Текст книги "Тревожные годы"
Автор книги: Антон Чехов
Соавторы: Николай Лесков,Владимир Короленко,Михаил Салтыков-Щедрин,Всеволод Гаршин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 54 страниц)
– Как! это был Павлы муж?
– Именно.
– Отчего же?.. – начал было я, но устыдился своей мысли и замолчал, но бабушка поняла меня и договорила:
– Верно, хочешь спросить: отчего его никто другой не узнал, а Павла с Голованом его не выдали? Это очень просто: другие его не узнали потому, что он был не городской, да постарел, волосами зарос, а Павла его не выдала жалеючи, а Голован ее любячи.
– Но ведь юридически, по закону, Фрапошка не существовал, и они могли ожениться.
– Могли – по юридическому закону могли, да по закону своей совести не могли.
– За что же Фрапошка Голована преследовал?
– Негодяй был покойник, – разумел о них как прочие.
– А ведь они из-за него все счастие у себя и отняли!
– Да ведь в чем счастье полагать: есть счастье праведное, есть счастье грешное. Праведное ни через кого не переступит, а грешное все перешагнет. Они же первое возлюбили паче последнего...
– Бабушка, – воскликнул я, – ведь это удивительные люди!
– Праведные, мой друг, – отвечала старушка.
Но я все-таки хочу добавить – и удивительные и даже невероятные. Они невероятны, пока их окружает легендарный вымысел, и становятся еще более невероятными, когда удается снять с них этот налет и увидать их во всей их святой простоте. Одна одушевлявшая их совершенная любовь поставляла их выше всех страхов и даже подчинила им природу, не побуждая их ни закапываться в землю, ни бороться с видениями, терзавшими св. Антония (*39).
1880
Путешествие с нигилистом
Кто скачет, кто мчится
в таинственной мгле?
Гёте
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Случилось провести мне рождественскую ночь в вагоне, и не без приключений.
Дело было на одной из маленьких железнодорожных ветвей, так сказать, совсем в стороне от "большого света". Линия была ещё не совсем окончена, поезда ходили неаккуратно, и публику помещали как попало. Какой класс ни возьми, всё выходит одно и то же – все являются вместе.
Буфетов ещё нет; многие, чувствуя холод, греются из дорожных фляжек.
Согревающие напитки развивают общение и разговоры. Больше всего толкуют о дороге и судят о ней снисходительно, что бывает у нас не часто,
– Да, плохо нас везут, – сказал какой-то военный, – а всё спасибо им, – лучше, чем на конях. На конях в сутки бы не доехали, а тут завтра к утру будем и завтра назад можно. Должностным людям то удобство, что завтра с родными повидаешься, а послезавтра и опять к службе.
– Вот и я то же самое, – поддержал, встав на ноги и держась за спинку скамьи, большой сухощавый духовный. – Вот у них в городе дьякон гласом подупавши, многолетие вроде как петух выводит. Пригласили меня за десятку позднюю обедню сделать. Многолетие проворчу и опять в ночь в своё село.
Одно находили на лошадях лучше, что можно ехать в своей компании и где угодно остановиться.
– Ну, да ведь здесь компания-то не навек, а на час, – молвил купец.
– Однако иной если и на час навяжется, то можно его всю жизнь помнить, – отозвался дьякон.
– Чего же это так?
– А если, например, нигилист, да в полном своём облачении, со всеми составами и револьвер-барбосом.
– Это сужект полицейский.
– Всякого это касается, потому, вы знаете ли, что от одного даже трясения... паф – и готово.
– Оставьте, пожалуйста... К чему вы это к ночи завели. У нас этого звания ещё нет.
– Может с поля взяться.
– Лучше спать давайте.
Все послушались купца и заснули, и не могу уже вам сказать, сколько мы проспали, как вдруг нас так сильно встряхнуло, что все мы проснулись, а в вагоне с нами уже был нигилист.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Откуда он взялся? Никто не заметил, где этот неприятный гость мог взойти, но не было ни малейшего сомнения, что это настоящий, чистокровный нигилист, и потому сон у всех пропал сразу. Рассмотреть его ещё было невозможно, потому что он сидел в потёмочках в углу у окна, но и смотреть не надо – это так уже чувствовалось.
Впрочем, дьякон попробовал произвести обозрение личности: он прошёлся к выходной двери вагона, мимо самого нигилиста, и, возвратясь, объявил потихоньку, что весьма ясно приметил "рукава с фибрами", за которыми непременно спрятан револьвер-барбос или бинамид.
Дьякон оказывался человеком очень живым и, для своего сельского звания, весьма просвещённым и любознательным, а к тому же и находчивым. Он немедленно стал подбивать военного, чтобы тот вынул папироску и пошёл к нигилисту попросить огня от его сигары.
– Вы, – говорит, – не цивильные, а вы со шпорою – вы можете на него так топнуть, что он как биллиардный шар выкатится. Военному всё смелее.
К поездовому начальству напрасно было обращаться, потому что оно нас заперло на ключ и само отсутствовало.
Военный согласился: он встал, постоял у одного окна, потом у другого и, наконец, подошёл к нигилисту и попросил закурить от его сигары.
Мы зорко наблюдали за этим маневром и видели, как нигилист схитрил: он не дал сигары, а зажег спичку и молча подал её офицеру.
Всё это холодно, кратко, отчётисто, но безучастливо и в совершенном молчании. Ткнул в руки зажжённую спичку и отворотился.
Но, однако, для нашего напряжённого внимания было довольно и одного этого светового момента, пока сверкнула спичка. Мы разглядели, что это человек совершенно сомнительный, даже неопределённого возраста. Точно донской рыбец, которого не отличишь – нынешний он или прошлогодний. Но подозрительного много: грефовские круглые очки, неблагонамеренная фуражка, не православным блином, а с еретическим надзатыльником, и на плечах типический плед, составляющий в нигилистическом сословии своего рода "мундирную пару", но что всего более нам не понравилось, – это его лицо. Не патлатое и воеводственнное, как бывало у ортодоксальных нигилистов шестидесятых годов, а нынешнее – щуковатое, так сказать фальсифицированное и представляющее как бы некую невозможную помесь нигилистки с жандармом. В общем, это являет собою подобие геральдического козерога.
Я не говорю геральдического льва, а именно геральдического козерога. Помните, как их обыкновенно изображают по бокам аристократических гербов: посредине пустой шлем и забрало, а на него щерятся лев и козерог. У последнего вся фигура беспокойная и острая, как будто "счастья он не ищет и не от счастия бежит". Вдобавок и колера, в которые был окрашен наш неприятный сопутник, не обещали ничего доброго: волосёнки цвета гаванна, лицо зеленоватое, а глаза серые и бегают как метроном, поставленный на скорый темп "allegro udiratto". (Такого темпа в музыке, разумеется, нет, но он есть в нигилистическом жаргоне.)
Чёрт его знает: не то его кто-то догоняет, или он за кем-то гонится, – никак не разберёшь.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Военный, возвратясь на своё место, сказал, что на его взгляд нигилист немножко чисто одет, и что у него на руках есть перчатки, а перед ним на противоположной лавочке стоит бельевая корзинка.
Дьякон, впрочем, сейчас же доказал, что всё это ничего не значит, и привёл к тому несколько любопытных историй, которые он знал от своего брата, служащего где-то при таможне.
– Через них, – говорил он, – раз проезжал даже не в простых перчатках, а филь-де-пом, а как стали его обыскивать – обозначился шульер. Думали, смирный – посадили его в подводную тюрьму, а он из-под воды ушёл.
Все заинтересовались: как шульер ушёл из-под воды?
– А очень просто, – разъяснил дьякон, – он начал притворяться, что его занапрасно посадили, и начал просить свечку. "Мне, говорит, в темноте очень скучно, прошу дозволить свечечку, я хочу в поверхностную комиссию графу Лорис-Мелихову объявление написать, кто я таков, и в каких упованиях прошу прощады и хорошее место". Но комендант был старый, мушкетного пороху, – знал все их хитрости и не позволил. "Кто к нам, говорит, залучен, тому нет прощады", и так всё его впотьмах и томил; а как этот помер, а нового назначили, шульер видит, что этот из неопытных, – навзрыд перед ним зарыдал и начал просить, чтобы ему хоть самый маленький сальный огарочек дали и какую-нибудь божественную книгу: "для того, говорит, что я хочу благочестивые мысли читать и в раскаяние прийти". Новый комендант и дал ему свечной огарок и духовный журнал "Православное воображение", а тот и ушёл.
– Как же он ушёл?
– С огарком и ушёл.
Военный посмотрел на дьякона и сказал:
– Вы какой-то вздор рассказываете!
– Нимало не вздор, а следствие было.
– Да что же ему огарок значил?
– А чёрт его знает, что значил! Только после стали везде по каморке смотреть – ни дыры никакой, ни щёлочки – ничего нет, и огарка нет, а из листов из "Православного воображения" остались одни корневильские корешки.
– Ну, вы совсем чёрт знает что говорите! – нетерпеливо молвил военный.
– Ничего не вздор, а я вам говорю – и следствие было, и узнали потом, кто он такой, да уже поздно.
– А кто же он такой был?
– Нахалкиканец из-за Ташкенту. Генерал Черняев его верхом на битюке послал, чтобы он болгарам от Кокорева пятьсот рублей отвёз, а он, по театрам да по балам, все деньги в карты проиграл и убежал. Свечным салом смазался, а с светилём ушел.
Военный только рукою махнул и отвернулся.
Но другим пассажирам словоохотливый дьякон нимало не наскучил: они любовно слушали, как он от коварного нахалкиканца с корневильскими корешками перешёл к настоящему нашему собственному положению с подозрительным нигилистом. Дьякон говорил:
– Я на его чистоту не льщусь, а как вот придёт сейчас первая станция – здесь одна сторожиха из керосиновой бутылочки водку продаёт, – я поднесу кондуктору бутершафт, и мы его встряхнём и что в бельевой корзине есть, посмотрим... какие там у него составы...
– Только надо осторожнее.
– Будьте покойны – мы с молитвою. Помилуй мя, Боже...
Тут нас вдруг и толкнуло, и завизжало. Многие вздрогнули и перекрестились.
– Вот оно и есть, – воскликнул дьякон, – наехали на станцию!
Он вышел и побежал, а на его место пришёл кондуктор.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Кондуктор стал прямо перед нигилистом и ласково молвил:
– Не желаете ли, господин, корзиночку в багаж сдать?
Нигилист на него посмотрел и не ответил.
Кондуктор повторил предложение.
Тогда мы в первый раз услыхали звук голоса нашего ненавистного попутчика. Он дерзко отвечал:
– Не желаю.
Кондуктор ему представил резоны, что "таких больших вещей не дозволено с собой в вагоны вносить".
Он процедил сквозь зубы:
– И прекрасно, что не дозволено.
– Так желаете, я корзиночку сдам в багаж?
– Не желаю.
– Как же, сами правильно рассуждаете, что это не дозволяется, и сами не желаете?
– Не желаю.
Взошедший на эту историю дьякон не утерпел и воскликнул: "Разве так можно!" – но, услыхав, что кондуктор пригрозил "обером" и протоколом, успокоился и согласился ждать следующей станции.
– Там город, – сказал он нам, – там его и скрутят.
И что в самом деле за упрямый человек: ничего от него не добьются, кроме одного – "не желаю".
Неужто тут и взаправду замешаны корневильские корешки?
Стало очень интересно, и мы ждали следующей станции с нетерпением.
Дьякон объявил, что тут у него жандарм даже кум и человек старого мушкетного пороху.
– Он, – говорит, – ему такую завинтушку под ребро ткнет, что из него все это рояльное воспитание выскочит.
Обер явился ещё на ходу поезда и настойчиво сказал:
– Как приедем на станцию, извольте эту корзину взять.
А тот опять тем же тоном отвечает:
– Не желаю.
– Да вы прочитайте правила!
– Не желаю.
– Так пожалуйте со мною объясниться к начальнику станции. Сейчас остановка.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Приехали.
Станционное здание побольше других и поотделаннее: видны огни, самовар, на платформе и за стеклянными дверями буфет и жандармы. Словом, всё, что нужно. И вообразите себе: наш нигилист, который оказывал столько грубого сопротивления во всю дорогу, вдруг обнаружил намерение сделать движение, известное у них под именем allegro udiratto. Он взял в руки свой маленький саквояжик и направился к двери, но дьякон заметил это и очень ловким манером загородил ему выход. В эту же самую минуту появился обер-кондуктор, начальник станции и жандарм.
– Это ваша корзина? – спросил начальник.
– Нет, – отвечал нигилист.
– Как нет?!
– Нет.
– Всё равно, пожалуйте.
– Не уйдешь, брат, не уйдешь, – говорил дьякон.
Нигилиста и всех нас, в качестве свидетелей, попросили в комнату начальника станции и сюда же внесли корзину.
– Какие здесь вещи? – спросил строго начальник.
– Не знаю, – отвечал нигилист.
Но с ним больше не церемонились: корзинку мгновенно раскрыли и увидали новенькое голубое дамское платье, а в это же самое мгновение в контору с отчаянным воплем ворвался еврей и закричал, что это его корзинка и что платье, которое в ней, он везёт одной знатной даме, а что корзину действительно поставил он, а не кто другой, в том он сослался на нигилиста.
Тот подтвердил, что они взошли вместе и еврей действительно внёс корзинку и поставил её на лавочку, а сам лёг под сиденье.
– А билет? – спросили у еврея.
– Ну, что билет... – отвечал он. – Я не знал, где брать билет...
Еврея велено придержать, а от нигилиста потребовали удостоверения его личности. Он молча подал листок, взглянув на который начальник станции резко переменил тон и попросил его в кабинет, добавив при этом.
– Ваше превосходительство здесь ожидают.
А когда тот скрылся за дверью, начальник станции приложил ладони рук рупором ко рту и отчётливо объявил нам:
– Это прокурор судебной палаты!
Все ощутили полное удовольствие и перенесли его в молчании; только один военный вскрикнул:
– А всё это наделал этот болтун дьякон! Ну-ка – где он... куда он делся?
Но все напрасно оглядывались: "куда он делся", – дьякона уже не было; он исчез, как нахалкиканец, даже и без свечки. Она, впрочем, была и не нужна, потому что на небе уже светало и в городе звонили к рождественской заутрене.
Человек на часах
1
Событие, рассказ о котором ниже сего предлагается вниманию читателей, трогательно и ужасно по своему значению для главного героического лица пьесы, а развязка дела так оригинальна, что подобное ей даже едва ли возможно где-нибудь, кроме России.
Это составляет отчасти придворный, отчасти исторический анекдот, недурно характеризующий нравы и направление очень любопытной, но крайне бедно отмеченной эпохи тридцатых годов совершающегося девятнадцатого столетия.
Вымысла в наступающем рассказе нет нисколько.
2
Зимою, около Крещения, в 1839 году в Петербурге была сильная оттепель. Так размокропогодило, что совсем как будто весне быть: снег таял, с крыш падали днем капели, а лед на реках посинел и взялся водой. На Неве перед самым Зимним дворцом стояли глубокие полыньи. Ветер дул теплый, западный, но очень сильный: со взморья нагоняло воду, и стреляли пушки.
Караул во дворце занимала рота Измайловского полка, которою командовал блестяще образованный и очень хорошо поставленный в обществе молодой офицер, Николай Иванович Миллер (*1) (впоследствии полный генерал и директор лицея). Это был человек с так называемым "гуманным" направлением, которое за ним было давно замечено и немножко вредило ему по службе во внимании высшего начальства.
– На самом же деле Миллер был офицер исправный и надежный, а дворцовый караул в тогдашнее время и не представлял ничего опасного. Пора была самая тихая и безмятежная. От дворцового караула не требовалось ничего, кроме точного стояния на постах, а между тем как раз тут, на караульной очереди капитана Миллера при дворце, произошел весьма чрезвычайный и тревожный случай, о котором теперь едва вспоминают немногие из доживающих свой век тогдашних современников.
3
Сначала в карауле все шло хорошо: посты распределены, люди расставлены, и все обстояло в совершенном порядке. Государь Николай Павлович был здоров, ездил вечером кататься, возвратился домой и лег в постель. Уснул и дворец. Наступила самая спокойная ночь. В кордегардии (*2) тишина. Капитан Миллер приколол булавками свой белый носовой платок к высокой и всегда традиционно засаленной сафьянной спинке офицерского кресла и сел коротать время за книгой.
Н. И. Миллер всегда был страстный читатель, и потому он не скучал, а читал и не замечал, как уплывала ночь; но вдруг, в исходе второго часа ночи, его встревожило ужасное беспокойство: пред ним является разводный унтер-офицер и, весь бледный, объятый страхом, лепечет скороговоркой:
– Беда, ваше благородие, беда!
– Что такое?!
– Страшное несчастие постигло!
Н. И. Миллер вскочил в неописанной тревоге и едва мог толком дознаться, в чем именно заключались "беда" и "страшное несчастие".
4
Дело заключалось в следующем: часовой, солдат Измайловского полка, по фамилии Постников, стоя на часах снаружи у нынешнего Иорданского подъезда, услыхал, что в полынье, которою против этого места покрылась Нева, заливается человек и отчаянно молит о помощи.
Солдат Постников, из дворовых господских людей, был человек очень нервный и очень чувствительный. Он долго слушал отдаленные крики и стоны утопающего и приходил от них в оцепенение. В ужасе он оглядывался туда и сюда на все видимое ему пространство набережной и ни здесь, ни на Неве, как назло, не усматривал ни одной живой души.
Подать помощь утопающему никто не может, и он непременно зальется...
А между тем тонущий ужасно долго и упорно борется.
Уж одно бы ему, кажется, – не тратя сил, спускаться на дно, так ведь нет! Его изнеможденные стоны и призывные крики то оборвутся и замолкнут, то опять начинают раздаваться, и притом все ближе и ближе к дворцовой набережной. Видно, что человек еще не потерялся и держит путь верно, прямо на свет фонарей, но только он, разумеется, все-таки не спасется, потому что именно тут, на этом пути, он попадет в иорданскую прорубь. Там ему нырок под лед, и конец... Вот и опять стих, а через минуту снова полощется и стонет: "Спасите, спасите!" И теперь уже так близко, что даже слышны всплески воды, как он полощется...
Солдат Постников стал соображать, что спасти этого человека чрезвычайно легко. Если теперь сбежать на лед, то тонущий непременно тут же и есть. Бросить ему веревку, или протянуть шестик, или подать ружье, и он спасен. Он так близко, что может схватиться рукою и выскочить. Но Постников помнит и службу и присягу; он знает, что он часовой, а часовой ни за что и ни под каким предлогом не смеет покинуть своей будки.
С другой же стороны, сердце у Постникова очень непокорное: так и ноет, так и стучит, так и замирает... Хоть вырви его да сам себе под ноги брось, – так беспокойно с ним делается от этих стонов и воплей... Страшно ведь слышать, как другой человек погибает, и не подать этому погибающему помощи, когда, собственно говоря, к тому есть полная возможность, потому что будка с места не убежит и ничто иное вредное не случится. "Иль сбежать, а?.. Не увидят?.. Ах, господи, один бы конец! Опять стонет..."
За один получас, пока это длилось, солдат Постников совсем истерзался сердцем и стал ощущать "сомнения рассудка". А солдат он был умный и исправный, с рассудком ясным, и отлично понимал, что оставить свой пост есть такая вина со стороны часового, за которою сейчас же последует военный суд, а потом гонка сквозь строй шпицрутенами и каторжная работа, а может быть, даже и "расстрел"; но со стороны вздувшейся реки опять наплывают все ближе и ближе стоны, и уже слышно бурканье и отчаянное барахтанье.
– Т-о-о-ну!.. Спасите, тону!
Тут вот сейчас и есть иорданская прорубь... Конец!
Постников еще раз-два оглянулся во все стороны. Нигде ни души нет, только фонари трясутся от ветра и мерцают, да по ветру, прерываясь, долетает этот крик... может быть, последний крик...
Вот еще всплеск, еще однозвучный вопль, и в воде забулькотало.
Часовой не выдержал и покинул свой пост.
5
Постников бросился к сходням, сбежал с сильно бьющимся сердцем на лед, потом в наплывшую воду полыньи и, скоро рассмотрев, где бьется заливающийся утопленник, протянул ему ложу своего ружья.
Утопающий схватился за приклад, а Постников потянул его за штык и вытащил на берег.
Спасенный и спаситель были совершенно мокры, и как из них спасенный был в сильной усталости и дрожал и падал, то спаситель его, солдат Постников, не решился его бросить на льду, а вывел его на набережную и стал осматриваться, кому бы его передать. А меж тем, пока все это делалось, на набережной показались сани, в которых сидел офицер существовавшей тогда придворной инвалидной команды (впоследствии упраздненной).
Этот столь не вовремя для Постникова подоспевший господин был, надо полагать, человек очень легкомысленного характера, и притом немножко бестолковый, и изрядный наглец. Он соскочил с саней и начал спрашивать:
– Что за человек... что за люди?
– Тонул, заливался, – начал было Постников.
– Как тонул? Кто, ты тонул? Зачем в таком месте?
А тот только отпырхивается, а Постникова уже нет: он взял ружье на плечо и опять стал в будку.
Смекнул или нет офицер, в чем дело, но он больше не стал исследовать, а тотчас же подхватил к себе в сани спасенного человека и покатил с ним на Морскую, в съезжий дом Адмиралтейской части.
Тут офицер сделал приставу заявление, что привезенный им мокрый человек тонул в полынье против дворца и спасен им, господином офицером, с опасностью для его собственной жизни.
Тот, которого спасли, был и теперь весь мокрый, иззябший и изнемогший. От испуга и от страшных усилий он впал в беспамятство, и для него было безразлично, кто спасал его.
Около него хлопотал заспанный полицейский фельдшер, а в канцелярии писали протокол по словесному заявлению инвалидного офицера и, с свойственною полицейским людям подозрительностью, недоумевали, как он сам весь сух из воды вышел? А офицер, который имел желание получить себе установленную медаль "за спасение погибавших", объяснял это счастливым стечением обстоятельств, но объяснял нескладно и невероятно. Пошли будить пристава, послали наводить справки.
А между тем во дворце по этому делу образовались уже другие, быстрые течения.
6
В дворцовой караульне все сейчас упомянутые обороты после принятия офицером спасенного утопленника в свои сани были неизвестны. Там Измайловский офицер и солдаты знали только то, что их солдат Постников, оставив будку, кинулся спасать человека, и как это есть большое нарушение воинских обязанностей, то рядовой Постников теперь непременно пойдет под суд и под палки, а всем начальствующим лицам, начиная от ротного до командира полка, достанутся страшные неприятности, против которых ничего нельзя ни возражать, ни оправдываться.
Мокрый и дрожащий солдат Постников, разумеется, сейчас же был сменен с поста и, будучи приведен в кордегардию, чистосердечно рассказал Н. И. Миллеру все, что нам известно, и со всеми подробностями, доходившими до того, как инвалидный офицер посадил к себе спасенного утопленника и велел своему кучеру скакать в Адмиралтейскую часть.
Опасность становилась все больше и неизбежнее. Разумеется, инвалидный офицер все расскажет приставу, а пристав тотчас же доведет об этом до сведения обер-полицеймейстера Кокошкина, а тот доложит утром государю, и пойдет "горячка".
Долго рассуждать было некогда, надо было призывать к делу старших.
Николай Иванович Миллер тотчас же послал тревожную записку своему батальонному командиру подполковнику Свиньину, в которой просил его как можно скорее приехать в дворцовую караульню и всеми мерами пособить совершившейся страшной беде.
Это было уже около трех часов, а Кокошкин являлся с докладом к государю довольно рано утром, так что на все думы и на все действия оставалось очень мало времени.
7
Подполковник Свиньин не имел той жалостливости и того мягкосердечия, которые всегда отличали Николая Ивановича Миллера: Свиньин был человек не бессердечный, но прежде всего и больше всего "службист" (тип, о котором нынче опять вспоминают с сожалением). Свиньин отличался строгостью и даже любил щеголять требовательностью дисциплины. Он не имел вкуса ко злу и никому не искал причинить напрасное страдание; но если человек нарушал какую бы то ни было обязанность службы, то Свиньин был неумолим. Он считал неуместным входить в обсуждение побуждений, какие руководили в данном случае движением виновного, а держался того правила, что на службе всякая вина виновата. А потому в караульной роте все знали, что придется претерпеть рядовому Постникову за оставление своего поста, то он и оттерпит, и Свиньин об этом скорбеть не станет.
Таким этот штаб-офицер был известен начальству и товарищам, между которыми были люди, не симпатизировавшие Свиньину, потому что тогда еще не совсем вывелся "гуманизм" и другие ему подобные заблуждения. Свиньин был равнодушен к тому, порицают или хвалят его "гуманисты". Просить и умолять Свиньина или даже пытаться его разжалобить – было дело совершенно бесполезное. От всего этого он был закален крепким закалом карьерных людей того времени, но и у него, как у Ахиллеса, было слабое место.
Свиньин тоже имел хорошо начатую служебную карьеру, которую он, конечно, тщательно оберегал и дорожил тем, чтобы на нее, как на парадный мундир, ни одна пылинка не села: а между тем несчастная выходка человека из вверенного ему батальона непременно должна была бросить дурную тень на дисциплину всей его части. Виноват или не виноват батальонный командир в том, что один из его солдат сделал под влиянием увлечения благороднейшим состраданием, – этого не станут разбирать те, от кого зависит хорошо начатая и тщательно поддерживаемая служебная карьера Свиньина, а многие даже охотно подкатят ему бревно под ноги, чтобы дать путь своему ближнему или подвинуть молодца, протежируемого людьми в случае. Государь, конечно, рассердится и непременно скажет полковому командиру, что у него "слабые офицеры", что у них "люди распущены". А кто это наделал? – Свиньин. Вот так это и пойдет повторяться что "Свиньин слаб", и так, может, покор слабостью и останется несмываемым пятном на его, Свиньина, репутации. Не быть ему тогда ничем достопримечательным в ряду современников и не оставить своего портрета в галерее исторических лиц государства Российского.
Изучением истории тогда хотя мало занимались, но, однако, в нее верили и особенно охотно сами стремились участвовать в ее сочинении.
8
Как только Свиньин получил около трех часов ночи тревожную записку от капитана Миллера, он тотчас же вскочил с постели, оделся по форме и, под влиянием страха и гнева, прибыл в караульню Зимнего дворца. Здесь он немедленно же произвел допрос рядовому Постникову и убедился, что невероятный случай совершился. Рядовой Постников опять вполне чистосердечно подтвердил своему батальонному командиру все то же самое, что произошло на его часах и что он, Постников, уже раньше показал своему ротному капитану Миллеру. Солдат говорил, что он "богу и государю виноват без милосердия", что он стоял на часах и, заслышав стоны человека, тонувшего в полынье, долго мучился, долго был в борьбе между служебным долгом и состраданием, и наконец на него напало искушение, и он не выдержал этой борьбы: покинул будку, соскочил на лед и вытащил тонувшего на берег, а здесь, как на грех, попался проезжавшему офицеру дворцовой инвалидной команды.
Подполковник Свиньин был в отчаянии; он дал себе единственное возможное удовлетворение, сорвав свой гнев на Постникове, которого тотчас же прямо отсюда послал под арест в казарменный карцер, а потом сказал несколько колкостей Миллеру, попрекнув его "гуманерией", которая ни на что не пригодна в военной службе; но все это было недостаточно для того, чтобы поправить дело. Подыскать если не оправдание, то хотя извинение такому поступку, как оставление часовым своего поста, было невозможно, и оставался один исход – скрыть все дело от государя...
Но есть ли возможность скрыть такое происшествие?
По-видимому, это представлялось невозможным, так как о спасении погибавшего знали не только все караульные, но знал и тот ненавистный инвалидный офицер, который до сих пор, конечно, успел довести обо всем этом до ведома генерала Кокошкина.
Куда теперь скакать? К кому бросаться? У кого искать помощи и защиты?
Свиньин хотел скакать к великому князю Михаилу Павловичу (*3) и рассказать ему все чистосердечно. Такие маневры тогда были в ходу. Пусть великий князь, по своему пылкому характеру, рассердится и накричит, но его нрав и обычай были таковы, что чем он сильнее окажет на первый раз резкости и даже тяжко обидит, тем он потом скорее смилуется и сам же заступится. Подобных случаев бывало немало, и их иногда нарочно искали. "Брань на вороту не висла", и Свиньин очень хотел бы свести дело к этому благоприятному положению, но разве можно ночью доступить во дворец и тревожить великого князя? А дожидаться утра и явиться к Михаилу Павловичу после того, когда Кокошкин побывает с докладом у государя, будет уже поздно. И пока Свиньин волновался среди таких затруднений, он обмяк, и ум его начал прозревать еще один выход, до сей поры скрывавшийся в тумане.
9
В ряду известных военных приемов есть один такой, чтобы в минуту наивысшей опасности, угрожающей со стен осаждаемой крепости, не удаляться от нее, а прямо идти под ее стенами. Свиньин решился не делать ничего того, что ему приходило в голову сначала, а немедленно ехать прямо к Кокошкину.
Об обер-полицеймейстере Кокошкине в Петербурге говорили тогда много ужасающего и нелепого, но, между прочим, утверждали, что он обладает удивительным многосторонним тактом и при содействии этого такта не только "умеет сделать из мухи слона, но так же легко умеет сделать из слона муху".
Кокошкин в самом деле был очень суров и очень грозен и внушал всем большой страх к себе, но он иногда мирволил шалунам и добрым весельчакам из военных, а таких шалунов тогда было много, и им не раз случалось находить себе в его лице могущественного и усердного защитника. Вообще он много мог и много умел сделать, если только захочет. Таким его знали и Свиньин, и капитан Миллер. Миллер тоже укрепил своего батальонного командира отважиться на то, чтобы ехать немедленно к Кокошкину и довериться его великодушию и его "многостороннему такту", который, вероятно, продиктует генералу, как вывернуться из этого досадного случая, чтобы не ввести в гнев государя, чего Кокошкин, к чести его, всегда избегал с большим старанием.
Свиньин надел шинель, устремил глаза вверх и, воскликнув несколько раз: "Господи, господи!" – поехал к Кокошкину.
Это был уже в начале пятый час утра.
10
Обер-полицеймейстера Кокошкина разбудили и доложили ему о Свиньине, приехавшем по важному и не терпящему отлагательств делу.
Генерал немедленно встал и вышел к Свиньину в архалучке, потирая лоб, зевая и ежась. Все, что рассказывал Свиньин, Кокошкин выслушивал с большим вниманием, но спокойно. Он во все время этих объяснений и просьб о снисхождении произнес только одно: