатом Евгением Легкомысленным (для чего я привлек к моему рассказу адвоката Легкомысленного – этого я и теперь объяснить себе не могу; ежели для правдоподобия, то ведь в 1848 году и адвокатов, в нынешнем значении этого слова, не существовало!!) по Италии, и, как сейчас помню, жили мы в Неаполе, волочились за миловидными неаполитанками, ели frutti di mare [дары моря (итал.)] и пили una fiasca di vino [фляжку вина (итал.)]. Вот только однажды говорит мне Легкомысленный:

– А не съездить ли нам в Абруццские горы?

– С какой стати в Абруццские горы загорелось? – спрашиваю я.

– А там, говорит, разбойники!

Взглянул я, знаете, на Легкомысленного, а он так и горит храбростью. Сначала меня это озадачило: "Ведь разбойники-то, думаю, убить могут!" – однако вижу, что товарищ мой кипятится, ну, и я как будто почувствовал угрызение совести.

– Идет, – говорю, – едем!

Ну-с, только едем мы с Легкомысленным, а в Неаполе между тем нас предупредили, что разбойники всего чаще появляются под видом мирных пастухов, а потом уже оказываются разбойниками. Хорошо. Взяли мы с собой запас frutti di mare и una fiasca di vino, едем в коляске и калякаем.

– А знаешь ли, – говорит Легкомысленный, – я понимаю поступок гимназиста Полозова!

– Что ж тут понимать-то?

– Нет, как хочешь, а нанять тройку и без всякой причины убить ямщика – тут есть своего рода дикая поэзия! я за себя не ручаюсь... может быть, и я сделал бы то же самое!

– Наплевать мне на твою поэзию, а ты бы вот об чем подумал: Абруццские горы близко, страшные-то разговоры оставить бы надо!

– Помилуй! – говорит. – Да я затем и веду страшные разговоры, чтоб падший дух в себе подкрепить! Но знаешь, что иногда приходит мне на мысль? – прибавил он печально, – что в этих горах, в виду этой суровой природы, мне суждено испустить многомятежный мой дух!

Ладно. Между этими разговорами приезжаем на станцию. "Тут, – говорят нам, – коляску оставить нужно, а придется вам ехать на ослах!" Что ж, на ослах так на ослах! – сели, поехали.

Отъехали мы верст десять – и вдруг гроза. Ветер; снег откуда-то взялся; небо черное, воздух черный и молнии, совсем не такие, как у нас, а толстые-претолстые. Мы к проводникам: "Долго ли, мол, этак будет?" – не понимают. А сами между тем по-своему что-то лопочут да посвистывают.

– Молись! – кричит мне Легкомысленный.

И вдруг, при этом его слове, показался в стороне огонек. Смотрим – хижина, и на пороге крыльца бедные пастухи с факелами в руках.

– Помнишь, что нам в Неаполе о пастухах говорили? – шепнул мне на ухо Легкомысленный.

Признаюсь откровенно, в эту минуту я именно только об этом и помнил. Но делать было нечего: пришлось сойти с ослов и воспользоваться гостеприимством в разбойничьем приюте. Первое, что поразило нас при входе в хижину, – это чистота, почти запустелость, царствовавшая в ней. Ясное дело, что хозяева, имея постоянный промысел на большой дороге, не нуждались в частом посещении этого приюта. Затем, на стенах было развешано несколько ружей, которые тоже не предвещали ничего доброго.

– Видишь? – спросил я шепотом Легкомысленного. Но он, в ответ, только стучал зубами.

Не успели мы снять с себя верхнее платье и расположиться, как нам принесли овечьего сыру, козьего молока и горячих лепешек. Но таких вкусных лепешек, милая Марья Потапьевна, я ни прежде, ни после – никогда не едал! А шельмы пастухи и прислуживают нам и между тем всё что-то по-своему лопочут.

Поели, надо ложиться спать. Я запер дверь на крючок и, по рассеянности, совершенно машинально потушил свечку. Представьте себе мой ужас! – ни у меня, ни у Легкомысленного ни единой спички! Очутиться среди непроглядной тьмы и при этом слышать, как товарищ, без малейшего перерыва, стучит зубами! Согласитесь, что такое положение вовсе не благоприятно для "покойного сна"...

Надо вам сказать, милая Марья Потапьевна, что никто никогда в целом мире не умел так стучать зубами, как стучал адвокат Легкомысленный. Слушая его, я иногда переносился мыслью в Испанию и начинал верить в существование кастаньет. Во всяком случае, этот стук до того раздражил мои возбужденные нервы, что я, несмотря на все страдания, не мог ни на минуту уснуть.

В полночь мы совершенно явственно услышали шорох...

– Слышишь? – полушепотом спросил меня Легкомысленный, перестав стучать зубами.

– Слышу, – ответил я.

– Я полагаю, что теперь самое время выстрелить из револьвера!

– А я так думаю, что покуда мы с тобой разговариваем, разбойники давно уж догадались и спрятались. Будем же молчать и ожидать.

И действительно: едва мы умолкли, как шорох прекратился.

Через полчаса он, однако ж, возобновился с новою силой.

– Слышишь? – вновь спросил меня Легкомысленный.

– Стреляй! – отвечал я решительно.

– Но я боюсь стрелять!

– И все-таки стреляй, потому что ты адвокат. В случае чего, ты можешь целый роман выдумать, сказать, например, что на тебя напала толпа разбойников и ты находился в состоянии самозащиты; а я сказать этого не могу, потому что лгать не привык.

Не успел я высказать всего этого, как раздался выстрел. И в то же время два вопля поразили мой слух: один раздирающий, похожий на визг, другой – в котором я узнал искаженный голос моего друга.

– Легкомысленный! ты убит или ты убил? – воскликнул я, пораженный ужасом.

Но прежде, нежели я получил ответ, снаружи послышались голоса. Проводники, пастухи – все это всполошилось и стучалось к нам в дверь. Разумеется, я уперся и не отпирал, но дюжие молодцы в одну минуту высадили дверь, и без того чуть державшуюся на ржавых петлях. И что же представилось нашим взорам при свете факелов?! Во-первых, на полу простерта была простреленная насквозь кошка, и, во-вторых, на лавке лежал в глубоком обмороке мой друг. Разумеется, мы прежде всего употребили энергические усилия, чтоб возвратить Легкомысленного к сознанию, а остальное время ночи посвятили разъяснению недоразумений. Оказалось, что наши хозяева совсем не разбойники, а действительно добродушные пастухи, которые на другой день опять накормили нас сыром и лепешками и даже напутствовали своими благословениями.

На этот раз Легкомысленный спасся. Но предчувствие не обмануло его. Не успели мы сделать еще двух переходов, как на него напали три голодные зайца и в наших глазах растерзали на клочки! Бедный друг! с какою грустью он предсказывал себе смерть в этих негостеприимных горах! И как он хотел жить!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю