355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Чехов » Тревожные годы » Текст книги (страница 19)
Тревожные годы
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:34

Текст книги "Тревожные годы"


Автор книги: Антон Чехов


Соавторы: Николай Лесков,Владимир Короленко,Михаил Салтыков-Щедрин,Всеволод Гаршин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 54 страниц)

– И как он это просто сказал: налог, дескать, на ваше невежество! До сих пор казна налоги собирала, а нынче, изволите видеть, новые сборщики проявились!

– То ли дело прежние порядки! Придешь, бывало, к секретарю, сунешь ему барашка в бумажке: плети, не торопясь!

– А покуда он плетет – ты переезжай из усадьбы в усадьбу!

– Нет, этот и из-за тридевять земель выколупает! от него ни горами, ни морями – ничем не загородишься!

С своей стороны, педагог был неутешен.

– Теперича кафедра гражданского права... как тут учить! Как я скажу деточкам, что в гражданском процессе нет безотносительной истины! Ведь деточки – умные! А как же, скажут, ты давеча говорил, что собственность есть краеугольный камень всякого благоустроенного общества?!

Один из заспанных праздношатающихся воспользовался этим смутным настроением общества и, остановившись против педагога, сказал:

– Слушайте! давайте, ради Христа, в преферанс играть!

Педагог с минуту колебался, но потом махнул рукой и согласился. Его примеру последовали и депутаты. Через пять минут в каюте были раскинуты два стола, за которыми шла игра, перемежаемая беседой по душе.

– А вы слышали, что лекарь-то наш женился?

– Не может быть! неужто на предводительской француженке?

– Верно изволили угадать. Шестого числа у Петра Петровича в Воронове и свадьба была.

– Ну, едва ли, однако ж, наш эскулап в расчете останется!

– Чего в расчете! Сразу так и разыграл пословицу: по усам текло, в рот не попало!

– Что вы!

– Такая тут у нас вышла история! такая история! Надо вам сказать, что еще за неделю перед тем встречает меня Петр Петрович в городе и говорит: "Приезжай шестого числа в Вороново, я Машу замуж выдаю!" Ну, я, знаете, изумился, потому ничего этакого не видно было...

– Помилуйте! как же не видно было! Да она с эскулапом-то, говорят, уж давненько!..

– Говорят-то говорят, а кто видел?.. Конечно, может быть, она и приголубливала его, но чтобы дойти до серьезного – ни-ни! Не такая это женщина, чтоб стала из-за пустого каприза верным положением рисковать. Ну-с, так слушайте. Приезжаю я перед вечером, а они уж и в церковь совсем готовы. Да, надо вам, впрочем, сказать, что Петр Петрович перед этим в нашу веру ее окрестил, чтобы после, знаете, разговоров не было... Ну-с, в церковь... из церкви... шабаш, значит! В десять часов ужин. Весела она, обольстительна – как никогда! Кружева, блонды, атлас, брильянты; ну, думаю, кого-то ты, голубушка, будешь своими парюрами в нашем городишке прельщать? Хорошо. Не успели мы отужинать, а у них уж и экипажи готовы: молодые – к себе в город, Петр Петрович – в Москву. И представьте, среди тостов вдруг встает наш эскулап и провозглашает: "Господа! до сих пор шли тосты, так сказать, официальные; теперь я предлагаю мой личный, задушевный тост: здоровье отъезжающего!" Это Петра Петровича-то!

– Отъезжающего! ха-ха!

– Признаться, я тогда же подумал: "Не прогадай, mon cher! [дорогой мой! (франц.)] как бы не пришлось тебе пить за здоровье приезжающего..." ну, да это так, к слову... Часов этак в одиннадцать ушли молодые переодеться на дорогу, и Петр Петрович за ними следом. Через полчаса возвращается эскулап: щегольская жакетка, сумка через плечо... Понимаете, весь костюм для него Петр Петрович в Москве заказывал... Только сидим мы еще полчаса – ни Марьи Павловны, ни Петра Петровича! Ну, думаю, житейское дело: прощаются! Однако проходит и еще время: эскулап мой начинает уж на часы поглядывать (Петр Петрович ему великолепный хронометр подарил!). Стало уж и мне его жалко; я, знаете, спроста и говорю лакею: «Голубчик! попросил бы ты Петра Петровича к нам!» – «Да они, говорит, уж с час времени с Марьей Павловной в Москву уехали».

– Вот так случай!

– Ну, мы все, кто тут был, – поскорее за шапки. А уж он как до города добрался – этого не умею сказать!

– Однако ж!.. история!!

– И представьте, только тем и попользовался, что хронометр да две пары платья получил!

– А не дурак ведь!

– Какой же дурак! Какие в нынешнем году, во время рекрутского набора, симфонии разыгрывал – гениальнейший человек-с! А тут вот слепота нашла.

– Да, знаете, не мудрено и опростоволоситься-то. Ведь если б он с купцом дело имел, а то ведь Петр Петрович... ведь благороднейший человек-с!

– Так-то так... слова нет; Петр Петрович...

– Если он ему обещал... положим, десять или пятнадцать тысяч... ну, каким же образом он этакому человеку веры не даст? Вот так история!! Ну, а скажите, вы после этого видели эскулапа-то?

– Как же; встретились. Ничего. "Погода, говорит, стоит холодная, прозябание развивается туго..."

– Это он, должно быть, еще в Воронове наблюдал... ха-ха!

– Ха-ха... пожалуй! Ха-ха... пожалуй, что и так!

– Господа! что-нибудь одно: либо в карты играть, либо анекдоты рассказывать! – тоскливо восклицает один из играющих, – пас!

Некоторое время в каюте ничего не слышно, кроме "пас! куплю! мизер! семь!" и т.д. Но мало-помалу душевный разговор опять вступает в свои права.

– Впрочем, я уж не раз замечал, что как-то плохо расчеты-то эти удаются. Вот еще недавно в Москве с князем Зубровым случай был...

– Какой это князь Зубров? что-то не слыхал такой фамилии!

– Литовская-с. Их предок, князь Зубр, в Литве был – еще в Беловежской пуще имение у них... Потом они воссоединились, и из Зубров сделались Зубровыми, настоящими русскими. Только разорились они нынче, так что и Беловежскую-то пущу у них в казну отобрали... Ну-с, так вот этот самый князь Андрей Зубров... Была в Москве одна барыня: сначала она в арфистках по трактирам пела, потом она на воздержанье попала... Как баба, однако ж, неглупая, скопила капиталец и открыла нумера...

– Позвольте! это не та ли, что в гостинице "Неаполь" нумера снимает! Варвара Ивановна!

– Ну, так-так-так! Она самая!

– И как до сих пор сохранилась!

– Ничего, в телах барыня. Только как открыла она нумера, князь Зубров – в ту пору он студентом был – и стал, знаете, около нее похаживать. То в коридоре встретится – помычит, то в контору придет – лбом в нее уставится. Видит Варвара Ивановна, что дело подходящее: князь, молодой человек, статьи хорошие, образованный... стала его приголубливать. Только все, знаете, пустячками: рюмку водки из собственных рук поднесет, бутербродцем попотчует. Словом сказать, всякую аттенцию оказывает, а настоящего дела не открывает. Задумался мой князек: "В настоящем – ничего, в будущем – еще того меньше. Женюсь!" Разумеется, главный расчет – деньги; "женюсь, говорит, и буду с деньгами отдыхать!" Что ж – и женился-с! Только что бы вы думали? – отвела она ему нумер... ну, разумеется, обед там, чай, ужин, а денег – ни-ни! И таким манером идет у них и посейчас! Ни его ни к кому, ни к нему никого! А себе, между прочим, независимо от сего, орденского драгуна завела! Так вот они каковы эти расчеты-то бывают!

– Уж очень, должно быть, прост ваш князек?

– Прост-то прост. Представьте себе, украдется как-нибудь тайком в общую залу, да и рассказывает, как его Бобоша обделала! И так его многие за эти рассказы полюбили, что даже потчуют. Кто пива бутылку спросит, кто графинчик, а кто и шампанского. Ну, а ей это на руку: пускай, мол, болтают, лишь бы вина больше пили! Я даже подозреваю, не с ее ли ведома он и вылазки-то в общую залу делает.

– Да, с этими барынями... ой-ой, нужно ухо востро держать!

– Вот кабы векселя... это так! Тогда, по крайней мере, в узде ее держать можно. Обмундштучил, знаете... пляши! Вот у меня соседка, Кучерявина, есть, так она все мужа водкой поила да векселя с, него брала. Набрала, сколько ей нужно было, да и выгнала из имения!

– Господа! сделайте ваше одолжение! мы в карты играем! Держу семь в бубнах.

– Позвольте-с! двадцать две копейки выиграл – и за карты должен платить! где же тут справедливость! – протестует за другим столом педагог.

Начинается спор: следует или не следует. Я убеждаюсь, что спать мне не суждено, и отправляюсь вверх, на палубу.

Восьмого половина; солнце уже низко; ветер крепчает; колеса парохода мерно рассекают мутные волны реки; раздается троекратный неистовый свист, возвещающий близость пристани. Виднеется серенький городишко, у которого пароход должен, по положению, иметь получасовую остановку. Пассажиры третьего класса как-то безнадежно слоняются по палубе, и между ними, накинув на плеча плед и заложив руки в карманы пальто, крупными шагами расхаживает адвокат.

– Вы в Петербург? – спрашивает он, подходя ко мне.

– Да, в Петербург.

– Я тоже. Черт знает, как этот проклятый пароход тихо двигается! Просто не знаешь, как время убить! А завтра еще в Т. полсуток поезда дожидаться нужно.

– Вы бы в карты... в каюте играют уж...

– Ну их. Я и то раскаиваюсь, что давеча погорячился. Пожалуй, еще на шпиона наткнешься.

– Ну вот! если б на все пароходы шпионов посылать, так тут никакого бюджета бы не хватило!

– Нет, батенька, вы не знаете. У нас тем-то и скверно, что добровольных, бесплатных шпионов не оберешься! А скажите, я давеча не проврался?

– Ничего, кажется, все как следует. А закончили даже отлично.

– Это насчет краеугольных камней-то? А что, разве вы не согласны?

– Помилуйте! что вы! да я на том стою! В "нашей уважаемой газете" я только об этом и пишу!

– Да? так вы тоже писатель?

– Еще бы. Вот эти статьи, в которых говорится: "с одной стороны, должно признаться, хотя, с другой стороны, нельзя не сознаться" – это всё мои!

– Так позвольте мне рекомендовать себя: мы борцы одного и того же лагеря. Если вы читали статьи под названием: "Еженедельные плевки в пустопорожнее место" – то это были мои статьи!

Мы обнялись. Быть может, в другом месте мы не сделали бы этого, но здесь, в виду этого поганого городишки, в среде этих людей, считающих лакомством вяленую воблу, мы, забыв всякий стыд, чувствовали себя далеко не шуточными деятелями русской земли. Хотя мы оба путешествовали по делам, от которых зависел только наш личный интерес, но в то же время нас ни на минуту не покидала мысль, что, кроме личных интересов, у нашей жизни есть еще высшая цель, известная под названием "украшения столбцов". Он мечтал о том, как бы новым "плевком" окончательно загадить пустопорожнее место, я же, с своей стороны, обдумывал обременительнейший ряд статей, из которых каждая начиналась бы словами: "с одной стороны, нужно признаться" и оканчивалась бы словами: "об этом мы поговорим в другой раз"...

В отличнейшем расположении духа мы воротились в каюту. На одном столе игра еще продолжалась; кончившие игру сидели тут же и наблюдали.

– Вы в Т. едете? – спросил педагог у одного из депутатов.

– Мы туда все четверо по одному и тому же делу.

– К господину губернатору?

– Да, депутацией от уезда. Негодяй один у нас завелся. Собственности не признает, над семейством издевается... так мы его пробрать хотим!

– И проберем-с.

– Молодой человек?

– Как вам сказать... он у нас мировым судьей служит. Да он здесь, с нами же едет, только во втором классе. Почуяла кошка, чье мясо съела, – предупредить грозу хочет! Да н'ишто ему: спеши! поспешай! мы свое дело сделаем!

– Пропаганда, стало быть, с его стороны была?

– И пропаганда, и всё – мы уж расскажем! Мы всё, как на картине, изобразим! Вот как придется ему холодные-то климанты посетить, кровь-то у него и поостынет!

Говоря это, депутат взял взятку и с таким судорожным движением щелкнул ею по столу, что даже изогнул карты.

– Ну, что! я вам говорил! – шепотом заметил мне адвокат, – каков народец! Кому-нибудь судья-то отказал, дело решил не в пользу – сейчас и донос! Поверьте мне, батенька...

Но я уже не слушал: я как-то безучастно осматривался кругом. В глазах у меня мелькали огни расставленных на столах свечей, застилаемые густым облаком дыма; в ушах раздавались слова: "пас", "проберем", "не признает собственности, семейства"... И в то же время в голове как-то назойливее обыкновенного стучала излюбленная фраза: "с одной стороны, должно сознаться, хотя, с другой стороны, – нельзя не признаться"...

* * *

На другой день, с почтовым поездом, я возвращался в Петербург. Дорогой я опять слышал "благонамеренные речи" и мчался дальше и дальше, с твердою надеждой, что и впредь, где бы я ни был, куда бы ни кинула меня судьба, всегда и везде будут преследовать меня благонамеренные речи...

ПО ЧАСТИ ЖЕНСКОГО ВОПРОСА

Я возвращался с вечера, на котором был свидетелем споров о так называемом женском вопросе. Говоря по совести, это были, впрочем, не споры, а скорее обрывки всевозможных предположений, пожеланий и устремлений, откуда-то внезапно появлявшихся и куда-то столь же внезапно исчезавших. Говорили все вдруг, говорили громко, стараясь перекричать друг друга. В сознании не сохранилось ни одного ясно формулированного вывода, но, взамен того, перед глазами так и мелькали живые образы спорящих. Вот кто-то вскакивает и кричит криком, захлебывается, жестикулирует, а рядом, как бы соревнуя, вскакивают двое других и тоже начинают захлебываться и жестикулировать. Вот четыре спорящие фигуры заняли середину комнаты и одновременно пропекают друг друга на перекрестном огне восклицаний, а в углу безнадежно выкрикивает некто пятый, которого осаждают еще трое ораторов и, буквально, не дают сказать слова. Все глаза горят, все руки в движении, все голоса надорваны и тянут какую-то недостижимо высокую ноту; во всех горлах пересохло. Среди моря гула слух поражают фразы, скорее, имеющие вид междометий, нежели фраз.

– Хоть бы позволили в Медико-хирургическую академию поступать! – восклицают одни.

– Хоть бы позволили университетские курсы слушать! – отзываются другие.

– Не доказали ли телеграфистки? – убеждают третьи.

– Наконец, кассирши на железных дорогах, наборщицы в типографиях, сиделицы в магазинах – все это не доказывает ли? – допрашивают четвертые.

И в заключение склонение: Суслова, Сусловой, Суслову, о, Суслова! и т.д.

Наконец, когда все пожелания были высказаны, когда исчерпались все междометия, прения упали само собою, и все стали расходиться, в числе прочих вышел и я, сопутствуемый другом моим, Александром Петровичем Тебеньковым.

Я либерал, а между "своими" слыву даже "красным". "Наши дамы", разумеется в шутку, но тем не менее так мило называют меня Гамбеттой, что я никак не могу сердиться на это. Скажу по секрету, название это мне даже льстит. Что ж, думаю, Гамбетта так Гамбетта – не повесят же в самом деле за то, что я Гамбетта, переложенный на русские нравы! Не знаю, по какому поводу пришло ко мне это прозвище, но предполагаю, что я обязан ему не столько революционерным моим наклонностям, сколько тому, что сызмалолетства сочувствую "благим начинаниям". В сороковых годах я с увлечением аплодировал Грановскому и зачитывался статьями Белинского. В средине пятидесятых годов я помню одну ночь, которую я всю напролет прошагал по Невскому и чувствовал, как все мое существо словно уносит куда-то высоко, навстречу какой-то заре, которую совершенно явственно видел мой умственный взор. В конце пятидесятых и в начале шестидесятых годов я просто-напросто ощущал, что подо мною горит земля. Я не жил в то время, а реял и трепетал при звуках: "гласность", "устность", "свобода слова", "вольный труд", "независимость суда" и т.д., которыми был полон тогдашний воздух. В довершение всего, я был мировым посредником. Даже и ныне, когда все уже совершилось и желать больше нечего, я все-таки не прочь посочувствовать тем людям, которые продолжают нечто желать. По старой привычке, мне все еще кажется, что во всяких желаниях найдется хоть крупица чего-то подлежащего удовлетворению (особливо если тщательно рассортировывать желания настоящие, разумные от излишних и неразумных, как это делаю я) и что если я люблю на досуге послушать, какие бывают на свете вольные мысли, то ведь это ни в каком случае никому и ничему повредить не может. Ведь я не выхожу с оружием в руках! Ведь я люблю вольные мысли лишь постольку, поскольку они представляют matiere Ю discussion! [материал для спора (франц.)]

Будемте спорить, господа! raisonnons, messieurs, raisonnons! [порассудим, господа, порассудим!(франц.)] Но чтобы, с божьею помощью, выйти с вольными мыслями куда-нибудь на площадь... Нет, это уж позвольте, господа! – Это запрещено-с!

А так как "наши дамы" знают мои мирные наклонности и так как они очень добры, то прозвище "Гамбетта" звучит в их устах скорее ласково, чем сердито. К тому же, быть может, и домашние Руэры несколько понадоели им, так что в Гамбетте они подозревают что-нибудь более пикантное. Как бы то ни было, но наши дамы всегда спешат взять меня под свое покровительство, как только услышат, что на меня начинают нападать. Так что, когда однажды князь Лев Кирилыч, выслушав одну из моих "благоначинательных" диатриб, воскликнул:

– Вы, мой любезнейший друг, – человек очень добрый, но никогда никакой карьеры не достигнете! – Потому что вы есть "красный"!

То княгиня Наталья Борисовна очень мило заступилась за меня, сказав:

– Се pauvre Gambetta! II est dit qu'il restera toujours meconnu et calomnie! Et il ne deviendra ni senateur, ni membre du Conseil de l'Empire! [Бедный Гамбетта! Ему суждено навсегда остаться непризванным и оклеветанным. Не быть ему ни сенатором, ни членом Государственного совета! (франц.)]

Одним словом, я представляю собой то, что в нашем кружке называют un liberal ires pronounce [ярко выраженный либерал (франц.)], или, говоря другими словами, я человек, которого никто никогда не слушает и которому, если б он сунулся к кому-нибудь с советом, бесцеремонно ответили бы: mon cher! vous divaguez! [ вы чепуху городите, мой дорогой! (франц.)] И я сознаю это; я понимаю, что я не способен и что в мнении моем действительно никому существенной надобности не предстоит. Так что однажды, когда два дурака, из породы умеренных либералов (то есть два такие дурака, о которых даже пословица говорит: «Два дурака съедутся – инно лошади одуреют»), при мне вели между собой одушевленный обмен мыслей о том, следует ли или не следует принять за благоприятный признак для судебной реформы то обстоятельство, что тайный советник Проказников не получил к празднику никакой награды, то один из них, видя, что и я горю нетерпением посодействовать разрешению этого вопроса, просто-напросто сказал мне: «Mon cher! ты можешь только запутать, помешать, но не разрешить!» И я не только не обиделся этим, но простодушно ответил: «Да, я могу только запутать, а не разрешить!» – и скромно удалился, оставив дураков переливать из пустого в порожнее на всей их воле...

Но как ни велико мое сочувствие благим начинаниям, я не могу выносить шума, я страдаю, когда в ушах моих раздается крик. Я рос и воспитывался в такой среде, где так называемые "резкости" считаются первым признаком неблаговоспитанности. Поэтому, когда передо мной начинают "шуметь", мне делается не по себе, и я способен даже потерять из вида предмет, по поводу которого производится "шум". Случалось, что я отворачивался от многих "благих начинаний", к которым я несомненно отнесся бы благосклонно, если б не примешались тут "шум" и "резкости". "Помилуйте! – говорю я, – разве можно иметь дело с людьми, у которых губы дрожат, глаза выпучены и руки вертятся, как крылья у мельницы? С людьми, которые не демонстрируют, а кричат? Сядемте, господа! будемте разговаривать спокойно! сперва пусть один скажет, потом другой пусть выскажется, после него третий и т.д. Тогда я, конечно, готов и выслушать, и взвесить, и сообразить, а ежели окажется возможным и своевременным... отчего же и не посочувствовать! Но вы хотите кричать на меня! вы хотите палить в меня, как из пушки, – ну, нет-с, на это я не согласен!"

А так как только что проведенный вечер был от начала до конца явным опровержением той теории поочередных высказов, которую я, как либерал и притом "красный", считаю необходимым условием истинного прогресса, то очевидно, что впечатление, произведенное на меня всем слышанным и виденным, не могло быть особенно благоприятным.

Но еще более неблагоприятно подействовал вечер на друга моего Тебенькова. Он, который обыкновенно бывал словоохотлив до болтливости, в настоящую минуту угрюмо запахивался в шубу и лишь изредка, из-под воротника, разрешался афоризмами, вроде: "Quel taudis! Tudieu, quel execrable taudis" [Что за кабак! Черт возьми, какой мерзкий кабак! (франц.)] или: «Ah, pour l'amour du ciel! ou me suis-je donc fourre!» [Бог мой, куда я попал! (франц.)] и т.д.

Тебеньков – тоже либерал, хотя, разумеется, не такой красный, как я. Я – Гамбетта, то есть человек отпетый и не признающий ничего святого (не понимаю, как только земля меня носит!). "Наши" давно махнули на меня рукой, да и я сам, признаться, начинаю подозревать, что двери сената и Государственного совета заперты для меня навсегда. Я мог бы еще поправить свою репутацию (да и то едва ли!), написав, например, вторую "Парашу Сибирячку" или что-нибудь вроде "С белыми Борей власами", но, во-первых, все это уж написано, а во-вторых, к моему несчастию, в последнее время меня до того одолела оффенбаховская музыка, что как только я размахнусь, чтоб изобразить монолог "Неизвестного" (воображаемый монолог этот начинается так: "И я мог усумниться! О, судебная реформа! о, земские учреждения! И я мог недоумевать!"), или, что одно и то же, как только приступлю к написанию передовой статьи для "Старейшей Российской Пенкоснимательницы" (статья эта начинается так: "Есть люди, которые не прочь усумниться даже перед такими бесспорными фактами, как, например, судебная реформа и наши всё еще молодые, всё еще неокрепшие, но тем не менее чреватые благими начинаниями земские учреждения" и т.д.), так сейчас, словно буря, в мою голову вторгаются совсем неподходящие стихи:

Je suis gai!

Soyez gais!

Il le faut!

Je le veuxl

[Я весел! Будьте веселы! Так нужно! Я этого хочу! (франц.)]

И далее я уже продолжать не могу, а прямо бегу к фортепьяно и извлекаю из клавиш целое море веселых звуков, которое сразу поглощает все горькие напоминания о необходимости монологов и передовых статей...

Совсем другое дело – Тебеньков. Во-первых, он, как говорится, toujours a cheval sur les principes; [всегда страшно принципиален (франц.)] во-вторых, не прочь от «святого» и выражается о нем так: «convenez cependant, mon cher, qu'il у a quelque chose que notre pauvre raison refuse d'approfondir» [однако согласитесь, дорогой, есть вещи, в которые наш бедный разум отказывается углубляться (франц.)], и, в-третьих, пишет и монологи и передовые статьи столь неослабно, что никакой Оффенбах не в силах заставить его положить оружие, покуда существует хоть один несраженный враг. Поэтому, хотя он в настоящую минуту и не у дел, но считает карьеру свою далеко не оконченною, и когда проезжает мимо сената, то всегда хоть одним глазком да посмотрит на него. В сущности, он даже не либерал, а фрондер или, выражаясь иначе: почтительно, но с независимым видом лающий русский человек.

Происхождение его либерализма самое обыкновенное. Кто-то когда-то сделал что-то не совсем так, как он имел честь почтительнейше полагать. По-настоящему, ему тогда же следовало, не конфузясь, объяснить недоразумение и возразить: "Да я именно, ваше превосходительство, так и имел честь почтительнейше полагать!" – но, к несчастию, обстоятельства как-то так сложились, что он не успел ни назад отступить, ни броситься в сторону, да так и остался с почтительнейшим докладом на устах. Вот с этих пор он и держит себя особняком и не без дерзости доказывает, что если б вот тут на вершок убавить, а там на вершок прибавить (именно как он в то время имел наглость почтительнейше полагать), то все было бы хорошо и ничего бы этого не было. Но в то же время он малый зоркий и очень хорошо понимает, что будущее еще не ускользнуло от него.

– Я теперь в загоне, mon cher, – откровенничает он иногда со мной, – я в загоне, потому что ветер дует не с той стороны. Теперь – честь и место князю Ивану Семенычу: c'est lui qui fait la pluie et le beau temps. Tant qu'il reste la, je m'eclipse – et tout est dit [это он делает погоду. Раз он там, я стушевываюсь – и этим все сказано (франц.)]. Но это не может продолжаться. Cette bagarre gouvernementale ne saurait durer [Этой правительственной сумятице придет конец (франц.)]. Придет минута, когда вопрос о князе Льве Кирилыче сам собою, так сказать, силою вещей, выдвинется вперед. И тогда...

Дойдя до этого "тогда", он скромно умолкает, но я очень хорошо понимаю, что "тогда"-то именно и должно наступить царство того серьезного либерализма, который понемножку да помаленьку, с божьею помощью, выдаст сто один том "Трудов", с таковым притом заключением, чтобы всем участвовавшим в "Трудах", в вознаграждение за рвение и примерную твердость спинного хребта, дать в вечное и потомственное владение хоть по одной половине уезда в плодороднейшей полосе Российской империи, и затем уже всякий либерализм навсегда прекратить.

За всем тем, он человек добрый или, лучше сказать, мягкий, и те вершки, которые он предлагает здесь убавить, а там прибавить, всегда свидетельствуют скорее о благосклонном отношении к жизни, нежели об ожесточении. Выражения: согнуть в бараний рог, стереть с лица земли, вырвать вон с корнем, зашвырнуть туда, куда Макар телят не гонял, – никогда не принимались им серьезно. По нужде он, конечно, терпел их, но никак не мог допустить, чтоб они могли служить выражением какой бы то ни было административной системы. Он был убежден, что даже в простом разговоре нелишне их избегать, чтобы как-нибудь по ошибке, вследствие несчастного lapsus linguae [обмолвки (лат.)] в самом деле кого-нибудь не согнуть в бараний рог. Первая размолвка его с князем Иваном Семенычем (сначала они некоторое время служили вместе) произошла именно по поводу этого выражения. Князь утверждал, что «этих людей, mon cher, непременно надобно гнуть в бараний рог», Тебеньков же имел смелость почтительнейше полагать, что самое выражение: «гнуть в бараний рог» – est une expression de nationalgarde, a peu pres vide de sens [это почти бессмысленное выражение национальных гвардейцев (франц.)].

– Смею думать, ваше сиятельство, – доложил он, – что и заблуждающийся человек может от времени до времени что-нибудь полезное сделать, потому что заблуждения не такая же специальность, чтобы человек только и делал всю жизнь, что заблуждался. Франклин, например, имел очень многие и очень вредные заблуждения, но по прочему по всему и он был человек небесполезный. Стало быть, если б его в то время взять и согнуть в бараний рог, то хотя бы он и прекратил по этому случаю свои заблуждения, но, с другой стороны, и полезного ничего бы не совершил!

Выслушав это, князь обрубил разом. Он встал и поклонился с таким видом, что Тебенькову тоже ничего другого не оставалось как, в свою очередь, встать, почтительно расшаркаться и выйти из кабинета. Но оба вынесли из этого случая надлежащее для себя поучение. Князь написал на бумажке: "Франклин – иметь в виду, как одного из главных зачинщиков и возмутителей"; Тебеньков же, воротясь домой, тоже записал: "Франклин – иметь в виду, дабы на будущее время избегать разговоров об нем".

Таким образом, Тебеньков очутился за пределами жизненного пира и начал фрондировать. С этих пор репутация его, как либерала, дотоле мало заметная, утвердилась на незыблемом основании. Идет ли речь о женском образовании – Тебеньков тут как тут; напишет ли кто статью о преимуществах реального образования перед классическим – прежде всего спешит прочесть ее Тебенькову; задумается ли кто-нибудь о средствах к устранению чумы рогатого скота – идет и перед Тебеньковым изливает душу свою. Народные чтения, читальни, издание дешевых книг, распространение в народе здравых понятий о том, что ученье свет, а неученье тьма – везде сумел приютиться Тебеньков и во всем дает чувствовать о своем присутствии. Здесь скажет несколько прочувствованных слов, там – подарит десятирублевую бумажку. И вместе с тем добр, ну так добр, что я сам однажды видел, как одна нигилисточка трепала его за бакенбарды, и он ни одним движением не дал почувствовать, что это его беспокоит. Словом сказать, человек хоть куда, и я даже очень многих знаю, которые обращают к нему свои взоры с гораздо большею надеждою, нежели ко мне...

Но, подобно мне, Тебеньков не выносит "шума" и "резкостей".

– Зачем они так кричат! a quoi menent toutes ces crudites! [к чему ведет вся эта грубость! (франц.)] – жалуется он иногда, – зачем они привскакивают, когда говорят? Премиленькие – а вот этого не понимают, что надобно, чтоб сперва один высказался, потом другой бы представил свои соображения, потом третий бы присовокупил... право! И какие у них голоса – точь-в-точь, как у актрис в Александринке! Тоненькие – вот как булавка! Послушай, например, как Паска говорит – вот это голос! А наши – ну, ни дать ни взять шавочки: ам-ам-ам! Хоть ты что хочешь, ничего не разберешь!

Итак, мы возвращались домой. Покуда я вдыхал всеми легкими свежий воздух начинающейся зимы, мне припоминались те "кабы позволили" да "когда же наконец позволят", которые в продолжение нескольких часов преследовали мой слух.

Мне казалось, что я целый вечер видел перед собой человека, который зашел в бесконечный, темный и извилистый коридор и ждет чуда, которое вывело бы его оттуда. С одной стороны, его терзает мысль: "А что, если мне всю жизнь суждено бродить по этому коридору?" С другой – стремление увидеть свет само по себе так настоятельно, что оно, даже в виду полнейшей безнадежности, нет-нет да и подскажет: "А вот, погоди, упадут стены по обе стороны коридора, или снесет манием волшебства потолок, и тогда..."

Я знаю, что в коридоры никто собственною охотой не заходит; я знаю, что есть коридоры обязательные, которые самою судьбою устроиваются в виду известных вопросов; но положение человека, поставленного в необходимость блуждать и колебаться между страхом гибели и надеждой на чудесное падение стен, от этого отнюдь не делается более ясным. Это все-таки положение человека, которого ум поглощен не действительным предметом известных и ясно сознанных стремлений, а теми несносными околичностями, которые, бог весть откуда, легли на пути и ни на волос не приближают к цели.

Такого рода именно положение совершенно отчетливо рисовалось мне посредине этих беспрестанно повторявшихся двух фраз, из которых одна гласила: "Неужели ж, наконец, не позволят?", а другая: "А что, если не позволят?"

"Что, ежели позволят? – думалось, в свою очередь, и мне. – Ведь начальство – оно снисходительно; оно, чего доброго, все позволит, лишь бы ничего из этого не вышло. Что тогда будет? Будут ли ониусердны в исполнении лежащих на них обязанностей? – Конечно, будут, ибо не доказывают ли телеграфистки? Окажут ли себя способными охранять казенный интерес? – Конечно, окажут, ибо не доказывают ли кассирши на железных дорогах?"


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю