412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Исакова » Гитл и камень Андромеды » Текст книги (страница 17)
Гитл и камень Андромеды
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 01:56

Текст книги "Гитл и камень Андромеды"


Автор книги: Анна Исакова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)

И – ах! – посрамлены были в моих глазах и армянские умельцы, и ташкентские харчевни, и алтайские жены, и знаменитые повара московского ресторана «Арагви». Мотке готовил баранину лучше. Я в этом охотно призналась и даже расписалась на особой стене харчевни, где оставляли свои подписи лучшие люди Израиля.

Казалось бы, дым, восходивший от бараньего бока, мариновавшегося три дня в травах, собранных Мотке в специальной поездке по Галилее, должен был вытравить едкий дым обиды, нанесенной моему самолюбию Женькой. Но этого не случилось. Поэтому на следующее утро я набрала на Блошином рынке целую корзину плохой посуды – хорошую крошить незачем, в нее разумный труд вложен – и часа три грохала ее о камень.

Осталась одна кривобокая супница и две стеклянные миски, которые отказывались не только разлететься на куски, но даже потрескаться. Разлетятся в конце концов, никуда они не денутся! Потом отполируем это событие супницей – и дело с концом! И тут позвонили в дверь.

Я тупо глядела на покрытый осколками пол и думала – кого это черт принес? Наверняка соседи чертовы. Пусть идут к бесам! Человек имеет право делать в собственном доме, что хочет! И не открывать дверь, если ему не хочется, тоже имеет право.

Имеет. Только для этого дверь должна быть сначала закрыта. А Шука толкнул ее и вошел.

– Так, – полуспросил, полупостановил с легким удивлением в голосе. – И что это?

Я повела рукой в сторону оставшегося от очередного ремонта кухни куска гранита, поставленного на попа, словно приглашала экскурсанта полюбоваться на скульптуру Родена.

– Ты проверяла, что крепче, посуда или гранит? – спросил Шука совершенно без издевки в голосе.

Пришлось объяснить, чем я занималась и как это делается.

Технику освобождения от ярости путем битья посуды разработала Сима. Как вы помните, она работала товароведом. В тресте столовых. В отделе посуды и оборудования. И списывала кучи испорченных сервизов. Ну, не сервизов, а просто – тарелок, мисок, чайников, чашек и блюдец. Списывали старые и битые, списывали и новые с дефектами. Все это гнали ящиками на особый склад, где списанную посуду полагалось раскукошивать в черепки. А начальник этой базы, разумеется, ничего не разбивал, а просто торговал списанным некондиционным товаром. И Симу это взбесило.

Она поехала на базу вместе с очередной партией некондиционки и стала объяснять, что с этой партией положено делать.

– Вот так! – показала она директору, который, по словам Симы, стоял перед ней с полными штанами и навытяжку. – Так! – И запустила блюдцем в стену конторы. – И так! И так тоже! – крикнула, выпустив из рук на цементный пол целую стопку блюдец. А потом пошла швырять тарелки и чашки о стены и железный шкаф-сейф.

– А так? – спросил директор и грохнул на пол целый ящик.

Сима заглянула в ящик и вздохнула.

– Нет! – сказала она и отметила, что ярости в ней поубавилось. – Все-таки – так! – и стала швырять о сейф то, что осталось в ящике недобитым.

– А я думаю – так! – не согласился директор и, подняв следующий ящик над головой, швырнул его изо всех сил на пол.

– Пусть так, – согласилась Сима.

Потом они с директором выпили чайку, поговорили за жизнь, и Сима закрыла глаза на незаконную торговлю некондиционной посудой. Директор продавал ее за гроши и не ради выпивки, а потому что у него были больная жена и несчастные дети. Но перед тем как расстаться с этим добрым семьянином, Сима попросила доставить ей на дом несколько ящиков этого барахла.

– Понимаешь, – объяснила она мне, лихорадочно сверкая глазами, – после того как я пошвыряла десятка три тарелок о стены, душа во мне разрядилась. Столько лет все это дерьмо внутри сидело, а тут – тихо стало. Покойно. Мне эти тарелки как лекарство. Пусть поставят ящики в папин кабинет.

А надо сказать, что мы жили в трех комнатах. Четвертая комната – тот самый кабинет – была закрыта. Ключ торчал в двери, но мы в нее не входили. Иногда Сима убирала там и плакала. Ей нельзя было мешать.

Первый тарелочный концерт случился, когда мама нашла себе нового хахаля. Сима поила их чаем, кормила голубцами, хохотала, даже выпила рюмочку КВ. А когда они ушли к нему, прихватив два маминых чемодана, Сима расстелила на полу в кухне ватное одеяло, поставила на него чурбан для рубки мяса – он у нас без дела в кладовке стоял. Потом принесла из кабинета штук пятьдесят некондиционных тарелок и начала запускать их в чурбан.

Тут необходимо пояснить, что с тарелками можно работать по-разному. Если злобы в человеке немного, пяти-шести тарелок вполне хватает. Можно бить их о стол, а можно просто сбросить на пол. Если очень тянет под ложечкой – лучше швырять предметы по одному, а если от накипевшей злости гудит в ушах и застит глаза, надо швырять сразу по две, чтобы было больше грохота.

Когда в доме гости и за столом произошло нечто неприятное, можно просто уронить стопку некондиционки и развести руками. Гости и не поймут, что посуда была специальной. Бросятся собирать, разахаются и обо всем забудут. Как его и не было, этого скандала. А если злости много – без двадцати тарелок не обойтись. Но если бьющих больше одного, надо брать тридцать.

Помню, как-то Сима не хотела пускать меня на танцы в Дом милиции. А у них играл хороший оркестр, там даже рок бацали, мильтонам-то для себя ничего не жалко. И мы с Симой стали разговаривать тарелками. Бац! Бам! Бац! Бам! Даже не заметили, как разгрохали пол-ящика некондиционки. Потом сели пить чай. Идти на танцы мне расхотелось.

Но если злость засела в душе, как заноза, и уже нарвало, а выхода гною нет, тут необходимы и одеяло – это если внизу есть соседи, и чурбан. Или вот такая гранитная доска. Посуды понадобится не меньше ста единиц. Это – чтобы весь гной вышел до самой последней капли и первой кровинки. Теперь требуется установка на постановку.

Начать можно с блюдец и чашек. Запускаем о доску или чурбан прицельно, по одной, стараемся попасть в центр, сучок или намеченное пятно. Мелодию отбиваем барабаном. Там. Там. Там-там! Там!

Ускоряем темп. Запускаем тарелки как диски – ладонь сверху, локоть назад, работаем плечом. Тут подходит стаккато из какой-нибудь бодрой увертюры. Там-тара-там-там! Там! Тара-там-там! Там!

А сейчас уже можно войти в раж: одну за другой, не глядя, с размаху, как получится, без перерыва! Там! Там! Тара-там-там! Там!

Полегчало? Легкие расправились? Дыхание выровнялось? Вот и чудно. Теперь по одной, и лучше, чтобы предметы были крупные: вазы с отбитым горлышком, супницы без ручек, чайники без носика. Это должно быть как ворчание грома, когда гроза кончается. А после последнего броска опуститься на пол или в кресло, и – конец. Если пошли слезы, значит, сеанс был удачный.

Бывает, что слезы не идут потому, что они уже не нужны. Это тоже хорошо. Осталось смести черепки, убрать доску или колоду, свернуть одеяло и настоять крепкий чай. Спросите, откуда взять такое количество посуды для битья? Ну, для товароведа это не проблема. Для специалиста по алтайским петроглифам, приятельствующим с половиной продавцов Блошиного рынка – тоже. Мне эту некондиционку ящиками доставляют. Расплачиваюсь чашкой хорошего кофе. А черепками усыпаю садовые дорожки.

Что до стакана горячего сладкого чая в конце процедуры – лично я люблю пить его еще до уборки, прямо среди осколков. Есть в этом нечто дополнительно успокаивающее. Сима считает такое поведение распущенностью. А Шука – нет. Ему осколки не мешают.

– Оставь, – сказал, взглянув на усыпанный осколками пол. Потом соберешь. Я заказал столик в ресторане «У Бени». Пойдем смотреть на закат над морем. Им свежих сардин привезли, а Муса их так готовит, пальчики оближешь!

Ах, если бы вы знали, какие закаты расцвечивают задник ресторана «У Бени», глядящего с невысокой скальной гряды в море! Выходишь на веранду, садишься в кресло, солнце висит над морем, еще не касаясь воды, в воздухе тает сиреневая дымка. День стекает по краям грязными полосами, а посередине образуется пронзительная пустота. Она постепенно заполняется – сначала зеленоватым колыханием, потом оранжевыми сполохами, затем багровеет и словно раскаляется, а после остывает, превращается в лиловую окалину. И исчезает. А вокруг лежит лазоревый вечер. Тихий. Мягкий. Пахнущий ванилью, духами, жасмином, если время года подходящее. И осторожно, медленно подкрадывается ночь, заштриховывает то один квадрат, то другой, проливает тушь, та растекается поначалу серым пятном, но ее все больше, и темнота все интенсивнее. А там зажигаются огни, задник пропадает, проносится официант с горящим бананом, ударяет по всем струнам сумасшедший оркестрик.

Гостей еще немного, музыканты играют вроде как для себя, балуются, импровизируют, перешучиваются. В голове шумит от вина, шумит море, где-то вдалеке шуршат по шоссе шины…

Сима утверждала, что разбитых жизней не бывает. Говоря это, она всегда поглядывала на портрет мамы, нарисованный нашим художником, тем самым, который всерьез считал меня своей падчерицей и пытался воспитывать. Когда он выставил этот портрет на вернисаже, какая-то тетка сказала: «Ну разве бывают такие фиолетовые глаза!» Она стояла рядом с мамой, и мама обернулась. Тетка зажала рот рукой.

Об остальных деталях маминого образа я рассказывать не буду. Скажу только, что один режиссер (сейчас он ужасно знаменитый) встал в буквальном смысле на колени, чтобы мама согласилась сняться в его фильме, хотя бы в эпизоде. И такая женщина может оказаться парадигмой разбитой жизни?! Да, может. Была парадигмой и есть парадигма, если ничего не изменилось. Только все равно Сима была с этим определением не согласна.

– Разбитых жизней не бывает, – повторяла она с горечью, – если только человек сам не постановил, что жизнь его разбита! А уж если он постановил – тут никто не поможет. Есть такой вид самоубийства – живьем! Мир вокруг такого человека – могила, и все окружающие люди – покойники. Никто не мил, и ничто не радует. Ну хорошо, самоубийце-то это не в тягость, а окружающим каково? Я, что ли, ее соседка по кладбищу, могилка рядом и цветы ни на ту, ни на эту никто не носит? Вот скажи мне, зачем она весь дом этими букетами заставила? Ходит между ними, как блажная, поет свои тоскливые песни. А что произошло, что случилось? Война? Так это когда было! Большой любви больше не случилось? Так у скольких она, хоть одна, в жизни случается?! И колотится, колотится об углы столов и сервантов, словно нет для нее большего счастья, как в этом сне наяву оказаться за спиной своего героя в мешке со строймусором.

Сима, конечно, преувеличивала, строймусор мама не любила, ремонты не переносила, да и не колотилась она ни о какие углы. Все мы мучились синяками, потому что мебель была жутко громоздкой. Мама ее называла «Симины гробы». А Сима эти семейные реликвии холила, натирала рыбьим жиром и ни за что на свете не хотела сдавать в комиссионку. Но одно правда: если бы жизнь ее не тормошила и растормашивала, моя мамаша так и бродила бы в своем призрачном саду, составленном из букетов, и даже в соседнюю булочную бы не выходила.

Хорошо, что благодаря фиалковым глазам и прочей красоте находился очередной остроумец, красавец, хитрец или мудрец, который умел вывести нашу затворницу из сомнамбулического состояния, и она ненадолго пропадала. Потом возвращалась и тут же садилась за швейную машинку. Бить тарелки было не по ней.

Я считала, что это она так к нам с Симой подлизывается: нашьет нам ворох платьев, блузок и юбок, словно извиняется за долгое отсутствие. Потом несколько месяцев – полное спокойствие и тишина. То ли сидит с закрытыми глазами в своей комнате за запертой дверью, то ли корпит над переводом. И вдруг опять начинает таскать букеты.

Когда я выходила замуж за Мишку, Сима переколотила все свои запасы тарелок. А между битьем тарелок вела разговоры о разбитой жизни. По ее мнению, я сознательно собралась разбить свою жизнь, выходя замуж за идиота.

– Зачем нам этот танк? – причитала Сима. – Какой от него прок?! Он же вслепую прет, для него что друг, что враг – один черт! Другие по очкам выигрывают, а этот понимает только нокаут. Ну за что нам такое несчастье?! Ну чем он тебя приманил?

Чем, чем?! Сейчас-то в этом нетрудно разобраться, а тогда – любовь, и все! А из чего эта любовь состояла? Во-первых, Мишка был моим тотальным прикрытием от всех невзгод. У него не было сомнения ни в собственной правоте, ни в моей, о чем бы мы с ним не говорили и что бы ни делали. Вокруг роились одни нытики, а Мишка утверждал, что ныть не умеет. Он ставил перед собой цель и пер, тут Сима была права, как танк, не разбирая дороги. В диссиде, а потом среди сионистов о нем ходили легенды. И далеко не дурак. Кандидатскую защитил. Физик-теоретик, это тоже не хухры-мухры. Подруги мне завидовали. Атлет, красавец!

Все! С атлетами покончено! Они хрупкие. Пережать пружинку – и ломаются. Мишка сломался уже на второй месяц после приезда сюда. Ехал как герой, думал, его будут встречать с оркестром. А оказалось, что никто его здесь не ждет и никому он не интересен. Этого хватило, чтобы превратиться в нытика. И какого!

Женька тоже неслабой породы. И надо же – та же история! Привык играть по правилам, и только по своим правилам. А если игра идет по другим правилам, он, как робот какой-нибудь, вырубается. Экран погас, нет человека.

Да что это я – Женька да Женька! Кончилось, прошло, не случилось, кануло в Лету. Вернемся к Малаху Шмерлю, и больше – обещаю! – читателя не ждут никакие отступления!

Да! Чуть не забыла – разбитая любовь… Нет, такого вообще не бывает. Любовь – товар скоропортящийся, но небьющийся. Она может выдохнуться, как крепкие духи и старое вино. Поначалу запах духов умел вскружить голову, а глоток вина помогал дотянуться до облаков, но со временем крепость и сила исчезли. Вино, оно вообще может скиснуть, а духи – обессилеть настолько, что даже придвинув флакон к самому носу, трудно отличить их запах от запаха туалетного мыла, оставшегося на коже с утреннего умывания. Вот и с любовью такое часто случается. И сожалений никаких. Как было хорошо, милый!

Еще любовь умеет рассосаться, как ложная беременность. Вот только что шевелилась в утробе, заставляла сюсюкать, реветь и улыбаться без особой причины, наполняла душу томлением, а грудь предчувствием чего-то невероятного. И вдруг – нет ничего. Пусто. Дите не родилось, потому что никакого плода в утробе не было, а было только желание, чтобы он там появился. Такая любовь оставляет плохое послевкусие. Мы где-то с вами встречались, молодой человек?

Еще хуже, когда любовь перегорает, как неправильно присоединенный провод. Горела вроде, хоть и помаргивала, и вот потухла. Пахнет гарью, пробку выбило, света нет. Худо. Хорошо еще, что пожара не случилось, а могло. Занавески бы сгорели, в матраце – черная дыра. И не дай бог, если в кроватке спал младенец, а его в суматохе забыли! Ну, это уже несчастье. Да пошел ты ко всем чертям, кретин!

Что еще может с любовью случиться? Есть упоминания в литературе о любви, которая сверкнула копеечкой на обочине дороги, а человек ее не подобрал, о чем потом жалел, поскольку именно этой копеечки ему не хватило, чтобы купить мороженое там или трамвайный билет.

Или, напротив, копеечку-то человек подобрал, но бросил ее в фонтан, рассчитывая к нему вернуться, а пути ему легли такие, что не собрался. Или… Или встретилась кому-то любовь, прекрасная, как невиданный цветок. Он ее сорвал, засунул в книжку, чтобы она навеки с ним осталась, а высушенным этот цветочек ему показался мерзким и скучным. Об этом целые тома написаны. Со мной такого не случалось, но раз описано и неоднократно, значит, были болваны, которые переживали такую вот идиотскую ситуацию.

Что еще? Какими эпитетами наделяют эту странную эмоцию, этот прилив, тянущий за собой тело помимо его воли, или отлив, оставляющий то же тело сохнуть на берегу?

Любовь безответная, взаимная, нежданная, долгожданная, странная, обманная, ранняя и поздняя, как сорта яблок, крупная и мелкая, словно картошка, свежая или завядшая, как салат и огурцы. Все это бывает, а разбитая, нет, это уже противоречие в терминах. Если любовь взаимная, то есть двое держатся за кувшин, разбить ее можно, только отпустив руки на счет «раз-два». А уж если те двое, что держат кувшин, способны договориться между собой и произнести «раз-два» в унисон, – зачем им разжимать руки? Если же любовь безответная или обманная, то есть один любит, а другой нет, – как ее разобьешь? Тогда она, как мои миски из пуленепробиваемого стекла, – швыряй, не швыряй, целехонька. Ничего ей не делается. С такой любовью нужно поступать так, как Шука поступил с моими мисками. Поглядел, как я мучаюсь, пытаясь добить эти неразбиваемые предметы, порылся в кухонном шкафу, нашел молоток, набросил на миски кухонное полотенце, чтобы осколки не разлетелись, и жахнул прицельно и аккуратно. Раз, два, и – пошли любоваться на закат и есть жареные сардины. Никакого послевкусия, только ощущение хорошо сделанной работы.

Я была уверена, что битьем тарелок и Щукиными стараниями история с «Андромедой» закончилась без последствий. Но была неправа, потому что так разоралась в банке, что вызвали сразу и директора, и охранника. Началось все очень мирно. Я проверила счет, удивилась его наполненности, вложила несколько чеков и собралась уже отправляться восвояси, но тут мое внимание привлекла крупная сумма, пришедшая неизвестно откуда. Не получала я чека на такую сумму, а Кароль, тот вообще платил наличными. Какая-нибудь страховка или банковская программа, о которых я забыла?

Оказалось, перевод из Эйлата. От Женьки.

– Отправьте обратно, я больше не хочу получать деньги от этого адресата!

Черненькая девуля в мелких кудряшках удивленно раскрыла глаза, цветом и формой напоминавшие спелый инжир.

– Такое действие нашими правилами не предусмотрено.

– Какие еще правила! Я не хочу получать эти деньги! Не хочу, чтобы они даже час были на моем счету! Я требую заблокировать мой банковский счет для этого адресата!

В глазах чернушки загорелась искорка.

– А кто этот адресат? – спросила она с детским любопытством.

– Это никого не касается. Вот тот самый. С эйлатским номером счета! Ни на минуту!

– Вам придется самой позвонить ему и сказать, чтобы не посылал денег, – пролепетала девчушка, а глаза уже полыхали, потому что она поняла, что смотрит фильм про любовь.

– Я не буду никуда звонить! Эти деньги меня оскорбляют! И я требую защитить вашего клиента от оскорбления! Я не желаю получать эти деньги!

– Но как? Что мы можем сделать?

– Делайте что хотите! Иначе я переведу деньги в другой банк! Или – откройте мне другой счет!

– С другого счета никто не сможет снять деньги по старым чекам, – сказала девчушка уже взрослым деловым тоном, – но если деньги будут приходить, они останутся на счету – старом или новом. Таковы правила.

И тут я саданула кулаком по стойке. И прибежали охранник и директор. Директор повторил то, что я уже слышала. Можно сделать так, чтобы банк не отдал твои деньги, если ты не хочешь их отдавать, но нельзя устроить, чтобы деньги, приходящие на твой счет, на него не попали. Банк к такому не привык и заводить подобные правила не желает.

– Как хотите, – сказала я резко, – но если на мой счет еще раз попадут деньги с того счета, я меняю банк! А те, что пришли, – немедленно отослать обратно!

И вышла.

И подивилась собственной ярости. Значит, гнойник очистился не до конца, и это плохо.

Когда я снова пришла в банк, там была очередь.

Я села в кресло и почувствовала взгляд, прожигавший мою щеку, словно кто-то баловался зеркальцем и пускал на меня солнечных зайчиков. Это девчушка с кудряшками умоляла меня взглядом подойти к ней. Я кивнула. Пропустила двух человек и подошла.

– Я звонила в Эйлат, – торопливо сообщила кудрявая. – Мне дали в том банке телефон вашего… ну в общем… я ему позвонила и сказала, что вы отказываетесь получать эти деньги и чтобы он не посылал. А он сказал, что это не мое дело. Деньги будут переводить ежемесячно, он дал такое распоряжение. Что же теперь делать?

– Не брать!

– Как?!

– Не брать, и все!

– Это невозможно. Не предусмотрено. Нет такого порядка.

– Я уже сказала: увижу лишние деньги на счету, уйду из вашего банка!

Восхищению девчушки не было предела. Глаза сверкали, как яхонты. И тут же налились слезами. Девчушка очень хотела выполнить мое приказание. Она была полностью на моей стороне. Судя по обращенным на меня взглядам остальных кассирш, этот случай не раз обсуждался в кулуарах банка. Возможно, кучерявая и романтичная даже поспорила по этому поводу со своими меркантильными товарками. Но помочь мне она не могла.

– Это невозможно. Идите к директору.

– Вам придется самой отправлять обратные переводы, – вздохнул директор. Возможно, и он относился к романтикам. – Но это будет стоить денег. А если вы переведете счет в другой банк, узнать новый адрес, чтобы перевести на него деньги, тому, кто решит их послать, трудности не составит. Я же вам объяснил: банк не может отдать ваши деньги без спроса, но он не может отказаться получать деньги. Ваше согласие для этого не требуется.

И деньги стали кочевать из Эйлата в Яффу и обратно. Женька присылал те, что я отправляла назад, и добавлял новую порцию. Я гнала волну в Эйлат, а она опять накатывала. Прошел год, и мы оперировали уже крупными суммами. Директор банка снова вызвал меня к себе.

– Я советовался с коллегами, – сказал он. – Ваш случай рассматривается на самом высоком уровне. Мы предлагаем открыть особый счет, с которого любой из вас сможет взять эти деньги. Мы привяжем их к индексу и… делайте с ними что хотите.

– Нет! – взвилась я. – У меня не будет общего счета с… этим человеком. Нет, и нет, и нет!

– Я ни разу не встречался с подобным безумием, – вздохнул директор.

Мне стало смешно, как от щекотки. И, не удержавшись, я расхохоталась. Это была последняя тарелка в истории с «Андромедой». И я решила повесить ее на стену.

– Будете оформлять перевод в Эйлат? – спросила кучерявая.

– Нет, я отдам распоряжение купить на эти деньги ценные бумаги.

– И все? – спросила она с тоской.

– Все. Конец фильма.

– А что делать с деньгами, которые придут в следующем месяце?

– Они не придут.

Деньги больше не приходили.

10. Дед, баба и курица Ряба

Я обещала покончить с отступлениями, и я обязательно постараюсь с ними покончить. Книга должна была быть не обо мне, а о Малахе Шмерле. Но так уж получилось, что без рассказа о себе я ничего толком не могу рассказать и о нем. А кто кому обязан своим существованием: я Шмерлю или он мне – вопрос неразрешимый.

Без Шмерля не было бы меня нынешней. Но в те времена, с которых я начала рассказ, я-то была, а вот Шмерля не было в природе. Никто о нем не знал, никто его не помнил, никто не видел его картин.

А в тот момент, когда Женька исчез из моей жизни навсегда, у меня, кроме этого Шмерля, ничего в Израиле не оставалось. На месте моей возлюбленной Яффы, с ее запахами моря, гнили, свежих лепешек, асфальта, жасмина и кофе, который здешние понимающие люди покупают в зернах, самостоятельно жарят и размалывают, а потом осторожно варят в медных турках с тяжелым дном, разверзлась черная дыра. Ни черта мне тогда не было нужно в Яффе. Рынок обрыднул, и малаби – мой любимый приторный миндальный кисель в розовом сиропе – стал горчить.

Да и я никому больше не была тут нужна.

Бенджи делал детей, а дети требуют денег, и Бенджи уже не делал справедливость. Ему перестали доверять, потому что Бенджи стал по-настоящему алчен. Старец Яаков считал, что алчность можно обуздать, только Бенджи больше не внимал его увещеваниям. Он уважал отца, но не почитал его, – а чего стоит уважение без почитания?!

Каролю и Маре было совсем не до меня. Что-то испортилось в их отношениях, а они, вместо того чтобы замереть и оглядеться, заменить неисправную деталь и только потом ехать дальше, неслись как безумные в предвыборной гонке. Кофепития на крыше стали скучным занятием. Дом четы Гуэта кишел мальчиками из предвыборного штаба. Кормить их шашлыками Мара отказалась наотрез, да и Кароль не хотел умалять свое достоинство и появляться перед молокососами в фартуке. Мальчики и так ели из его рук. Поэтому заказывали пиццу из соседней пиццерии. А что это за посиделки на крыше без вина и шашлыков, да еще под бесконечные сплетни о Викторе и старом мэре? Ни о чем другом мальчики Гуэты говорить не хотели и не умели.

А мои соседи по улице воевали с мэрией, Электрокомпанией и Телефонной компанией. За столбы.

Столбы, которые несли на себе электрические провода и телефонные кабели в наш район, были старые. Они наклонились, расщепились и требовали замены. Провода просели, голоса ускользали, важные беседы прерывались шумом и треском, электричество часто прекращало поступательный ход, и все соглашались с тем, что столбы надо менять. Но мэрия кивала на Электрокомпанию, а та на Телефонную компанию, которая упрямо твердила, что столбы давно завезли.

Где они, эти столбы, никто не знал, а я знала, но раскрывать тайну не собиралась, поскольку именно на этих столбах покоилась крыша моего дворца. По этой причине принимать участие в борьбе мне было неловко. И соседи на меня обиделись.

Раньше не успевала я распахнуть ставни, объявляя миру тем самым о своем желании встретиться с ним лицом к лицу, как появлялась соседка Варда с шипящей яичницей на сковородке. Семенила в своих застиранных шароварах, меленько перебирая рваными сандалиями по уличной пыли. Сковорода впереди, за ней едва поспевает тяжелый Вардин нос, густо смазанный сливками. О, этот белоснежный нос-айсберг на фоне малиновых щек с ошметками клубники, утренний косметический салон на дому!

Жизнь Варды была проста, сурова, богата хлопотами и бедна событиями. В шесть утра – подать завтрак мужу Эзре, шоферу-дальнобойщику, слепить ему бутерброды из разрезанных вдоль булок, заполнить термосы кофе, потом запустить стиральную машину. Это означает: разобрать грязное белье, загрузить машину, снять с веревок то, что развешивала вчера, сложить аккуратно и разложить по шкафам, вытащить белье из машины, закончившей стирать, загрузить следующую порцию, а вытащенное развесить. И так – бегом! – шесть дней в неделю. В субботу машина отдыхает, а Варда кормит собственную семью и еще пять семей мужниных братьев и сестер. Детей у нее тоже пять. Стиральная машина стонет и журчит, дети орут, не желают просыпаться. На кого-то не хватило молока, у кого-то не оказалось парных носков, порвался шнурок от ботинка, пропала книжка, разболелся живот. Наконец старшие ушли в школу, Варда оттащила младшего в садик, вернулась бегом, – и вот она у моей калитки. Преданная, смешливая, вовсе не глупая дура-баба. И наш с ней совместный завтрак в десятом часу утра совсем не скучная процедура.

Но не успевает Варда убраться вместе со своей сковородой, как в калитку тихонько стучит мадам Провансаль. Это я ее так назвала, потому что Марсель Коэн родилась в Провансе, и больше ей гордиться нечем. Приходится она Варде дальней родственницей, живет в маленьком домике на ее участке, помогает по хозяйству, два раза в неделю дежурит на почте, и я никак не могу взять в толк, зачем на почте дежурные? Что там может произойти с шести вечера до пяти утра? Но какие-никакие деньги они все же платят, а в остальное время мадам Провансаль вяжет тапочки и шали. Стучит она в калитку терпеливо. Пока не выйду на крыльцо, так и будет тюкать кулачком. И обязательно что-нибудь несет: самовязанные носочки, сливу, пирожок или чашечку, наполненную вареньем.

Пристроится в кресле с чашечкой кофе и будет пить из этой чашечки час, а то и два. И стрекотать будет, как швейная машинка. Про Варду, про свой Прованс, про людей, которых я не знаю, черт знает про что еще. Безобидное существо, но зоркое. Новое пятнышко на скатерке и то разглядит: «Ай, ай! Не огорчайся. Я тебе вышью новую скатерку!» А уж если новый предмет в доме появился, обнюхает его со всех сторон, обгложет глазами, рассмотрит до последнего гвоздика. Как-то я посадила ее напротив антикварной вазочки, так она тут же настрекотала полное ее описание. Просто создана для того, чтобы каталоги заполнять.

А еще Муса, сосед Варды. И домовладелец Глуска с женой, последний дом на нашей улице. И Венди, сумасшедшая американка с соседней улицы, работающая в галерее Пинхаса. И Якутиэль, хозяин торговой точки на углу, привыкший к прозвищу Якут. Нет, не получается у меня, чтоб без отступлений.

Бывало, прихожу домой, а на моей террасе пир горой. Принесли с собой угощение и сидят перед закрытой дверью, словно мое крыльцо – это местный клуб, домашнее бистро. И вдруг – никого. Пусто. Ни Варда, ни мадам Прованс, ни даже бесстрастный Якут не заходят. А на улице отворачиваются. И все из-за этих проклятых столбов. Ну и черт с ними!

А если ни Чумы, ни Кароля, ни Мары, ни Бенджи, ни Женьки, ни соседей – кто остается? Один только Шмерль, глядящий на меня из Паньолевых картинок, как дитя бессловесное, как душа, тела не обретшая и молящая: «Выпусти! Обозначь! Создай! Восстанови! Оживи!»

И тут случилось вот что: Кароль продал мне свою галерею. Имеет ли это отношение к Шмерлю? Ясное дело, имеет. Но какое? У этого вопроса есть два измерения: рациональное и мистическое. Начнем со второго. Если Малах Шмерль – один из тридцати шести праведников, ввиду чего ему открыты дела земные и небесные, тогда надо предположить, что он вмешался и заставил Кароля продать мне галерею. И сделал это именно тогда, когда я уже подумывала о том, чтобы плюнуть на все, в том числе и на Шмерлевы картинки, и уехать в Париж. А если идти к началу, тогда так: Кароль предложил мне галерею, а без картин Малаха не было смысла в моем решении согласиться взять ее. Дело в том, что галерея Кароля была, в сущности, обыкновенной лавкой древностей, к тому же древностей не слишком древних и не особо интересных. Но я-то не Кароль. Если уж мне, искусствоведу, попала в руки галерея, то ее полагалось выстроить по всем правилам.

А чем занимается настоящая галерея? Поиском талантов, их продвижением и – это уж вытекает само из себя – созданием капитала, направленного на еще более изощренный поиск и активное продвижение этих самых талантов. Только кто же из серьезных художников пойдет ко мне выставляться, если у меня ни связей, ни имени? Что я могу для него сделать?

Связи и репутацию предстояло создать. И начать я могла только с того, что имела, со Шмерля. И не в том суть, был ли Шмерль Шмерлем или Шмерлем какое-то время был Паньоль. Это дело десятое. Важно то, что в 1935 году в Нес-Ционе жил замечательный художник, которого не заметили, не оценили, а потом начисто забыли. Открыть такого художника и заставить мир его признать – большая заслуга, после которой ни один искусствовед безвестным уже не остается.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю