Текст книги "Нешкольный дневник"
Автор книги: Антон Французов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
Я ему толком ничего и сказать не успела, дошло до него только, что я его хочу прямо здесь и сейчас. Корженевич затрясся весь и выскочил. А говорят, медики бесчувственные существа: делают трепанацию черепа, палочкой в мертвых мозгах ковыряются да тут же и обедают, заглатывая какой-нибудь бутербродик и спиртиком аппетит отшлифовывая. А Веня проявил самое живое и непосредственное чувство: ускакал, как черт от ладана. Впрочем, я думаю, что любой здравомыслящий черт предпочтет ладан, чем статью за развращение малолеток… об этом, верно, Веня Корженевич подумал.
Я легла на кровать, всю саднит изнутри, пол и потолок схлопываются, как от передозировки героина. Затрясло, словно к кровати подвели электричество, и обида поползла, как змея: что же со мной такое сделали, если от вида белого халата такое цунами… эрогенная зона, эпицентр похоти, еби ее мать! Вкололи мне что-то очередное, я успокоилась и заснула, а проснулась оттого, что стоял надо мной Веня Корженевич и смотрел на меня сладкими, залипающими глазками, а в каждом глазике по эрегированному члену топорщится. От доктора пахло спиртом и чем-то кислым, зубопротезным.
<перечеркнуто> Веня давно уже ушел, а я сидела на краю кровати и думала… неужели теперь это параноидальное трахолово угнездилось так, что <не дописано>
В ту же ночь пришел ко мне Антон, через окно влез… я встретила его холодно – мне претил вид его потертых джинсов, в нескольких местах запачканных землей, его рубаха с огромным пятном пота на спине и идиотски-влюбленная физия с преданными глазами. Тогда мне казалось, что такие преданные глаза пристали разве что собаке. Дура. Антон что-то глупо нашептывал мне, двигался ближе, от него веяло, почти пахло яблочным «Орбитам» и чем-то чистым, словно выстиранным… нет, не стиральным порошком, а тем, что проговаривают вслух «Я тебя люблю». Он, быть может, сказал бы мне это тогда, да только я грубо его оттолкнула, когда он попытался меня поцеловать, и сказала, чтобы он уматывал. Что он меня мало интересует и что я сегодня сделала два минета и еще с двумя разными мужиками я…<нрзб.> Грязнее, грубее сказала. Он отскочил от меня и почти выпал из окна, буквально скатился по пожарной лестнице. Больше не приходил, да я его больше и не ждала. Вот теперь я думаю: а что было бы, не будь этого жестокого ночного разговора, этого Костика и Вени Корженевича с его чудовищными процедурами? Да, мне этот Антоша-абитуриент нравился, быть может, нарисовалось бы у нас что-нибудь с ним, даже любовь, как ее называют. И что же? Да видела я эти парочки, которые именуются дефектным, червивым словом «врачующиеся». Хорошее дело «браком» не назовут. Лоснящиеся показушным счастьем физиономии, по которым еще не прошелся грубой щеткой дяденька Быт. Прожили бы год, а потом разнесло бы по центробежной, ведь не смогла бы я общаться с человеком, который, издалека это видно, привык не зарабатывать деньги, а получать их в кассе по расчетным дням.
<„> тогда было больно и грязно, а сейчас слова о больнице, Костике и Вене Корженевиче ложатся на бумагу, как будто лепестки ромашек: свежо, ароматно, бездумно. «Любит – не любит». Это тогда я смеялась, а сейчас под сердцем давит, потому что не хочу жаловаться, сожалеть и плакать: пустое. Все, что Бог ни делает, все к лучшему.
Из больницы, как помню, меня выписали на следующий же день: Веня Корженевич, убоявшись своего ночного гусарства, подсуетился. В больничном дворике я познакомилась с молодым кардиологом Мишей Степанцовым. На следующий день у меня заболело сердце. В порядке симуляции, конечно. Отдельную палату мне обеспечил уже сам Миша, потому что он работал в платном отделении и вообще. Миша был тощ, реактивен и нагл до восхищения. Он сыпал пошлыми латинскими поговорками типа Lingva latina non penis canina («латинский язык – это вам не хрен собачит. – Изд.) и пил спирт из пробирки, держа ее пинцетом (в оригинале нарисована пробирка, наполовину со спиртом, пинцет и волосатая рука, по всей видимости и принадлежащая упомянутому Мише. – Изд.). Я от него млела и рассыпалась, как вареный рис.
Костик ничего не подозревал. Родительница моя только всплескивала руками и говорила: «Госпа-а-ади… да у нее же через два года выпускные экзамены в лицее, у бедной девочки, нужно готовиться к поступлению в университет, а она так болеет». Что бы она понимала, интеллигенция.
А однажды, когда Миша дежурил по отделению, к нему привезли тяжелого больного. Я сидела рядом с ним, видела. Больной действительно был тяжел, с огнестрельным ранением грудной клетки и пудов семи. Пухлая рожа, на лбу шрам, на плече татуировка в виде кота с трубкой и в крупнобуржуазном котелке. В тот же день я описала его Костику, и он выкатил глаза, а потом сказал, что по всему выходит: этот «огнестрел» не кто иной, как Котлов – Котел, авторитет, под которым ходит и Костик, и его бригадир, и вообще… чуть ли не треть Саратова. Миша Степанцов подтвердил это, а потом сказал, что в присутствии братков этого Котла он в первый раз по-настоящему понял, как мало стоит его жизнь. Брателлы сунули ему сто баксов (он меня потом на них поил в ординаторской) и сказали, чтобы не отходил от Котла ни на шаг, иначе пусть заранее абонирует себе место в больничном морге. По месту работы, так сказать.
Заведующий отделением звонил по телефону каждый час, интересуясь здоровьем этого Котла, а также и своим собственным, от самочувствия Котлова зависящим. Миша Степанцов присматривал за реанимационной, в которой авторитет валялся. Дергался Миша, я знала, хотя и лежала у себя в палате, а потом пришла и буквально приволокла его в ординаторскую, где изнасиловала как последняя сучка. Переклинило. Все-таки редко приходится насиловать мужиков, а не чтобы наоборот. Лолита, блин.
Как оказалось, пока Миша трепыхался, подъехав ко мне, этот самый Котел отправился к праотцам под аккомпанемент пищавшего кардиометра. Я сама видела это синюшное лицо, когда… <запись обрывается, потом ниже приписаноУ закругляюсь, подали блядовозку, вызывают на хозяйский сходняк. Групповичок обеспе <„>
29 февраля 200.. г.
(Здесь и ниже написано кривым, поспешным, раскачивающимся почерком, в нескольких местах смазано. – Изд.)
Да, двадцать девятое. Я правда подумала, что – два <_> девятое. Суки. Звери.
День, которого не <перечеркнуто>.
Год вовсе не високосный, он растратил свой кредит висо-косности, еще не родившись, триста шестьдесят пять дней тому назад. Он не високосный, как виски нависших над горизонтом гор уже не седые. В воздухе уже закипает тот сиплый, насморочный клекот, с которым ручьи месят и раздавливают в грязное, малокровное крошево снег и дробленый лед. Клекот этот еще не слышен, но он давит в уши тупым, инфразвучным клином, в глазах плывет. Белесые пятна, как бельма, проплывают, покачиваясь, где-то в районе горизонта. Слепота. Все кажется слепым и еще не родившимся. Дерево, давно высосавшее из воздуха и земли все отпущенное ему Богом, дерево шагнувшее в небытие и, по сути, сухое и мертвое. Это дерево было таким же черным, скользким и грязно распальцованным, как торчащая из могилы пятерня «нового русского», небрежно зарытого на помойке «История» (мусорный контейнер номер два). Мертвое дерево ничем не отличается от окруживших его молодых вязов, клейких, похотливых, жаждущих выбросить в воздух упругую липкую зелень, как тот же «новый русский» выбрасывал пачки долларов, когда он еще был жив и скалил на мир свои белоснежные, металлокерамические зубы.
Молодая береза, обломанная ночным ветром у самого корня, заливается беззвучным смехом, как вдова, похоронившая нелюбимого мужа. Береза знала, знала, как та вдова, что следующей ночью она опять не будет одна, что к ней придет все тот же молодой ветер, будет скользить своими пальцами по ее обнаженному, белому телу, уже сочащемуся предмартовским соком. Будет бесстыдно и безжалостно проникать во все складки и поры, будет обвивать ее черной спиралью и вырывать молодость, как кору, кусок за куском.
А кому она нужна, молодость, когда ее не рвут и не отдают ветру?
День, которого нет. Сутер Фил сидит у окна и читает Чехова. Зачем он читает Чехова, он не знает, как не знает он и того, почему строчки, как змеи, мертвыми кольцами обхватывают горло, шипят на ухо что-то вечное, что-то ненужное в своей всеведущей софистической мудрости. Ему, падле Филу, больше нечего делать, и он читает Чехова, потому что альтернативой в день, которого нет, может быть только смерть. Чехов мертв. Он давно мертв, он умер раньше, чем его положили в могилу. Выхолощенные, пустые пространства уже не хотят, чтобы их оплодотворили. Ведь это день, которого нет.
Ясно, как в белом. Грач на ветке смотрит на ворону и понимает, что она только что разбила клювом столетие. Драный кот на балконе остывает. И совершенно незачем дожидаться у подоконника, потому что только лампа еще жива в этой бесснежной, безнежностной мути, одна лампа еще вытягивает желтые щупальца, не обрубленные холодным веером безденежья, бесснежья. Без нежности.
День, которого нет. Он никому не нужен, он закатился к самой линии горизонта, к горлу и вискам задернутых дымкой гор, он согнулся, а потом упал и свернулся калачиком. Он сжимается. Он давно хочет кончиться, но не может, потому что никогда не может кончиться тот, кого вовсе не существует.
И нет ничего дороже этого дня. Потому что завтра, среди пустого и ненужного хлама хриплых, низких туч, за спиной упавшего и съежившегося дня, этого бесснежного существа, получившего между лопаток острую глыбу, как кинжал, от подкрадывающейся ночи – за спиной этого дня из раздергивающихся пространств, которые якобы не хотят, чтобы их оплодотворили, вынимает свои синие очи и вкладывает в пока еще пустые глазницы Весна.
И нет ничего дороже.
Ведь то, что в двадцать лет пора умирать, как этот клокочущий снег, – это пустая и глупая ложь, выдымившаяся из разорванной груди надежды.
1 марта 200… г.
Вчера наглоталась ЛСД-25. Глючило. Перечитала, что меня вчера дернуло написать из-за этого галюника. На автопилоте писала. Красиво, занудно, тянет нервы. Литературщина. Булгаков, морфий. Дура. Помню, шла к нашему коттеджу, ноги врастали в асфальт. По колено. Хозяйский сходняк был жутким. Фила на моих глазах избили бейсбольной битой – за то, что он подставил трех девчонок под «прием». Одной там повыбивали зубы, изорвали одежду. Другую порезали. Филу, конечно, ничего рвать не стали, но к стоматологу побегать придется.
Сходняк был веселый. Трахали прямо на столах. Гена Хуйлокотавр хвастался, что умеет колоть членом стаканы. Отвезли в микрохирургию.
Снилась Светка. Ее снова и снова выкидывали из окна. Вот и вышла она замуж по любви. А я до сих пор жива и пока этому рада.
Снова казалось, что по всему полу рассыпаны конфеты в ярких оранжевых обертках.
5 марта 200… г.
К перемене погоды. Болят пальцы на левой руке. Ноют, как Фил, вернувшийся вчера от стоматолога с чудовищным прайс-листом. Эти пальцы перебили еще тогда, за Котла. Тогда кончилось лето. Для меня. Хотя только разгорался август и, как сейчас помню, стояли самые жаркие дни. Миша Степанцов, увидев синюшную, мертвую рожу авторитета, переполошился и стал накручивать диск, дозваниваться до заведующего отделением. Семь лет прошло, а я до сих пор вижу его веснушчатую руку, накручивающую диск Потому что тогда-то все и началось.
В тот же день меня затащили в машину и привезли на окраину города, в громадную пустую коммуналку. Она была необитаема, эта коммуналка, хотя люди в нашем городе жили и в худших помещениях, чем эта жуткая трущоба с серым, трещиноватым потолком, слезящимися голыми стенами, кое-где облепленными отстающими лохмотьями древней краски. В полу зияли дыры, через которые веяло сыростью и холодом подвала. Я ничего не могла сказать, совершенно ничего. Помню только, что меня молча швырнули на грязный тюфяк, скользкий и мокрый, как будто он кишел мокрицами. Так, верно, и кишел, просто не могла я в тот момент осознать это. Громила с тупым, бульдожьим лицом и второй, с дергающимся кривым ртом, постоянно раздвигающимся в усмешке… мелкие, разноцветные крысиные зубы… эти двое содрали с меня одежду, раздвинули ноги, а когда я пыталась закричать, ублюдок с дергающимся ртом наотмашь хлестнул меня по лицу. От него пахло уголовщиной, он смотрел на меня бессмысленно и тупо, как, верно, смотрел на лошков, которых хором опускают в камере. Я не знаю, что они сделали бы со мной… то есть, конечно, это очевидно, но как и сколько… но только не успели. Когда тот, с дергающимся лицом, выволок из штанов свою полудохлую змею с явным намерением ее в меня запихать, откуда-то сверху, как пласт штукатурки, на нас обрушилось:
– Отлезь от нее, сука!! Кто?..
У того, с дергающимся ртом, лицо вытянулось, он вжался в стену. По бульдожьей харе амбала поползли складки.
– Игорь Валентиныч?.. – пробормотал он. – Игорь Вален-тиныч?
Амбал застегивал штаны дрожащими руками.
Я не видела вошедшего – точнее, вошедших, потому как шагов и взглядов – о, я их чувствовала! – было много. Я оцепенело глядела на двоих несостоявшихся насильников. Меня тошнило.
– На свежа-ак дернуло? – сказал тот, кого называли Игорем Валентиновичем. Он немного тянул гласные, на средневолжский манер. – Телку разодрать по лоскутику, на двоих расписать, молоденькую? А ну заправь хер в штаны, Жора! А ты, Сивый, не дергайся: облажался, влип в блудень, тепе-ерь не торкайся. Я же тебе велел только доставить ее сюда, та-ак?
– Так…
– А трах в программу не входил. Та-ак? Гриша!
Я с трудом повернула голову: из-за спины невысокого, плотного человека в белом костюме выступил атлетичный парень. Здоровый, как жеребец. Он поднял руку – я зажмурилась. Короткий глухой удар – и человек с дергающимся лицом полетел на пол и попал локтем в дыру в полу. Рука застряла. Человек с дергающимся лицом попытался высвободиться, но Гриша шагнул к нему и ударил по голове ногой. Еще и еще. Я первый раз видела, как на моих глазах убивают. Не собаку, которых давил Костик, а человека. Горло сдавило и обожгло, и меня вырвало прямо на панцирную сетку кровати, мимо отогнувшегося угла жесткого, грязного тюфяка.
– Гриша, подними ее, – сказал Игорь Валентинович.
– Блюет, сука.
– А ты что думал, что она будет благоухать и распускаться? Та-ак? Жора, брось своего… гм… подельника в подвал, – брезгливо сказал Игорь Валентинович. – А тебе, уроду, последний раз: еще раз не впишешься в расклад или маякнет кто, что ты, Жора, поляны не сечешь – рассчитаемся, как вот сейчас с Сивым. А теперь с тобой, подруга.
Гриша грубо рванул меня и, больно сжав пальцами подбородок, повернул лицом к Игорю Валентиновичу. Этот первый раз, как я его увидела, и до последнего, с разбросанными по полу конфетами в оранжевых обертках… он врезался в мою память совершенно одинаковым, как будто бездарь живописец худо-бедно намалевал плохой портрет и не потрудился прояснить в своей мазне хотя бы черточку. Игорь Валентиныч был смазанным подобием человека: расплывшийся, одутловатый, тянущий слова, сонно держащий в глазах одно и то же мутное выражение скуки и пшютоватой брезгливости. У него даже фамилия была Хомяк. Не погоняло, а самая настоящая фамилия. К тому же он был не русский, а какой-то там коми или чукча, и потому припухлое его лицо расползалось в скулах; какой-то китайский евнух, как сказал Рома несколькими годами позже.
– В общем, так, подруга, – сказал он, по своей идиотской привычке растягивая слова, – попадос нам твой известен от и до. Ты, говорят, по пилораме больничной прикалываешься?
– Не поняла…
– А что тут понимать? Не ты случайно поволокла этого уебка Степанцова в… как ее… – Он прищелкнул пухлыми короткими пальцами.
– Ординаторскую, – подсказали ему из-за спины.
– Во-во. То-очно. Ординаторскую. Хотя он, Степанцовтвой, должен был сидеть возле Котла, Димона Котлова то бишь, которого на стрелке продырявили. Ведь давал он клятву Гиппо… потама?
– Гиппократа, – бесстрастно доложили ему из-за спины.
– Во-во. Ты, конечно, Катя, можешь ссылаться на то, что еще маленькая, что еще школу не закончила… ну да сама знаешь, что сейчас с пятого класса перепихиваются.
Я мутно смотрела на него. Скулы, широкие азиатские скулы Игоря расползались, как на экране плохого телевизора. Черно-белого.
– Давай его сюда, – пропел Хомяк. – Эта-а… медика этого, бля.
Помню, нисколько не поразилась виду Миши Степанцова, которого вытолкнули из-за спин бандитов и буквально швырнули на кровать рядом со мной. Миша был сильно избит. Измочален. Тогда я не поняла, а чуть позже, как на принтере, вынырнуло изображение: лицо, перекошенное гримасой боли и ужаса, до того распухшее и обезобразившееся, что сложно было сразу определить, кто это и сколько же, собственно, лет этому человеку. Потому что на висках его в слипшихся от крови и пота волосах поблескивали седые пряди, в кровавом оскале рта, затянутом мутной кровавой пеленой <нрзб> не было видно зубов <перечеркнуто> а из распухших, превращенных в две перекрученные жгутом тряпочки губ сочились беспомощные, повизгивающие звуки, срывающиеся в протяжные стоны.
Миша. Я определила его по наитию. Не узнала сразу – не узнала бы и вовсе. Впрочем, пояснили бы.
– Немножко помяли его, – снисходительно развалил рот в усмешке Хомяк. И начал говорить. Я его слова до последнего запомнила, иначе нельзя, такое помнить надо. Как говорится, кто старое помянет, тому глаз вон, а кто забудет – тому оба. Он пословицу эту очень любил.
А еще он сказал:
– Бывает. Но тут есть за что: он, как говорится, преступил клятву Гиппо… в общем, наказать надо. Из-за него Котел преставился. А это западаю – так относиться к своему долгу. В общем, мы побазарили на сходняке, решили: наказать нужно как следует. Тебя, соска, никто дрючить здесь не будет, тем более ногами хуярить и… как эта сука. – Он кивнул на труп Сивого, голова которого была утоплена в дыру в полу. – Нет. Мы не беспредельщики. Мишу твоего примерно накажем, как полагается, а тебя, соска, сильно трамбовать не будем. Ты, значит, подстилкой служить любишь? Впрочем, оно нормально: девка ты в соку, по паспорту еще обсоска водяная, малолетствуешь, но образом вышла и жопой с прочим хозяйством. Отработаешь, бля. Мы с тобой связываться не будем, на малолетках лавэ рубить не по мне, а вот в хорошие руки отдадим. Понятно, шалава?
Он ласково так улыбался, как будто не называл меня «соска», «шалава», а задушевно вкрадывался в душу «доченькой», «птичкой» и «рыбкой».
– А теперь все. Гриша.
Гриша подошел к Степанцову. В руке – бита, бейсбол, Ю Эс Эй. Коротко взмахнул. Никогда-никогда не забуду. Ему только два удара потребовалось. Мишкин череп только всхлипнул сиротливо, а я вдруг вскочила, сама от себя ничего подобного не ожидая, и вцепилась в этого Гришу. Он от меня лениво отмахнулся, я и боли не почувствовала. По руке попало, потом оказалось – два пальца сломаны.
– Гриша! – рявкнул Игорь. – Все, поехали. А ты, девочка, дома пока посиди. Придут за тобой, скажут, что надо. В мусарню не суйся. Сама знаешь, что от мусарни твоей семье никакого толку никогда не было.
Ушли. Я осталась сидеть, одежда оборвана, рядом Миша с проломленным черепом, изуродованный, да этот Сивый, ублюдок, на полу – окунулся в дыру, как в прорубь, да так и захлебнулся сырым воздухом подвальным.
Дома сидела три дня. Выйти боялась. В ментуру соваться в самом деле не хотелось. Знал этот Хомяк, что говорил: у меня дядя пожизняк мотает, да двоюродному брату за грабеж всунули пятерку. Вот тебе и интеллигентная семья. Отец при одном упоминании милиции багровел и трясся. И пил, пил.
Неизвестность, она вернее всего губит. Сказал бы этот Хомяк Игорь Валентинович <перечеркнуто> я бы не так трепыхалась. И не убить вроде собирались, и не искалечить, а что? «Трахаться любишь».
Как сразу не дошло.
Они сами мне ответили. Когда на четвертый день под суровую мамашину отповедь в лицей собралась и вывалилась из подъезда под шушуканье этих стары… <не дописано>.
7 марта 200.. г.
Тусовались в клубе «Три обезьяны». Шик-блеск, иммер-элегант. Фил-сутер припил и догнался экстези, а зубы еще не вставил, так что похож на вокалиста «Короля и шута» Горшка. Романа увел с собой какой-то жирный хряк Знала бы хрюшка, как к мяснику шла. Рома купил его фигуркой своей, от которой любой Сталлоне голливудский от злобы и зависти кровью кончать будет. I come blood, как поет ВИА «Cannibal corpse». (Музыкальные пристрастия Кати отличаются широким диапазоном: далее упоминается Моцарт, Брамс и Мусоргский с каприччио Паганини, а тут – жуткая блэк-группа «Труп каннибала» с композицией «Я кончаю кровью». – Изд.) Рома травил байки и острил. Сказал, что настоящий мужчина в жизни должен сделать три вещи: вырастить пузо, посадить печень, построить тещу. Единственный мужик, которого я, кажется, не готова бить под ребра ножом для колки льда. Хотя он и трахает жирную тварь, «маму». (Большой пробел, словно Катя оставила место для каких-то мыслей, но так и не предала их бумаге; далее идет огромный фрагмент одним и тем же почерком, явно написанный за один присест; почерк чуть торопливый, энергичный. – Изд.)
Вот!
Вот!!
Вооот!!
Я вмазалась винтом. Светло и ясно, как весенним утром после дождя. Приятный холод в шее. Короче: я его, «винт», единственный раз пробовала в детстве, как я называю свое блядство в Саратове, еще до переезда в Москву. Чувствую себя парящей на крыльях ночи, как какой-то тупой американский мультяшка. Ленка сопит… вот так хр-р-р… ффау-у… хр-р-р… фау!! Сопит-храпит. Первый раз мне легко, как будто провели липосакцию, но вместо жира выкачивали из меня свинец – ненависть, жуть, тревогу.
Ва-а-ау!!
«Винт», первитин, варил белобрысый Юлик один из ребят Романа. Приговаривал: берешь «федю», то бишь теофедрин, «салют», он же солутан, потом… рецепт варки я запоминать не стала, потому что у меня хорошая память на <не до-писано>
Давно не хотелось трахаться, а сейчас как будто афродизи <не дописано> хочу! А ведь думала, что никогда, никогда!.. Бывало, привезут тебя в коттедж… и скучно, и грустно, и некому морду набить… а тут <перечертуто> обычно влагалище ноет, воет, гудит, как будто туда стадо шмелей запустили, гудят, жалят… стадо, стая, рой – один хуй. Никого не надо, грязь и пошлость, не надо! – ком засохшей грязи в форме члена, ненавижу!..
А тут – нормалек, как говорит Рома. Рома. Он единственный. Я его… наверно, люблю. Нет, не любовь. Не любовь, потому что говорить о любви в приложении ко мне – это все равно что рассуждать о клубне картошки, который может зацвести. Но Рома – жаль, что его нет. Что он на вызове. Впрочем, это так, переливание из пустого в порожнее. Любви, видите ли, захотелось. Как будто не знаю, что любое светлое чувство ко мне действует как рвотное: я немедленно отторгаю. Не готова. Не могу. Вряд ли смогу. Только анестезия этих лет велика, велика… вряд ли будет больно, хотя бы вполовину так больно, как было.
Слова лезут, как муравьи из взрытого палкой муравейника. Читала Леонида Андреева, «Дневник сатаны». Прошло, как утюг по ткани – гладко и чисто, бесследно.
Энергия шпарит, невозможно спать. Знаю, что одна. Прочитала все записанное мной за эти дни, с самого начала раза три. Кафкианство. Достоевский бы хохотал. Похоже на рассказик из жизни. Как будто не на самом деле, а так Посетила игривая, как шампанское, мысль: а что, если мне рано или поздно – да! – предстоит писать чистосердечное признание? Про оранжевые конфеты, Костика и ребят Ромы.
Решила. Ведь я хотела в пятом классе стать писате <не до-писано> глупо, правда? Тупость. Как не про себя вспоминала, как будто и не (не дописано – спешила, спешила, когда писала. – Изд.)
Получите, граждане мусора.
Чистосердечное признание Павловой Екатерины Владимировны, двадцати одного году, социальный статус: проститутка.
Я родилась в городе Саратове двадцать один год назад. Очко. Родилась с той робкой наглостью, что неистребима у провинциалов. Да, мне сейчас двадцать один. Только как бы двадцать два не стали перебором. Мой отец – Павлов Владимир Анатольевич, по профессии педагог, а по призванию алкоголик; моя мать, Павлова (девичья фамилия Некричихвостова – каково, а!) Надежда Михайловна. До двенадцати с половиной лет была вполне благополучной девочкой: училась с отличием в гуманитарном техникуме, не пила, не курила, не состояла, не привлекалась, не – не – не. В двенадцать с половиной лет, как полагается чистопородной бляди, была изнасилована на чердаке парочкой одноклассников. Переживала только сначала, а потом разобралась в себе, выкопала ответ: понравилось. Потом познакомилась с Костиком, Константином Мефодьевым, кретином. Его достоинствами следовало признать проникновенный голос, как у Де Ниро, комплект бабки-тачка-шмотки-круто. Ну и – двадцать один сантиметр члена. По числу моих нынешних лет. Таак, как говорил покойный Игореша Хомяк.
Хорошо. Догоняюсь пивом. Фил сегодня говорил, что не надо.
В первый «второй» раз с Костиком получился и смех и грех. Свальный. То есть параллельно с нами, то есть с Мефодьевым и мной, трахались еще и его кот с собакой. Друг с другом. У него такая собака была, и огромный кот, и они <нрзб> то ли пытались, имитировали, друг на друга залезая, то ли на самом деле у них такой амур проклюнулся.
Потом Костик понял, что я не девственница, и начал орать, что я шалава, бля, что я, типа, сука, что я, ебть, курва и еби мою в жопу мать, еб тыбыдып. Его базар, высокий слог Тредиаковского. Чудище обло, стозевно. Истерика была у меня, взяла тачку, приехала домой, он приперся через неделю с цветами, подарками и, в общем и целом, песенкой а 1а «люблю трамвай куплю», Простила. Дала.
Деньги-то нужны.
Потом мне снесли крышу в клинике, после того как Костик избил Антона. Крышняк несло откровенно, как льдину в весенний разлив. С докторами. Корженевич, Миша Степанцов, Рахимов, Давыдов. Глупо, но не так грязно, как потом. Медицина все-таки, дезинфекция.
Бля.
Еще пива. Холодильник в коридоре. Ленка, жаба.
После того как я занималась сексом с Михаилом Степанцовым во время его дежурства. В тот момент, когда он кончал, в реанимационной палате скончался уголовный авторитет Котлов, он же Дмитрий Евгеньевич Котлов, преуспевающий и уважаемый бизнесмен. После этого Михаила Степанцова убили на моих глазах братки Хомяка Игоря Валентиновича, близкого друга покойного. Как пишется в некрологах. Размозжили череп бейсбольной битой, свалили к моим ногам, просто и обыденно, как сдать макулатуру.
Меня же определили отрабатывать мое наказание, выловили и направили… я сразу даже не поняла куда. Впрочем, все определилось в первый же день: никогда не забуду, он был или не был, этот вечер, пожаром зари сожжено и раздвинуто бледное небо, и на склоне зари – фонари. К тому же я вообще <перечеркнуто>
Хорошо, очень хорошо помню первую мою «маму», которой меня сдали… я еще ничего не поняла, находилась в столбняке, и это лицо возникло как оцепенелый, липкий кошмар, ледяной волной скатывающийся по спине: длинный хищный нос, на бледном незначительном личике этой суки, Ильнары Максимовны, являвшийся неким водоразделом – слева от носа накрашенный рот был чуть искривлен, справа имел нормальные очертания, правая щека была бледнее левой, а правый глаз смотрел куда-то в сторону, в то время как левый буравил собеседника так, что позавидовала бы иная бормашина в руках злобного дантиста. Впрочем, этот взгляд компенсировался бархатным, вкрадчивым, высоким голосом с липкими интонациями, который сразу же напомнил мне трясину, в которой я едва не утонула в пять лет, когда ездила с родителями на дачу к знакомым. Голос выговорил:
– Мне рекомендовал вас Игорь Валентинович. Это хорошая рекомендация. Ну что ж, фигура у вас хорошая, возраст не проблема. Фирма у нас элитная, лучшая в городе. Гонорары приличные. Впрочем, Игорь Валентинович сказал, что вам пока денег не платить…
Он ПРОДАЛ МЕНЯ за долг. Я должна была отработать смерть его Котла, и не деньги, а страх и унижение (перечеркнуто; впрочем, угадывается слово: «понятийные». – Изд.) Я должна еще и благодарить его (без сомнения, имеется в виду Игорь Хомяк. – Изд.): попала в элитную контору. Но разницы не оказалось: трахали такими же членами, жирные студни, падлы, скоты, не жаловаться, так надо. Денег мне не давали, все шло <не дописано> Еще пива. Фонтанирует. Еще.
РОМА.
Но все по порядку.
Носатая «мама» сказала:
– Да, и инструктаж Фирма у нас солидная, клиентура из состоятельных мужчин, так что накладок быть не должно. Вы понимаете, Катя. Кстати, вас будут звать не Катей. У нас уже есть Катя. Вас будут звать Ксюша.
Все было круто. Я даже не думала, что все будет так круто.
Собеседование. Тестирование. Удивлена. А в анкете даже были вопросы типа: «Чем отличается хокку от танки?» (естественно, танка – не металлическая громада на гусеницах, а жанр японской поэзии) – или: «Кто был последним председателем КГБ?» У меня тогда в мозгу не укладывалось, какое отношение имел последний председатель КГБ к конторе Ильнары Максимовны, или, например, как могли пригодиться путане знания об английской премьер-лиге по футболу, но я старательно – точнее, оцепенело-механически, плохо гнущимися пальцами вырисовывала буквы в соответствующих строчках анкеты. Время от времени с глухой иронией сознавала, что такой интеллектуальной встряски у меня не было со времен последних летних экзаменов в лицее. Медосмотр с упором на психиатрию и гинекологию тоже не вывел меня из опасного равновесия, и вообще. Не понимаю. Вокруг все время крутился какой-то смутно знакомый человек, и только через несколько дней я вспомнила, кто это (перечеркнуто с особым ожесточением. – Изд.) Гриша, который убил Степанцова. Когда я вспомнила, дико захотелось слить их ментам, но правильно, что не стала бултыхаться в этих помоях.
А потом я познакомилась с Ромой. Как сегодня, когда видела его с этим жирным ублюдком, который поволок его куда-то к себе на виллу, за город. На «мерине», как полагается.
Он был почти такой же, как сегодня. Улыбка, движения, манеры. Полуулыбка, белые зубы. Сейчас-то половина вставных – издержки ПРОшлого и ПРОфессии. Он меня проверял на профпригодность. Проще говоря – совершая контрольный трах. Потому что, как оказалось, обслуживать мне пришлось преимущественно жирных чиновников из правительства и облдумы… им нравятся маленькие мальчики и девочки. После тяжелого трудового дня, то бишь двух изнурительнейших совещаний в день, по десять минут каждое, требуется что-нибудь этакое.
Роман тогда учился в институте на первом курсе. Семнадцать или восемнадцать лет было пацану тогда, но мастер спорта по водному поло – по нему это было видно. Плечи, грудь, все как у взрослого, сформировавшегося мужика. Лучше. Он мне рассказал про пятидневный инструктаж, он же испытательный срок Гр-не менты, простите за НАТУРАЛИЗМ, в НАТУРЕ <нрзб> он мне рассказал про эти все пять дней, что со мной будет, и, пока его язык работал, руки тоже не бездействовали: он медленно стянул с меня платье уверенными, плавными, хищными движениями, скользя пальцами по плечам, по бедрам, по груди. Снял с меня все, кроме нижнего белья, ухмыльнулся, просто сказал: