Текст книги "Гитл и камень Андромеды"
Автор книги: Анна Исакова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
Остальные лица мне не знакомы. Минуточку, минуточку… эта… похожа на Хану Ровину, великий диббук, бешенство еврейской крови, привитое на бессмысленный и беспощадный русский бунт. В «Габиму» я все же сходила, потратив на билет деньги, отложенные на босоножки. А Мишка не пошел и правильно сделал. Магия, положенная на систему Станиславского, ничего, кроме истерического крика и идиотического шепота, не порождает. Однако, насколько я помню, эта суккуба еврейского театра любит ходить растрепанной, значит, в данную парикмахерскую если когда и заходила, то разве что по дороге с изнурительной репетиции, находясь в полном забвении чувств и амнезии мысли. Фотография, впрочем, недурная. Изможденное лицо, злые глаза, напряженные желваки. Поймали во время неприятного для собеседника разговора. Может, примадонна и выговорила здешней парикмахерше за плохую работу. А муженек парикмахерши или владелец этого, с позволения сказать, салона не удержался и злорадно щелкнул затвором фотоаппарата.
Сквозь пыльное окно витрины можно было разглядеть двух скучающих теток в белых халатах. Парикмахерши прихлебывали чай и о чем-то лениво переговаривались между собой, словно им и дела не было до единственной клиентки, старой тетки с полунаверченной «бабеттой».
Тетка сидела молча, безразлично разглядывая в зеркало рулоны только что снятых с бигудей собственных волос. Эти безжизненные волосяные воланы парикмахершам еще только предстояло начесать и сложить в хрупкое подобие шара, который и держаться-то будет исключительно на лаковом клею. И хотя речь идет о временах давних, «бабетт» уже и тогда никто не носил – ни в Москве, ни в Париже, ни в Нью-Йорке. Но тогдашняя улица Шенкин, в отличие от нынешней, плевать хотела на всемирную моду, да и на мир этот, в котором «бабетты» входят в моду и из нее выходят. В середине семидесятых клиентке захотелось иметь на голове нечто из шестидесятых – ее право. Обязанность даже, потому что две провинциальные парикмахерши, небось, ничего, кроме этой «бабетты» и соорудить-то были не в состоянии.
Однако чего это я застряла перед окном парикмахерской? Не главная же это достопримечательность! Вон аптека на углу. Год открытия – 1937. Так написано в витрине. Значит, решила я, хозяин должен быть немцем. В том году сюда ехали в основном немецкие евреи.
В Израиле история мира, она наглядная. Случился погром в Кишиневе – вскочил на древней земле кибуц. Произошел раздел Польши – образовался поселок. Пришел к власти некто Шикльгрубер – на улице Шенкин появилась аптека. А парикмахерская, перед которой я только что стояла, очевидно, обязана своим существованием румынской неразберихе времен отречения короля Михая. И так – с начала времен. Потоп – ковчег, пирамиды – манна с перепелками, они нам порушат Храм, мы им развесим арфы по вербам. Какая уж тут плановая экономика!
Правда, со временем наше государство научилось держать удар. Гомулка погнал своих жидов, но выскочили они уже не в центральных городах Израиля, а в провинциальных. И мы, русские евреи, железную стену пробили, а местную ватную стенку разворошить оказались не в силах. Аукнулось громко, по всему миру шел о нас крик, а откликнулось разве что в Петах-Тикве, да еще в хайфских Крайотах, месте и вовсе невозможном.
Насчет аптеки я угадала. Хозяин, мрачный мужчина в очках с металлической оправой, говорил на иврите с тяжелым немецким акцентом. Анальгина, разумеется, нет. То, что они тут принимают от головной боли, называется как-то иначе, но как? Второй год я пыталась это выяснить, обходясь мокрым полотенцем. Анальгин! Голова! Шмерце! Нет, парацетамоль не помогает, ни вообще, ни в частности. Ну хорошо! Немцам помогает, а русским – ни за что! Почему наркотик? Зачем мне наркотик? С какой стати гашиш? Не продаешь анальгин, и не надо! До чего противный тип!
Вот, написала эти строчки и подумала: значит, уже тогда на сонной улице Шенкин курили дурь, заглатывали колеса, баловались наркотой. Иначе – почему именно там бдительный немец-аптекарь задал мне этот вопрос? Где только я не искала этот проклятый анальгин! И никто нигде, кроме как в этой аптеке, даже и не подумал о гашише! А возможно, именно на улице Шенкин наркотики существовали в потенции, желание баловаться ими висело в воздухе и призывало к себе еще не существовавших тогда в этих местах курителей опиума. Более того, можно предположить, что именно этот подозрительный немецкий аптекарь и привез с собой из Берлина микроб опиумного дурмана, миазму наркозависимости. Не будь его, на улице Шенкин могли поселиться не молодые обормоты, остро нуждающиеся в галлюциногенах, а солидные граждане, убивающие время за карточным столом и поеданием румынских бифштексов. Но – вот: Берлин горит, аптекарь – бежит, трясется, едет, плывет и везет с собой в тихую провинциальную Палестину страх перед гашишем и кокаином. Или привычку к ним свободно мыслящего берлинера. Покупает аптеку на улице Шенкин, спрашивает у случайных клиентов, таких как я, например: «Вы что, ищете наркотики?» Мысль западает в головы, ищущие находятся, собираются в кучки, снимают рядом друг с другом квартирки, благо они тут были дешевые. И возникает нынешняя улица Шенкин со всем ее дурманом.
Скажете, так не бывает. А как бывает? Городские власти сами рассаживают наркоманов по районам? Прививают их на бегонии и портулаки? Выращивают в горшках с примулами и резедой? Почему в одних районах этого люда пруд пруди, а в других днем с огнем не сыщешь? Не знаете? То-то. Я тоже не знаю, но у меня хотя бы версия есть.
Но тогда и версии не было, и денег на обед тоже не было, поэтому пришлось пропустить забегаловку, хоть она была недорогая.
За забегаловкой обнаружилась антикварная лавка – ложки, плошки, коврики, инкрустированные шкатулки, настенные тарелки с физиономией персидского шаха в золотом окладе. Персы, значит. И чего едут? Шах, говорят, евреям благоприятствует. Глазки у продавца масляные. Известное дело! Сам Саади велел целовать только в грудь и никуда больше. Спасибо, дорогой, зайду в другой раз!
А вот лавка точильщика ножей меня заинтересовала. Уж больно нетипичным показался ее хозяин. Высушенный старичок, морда зловещая, глаза живые. Небось рассказчик. Враль. Но очень жесткий изнутри. Концлагерь. Таких выводит концлагерь, немецкий или советский, какая разница! На руке должен быть номер. Номер обнаружился, а точить мне было нечего. Идти дальше сил не стало. Шляпки… Кофейня… Обжорка с крутящимися вертелами. Опустошив кошелек, но набрав нужное количество копеек, я поела шаурмы, отдохнула душой и телом и поплелась вперед.
Не стану описывать свой дальнейший маршрут по полусонным проулкам и лениво потягивающимся в полуденном мороке улицам, потому что нужно же нам когда-нибудь добраться до Яффы. Вернее, до тель-авивского пляжа, потому что до Яффы я тогда добралась не сразу.
Но вот – вышла к морю, и оно не то чтобы притянуло меня, а втянуло в себя разом, словно было гигантским носом, а я – пылинкой в потоке воздуха. Втянуло и до сих пор мной не чихнуло. Слишком я ничтожна и сегодня, чтобы заставить чихать самое древнее в человеческой истории море. Но тогда, оказавшись в посейдоновой ноздре вместе с солеными брызгами и вонью разложившихся водорослей, став частью зеленоватой морской слизи и грязной пены, ошметками летевшей с буйно гарцевавших у самого берега волн, я поняла, что все, приехали. Тут мое место, и тут я буду сидеть, лежать, валяться до второго пришествия, а может, и после него. Никогда не возвращусь в Петах-Тикву, не войду в подъезд, пахнущий скандалом, не открою дверь, за которой этот скандал поджидает моего прихода, чтобы разгореться с новой силой, раз уж топливо само подкатило. Никогда! Я остаюсь тут.
Стало просто и покойно.
Море возбужденно дышало, трепало черный флаг на будке спасателей, морщилось, хрюкало и рыгало, словно надралось давеча черт-те чем, а судя по цвету волн, так не иначе как дешевым кагором.
Горизонт был пуст, но сверкал грозно. Эк повело! У содрогателя вод явно начались корчи. Солнце светило по-прежнему, но море окуталось темью, поднимавшейся, как пар, из разволновавшихся морских глубин. И если минуту назад сквозь багрово-лилово-черт-те-какую волну там и сям все еще проглядывала бутылочная зелень, то сейчас бородатый повелитель волн словно стянул невидимую тесемку, сложив морскую гладь в тесные воланы чернильного цвета. Не чернильно-синего, как в современных авторучках, а того черно-грязно-фиолетового, каким отливали закупоренные бутыли этого вещества в шкафу учительской. С многочисленными вкраплениями грязных пленок и неприятных глазу и нюху ошметков чего-то органического, липнущего к вставке-перышку и черной кляксой сваливающегося на чистый тетрадный лист.
А вот и он, синебородый потрясатель основ! Ишь как несется по морю на семибалльных своих конях, сверкая доспехами, размахивая трезубцем и мотая огромной кучерявой головой! То ли и впрямь перепился амброзии на олимпийском банкете, то ли приснилась титану застрявшая под стенами ненавистной Трои беспомощная ахейская рать. Несется к ней на помощь, не разобравшись с бодуна, какое столетье на дворе. Где-нибудь на подходе к Турции опомнится и неохотно повернет назад.
Не ждет его нигде послушное священному оракулу войско, да и Атлантиду свою он сгубил, надо думать, в таком же пьяном порыве. Нечем больше командовать, нечем заняться, кроме как волны по морю гонять. А может, мы присутствуем при семейном скандале. Опять загуляла где-то Амфитрита. Пуст подводный дворец, холоден очаг, в холодильнике вчерашняя картошка и пара склизких сосисок.
Море разбушевалось не на шутку. Понесся резкий сырой ветер, взметнул, а потом разметал по пляжу обертки мороженого, пластиковые пакеты, забытую кем-то газету. Я представила себе, как соленый ветер несется по ложбине улицы Шенкин, срывая с аптеки запах лекарств, с парикмахерской – запах лака и одеколона… выбивает затхлые персидские ковры, отрясает от засохших листьев деревья. Сейчас бы еще дождь в крупную косую линейку, чтоб смыл уличную пыль, надраил крыши, впитал остатки июльского жара.
Дождя не будет. Не даст дождя в июле верховный небожитель, так и оставит томление по нему в воздухе. Ляжет оно тяжкой ношей на прибрежный наш городишко, придавит его непролившейся грудью, заставит тяжело ворочаться во сне.
Я повернула голову налево, пытаясь схватить всю картину бури на море в расширенный окоем, и застыла. Темными силуэтами выступили вдалеке фиолетовые башни и минареты, словно только что поднялись со дна морского. Мираж, что ли?
– Не знаешь, что это? – спросила у проходившего мима атлета, явно направлявшегося на поединок с волнами.
Атлет поглядел на меня легкомысленными голубыми глазами, пожал бронзовыми плечами с хорошо вылепленной мускулатурой и бросил на ходу, да еще и по-русски:
– Яффа… Чему же еще быть?
Атлет был сложен не просто хорошо, он был сложен классически правильно. Небольшая голова (зачем атлету голова?) в крупных кольцах русых волос с притянутыми к черепу ушами, мощная шея, про плечи мы уже говорили. Торс не раздутый, а вполне пропорциональный, литой, мощный. Бедра узкие, ноги правильной длины, все мышцы хорошо развиты, туго обтянуты смуглой намасленной кожей. Последнее, что мне удалось увидеть, – лодыжки, узкие, как и полагается, и светлые подошвы ног. Атлет ушел под волну прямо у берега. Дальше осталось только наблюдать за поблескивающим на солнце шариком, то вспрыгивающим на волну, то ухающим в ложбину под следующей. Вот для чего нужна атлету голова. Чтобы было чему качаться на волнах.
Я перевела взгляд на четко вырисовывавшийся вдали силуэт Яффы и замерла в восхищении. Сама не знаю, что меня так восхитило. С морем я встретилась не впервые. Часто бывала в детстве у Балтийского моря, на белых его песках, поросших горько пахнущим кустарником с листьями в пупырки. Не раз погружалась в волны Черного, любуясь из воды на мягкие отлогие берега, поросшие олеандрами и густой травой, на темные всплески кипарисов вдалеке и подходящие к самой воде горные отроги. Северное море мне не полюбилось, но красоты и в нем достаточно. Да и на Средиземном я была уже не впервой. Наблюдала его с узкой тропки в Кейсарии, вознесшейся над выемкой разрушенного порта, набитого обломками статуй и колонн; рассматривала с подъемника в Рош-га-Никра, где и общий вид недурен, и обрамленная стенками подъемника деталь морского пейзажа вполне привлекательна; вглядывалась в морской окоем с низкого ашкелонского берега, покрытого травой, из которой лезут, как грибы, детали зарывшихся в песок мраморных капителей – то ионическая завитушка сверкнет, то явится глазу коринфский акант. А еще я глазела на море, сидя на стене рыцарской крепости в Акко. Жарко было. Море – внизу и вдали. Мочой сильно пахло. Да.
Но до сих пор Средиземное меня в себя не принимало. Отталкивало даже. А тут разом всосало. Почему бы это?
Потому, решила я, что во всех других названных точках оно присвоено историей и приторочено к моменту. В Ашкелоне море филистимское, Самсон-и-Далиловское, а завитушки, хоть и не соответствуют историческому периоду, но все же напоминают о хулиганстве нашего героя в храме. Черт его знает, какой формы были колонны и какие у них были капители… у тех, которые Самсон притянул к себе, свернув им шею и обрушив свод на собственную голову, помри, душа моя, вместе с филистимлянами! Но аканты и загогулины, вылезающие из прибрежной травы, напоминают именно об этой истории, ни о какой другой. И так просто представить себе, как отчаливают от низкого, поросшего травой берега филистимские суденышки. На Карфаген, на Карфаген! Только я к этому отношения совсем не имею, я на этой странице лишняя.
А в Кейсарии море не более чем фон. Его бормотание, стоны и всплески перекрываются звоном мечей и лязгом щитов. Гладиаторы – вот истинные герои этого места. Амфитеатр спускается с пригорка к самому берегу, но закрыт от него стеной. Нет чтобы проводить потешные морские сражения прямо в море – сражались на фоне стенки, в пруду, можно сказать! А над рыком львов, ревом быков, криками окосевших от неразбавленного вина моритури и воплем трибун носился призрак рабби Акивы, богоугодного упрямца, освежеванного прямо здесь. Так и носится до сих пор над берегом, то пропадая в развалах острого и слепящего солнечного света, то возникая вновь из невесть откуда взявшейся тени, тощий старик с окровавленной бородой и худосочными мышцами напоказ, как фантом из учебника анатомии. И не шум моря слышится, а карканье хищных птиц, привлеченных запахом освежеванной туши. На один глоток вонючему стервятнику наш неуемный рабби. Как же мне его полюбить, место это?
В Акко же стоит невыветривающийся запах конского пота и конского навоза, вони тысяч паломников, разогревшегося металла и… что там они курили вместо ладана, эти крестоносцы? Гашиш, пожалуй. Где море, что море, причем оно? Сверкают мечи и кресты, вышитые золотой ниткой по плащам и попонам… мельтешат натуральные кресты, деревянные, в золотых и серебряных окладах, с таинственно поблескивающими драгоценными камнями… слямзенные в Константинополе, уворованные из монастырей по всей Европе… да какие там драгоценные камни! Их, поди, давно выковыряли, обменяли на жратву и плохое вино… стекляшки вставили, это точно. Ржут кони, орут оруженосцы, визжат маркитантки…
Маркитантки были всегда, даже если иначе назывались. Не до моря в этом Акко.
Да и в Рош-га-Никра главное не море, а вид на него, какой открывался пассажирам Ориент-экспресса на пути из чопорной Европы к разнузданным нравам Каира и Александрии. Голову на отсечение, не о море они думали, взглядывая из окна поезда на застывшие над волнами отроги, а о прелестях опиумных курилен и тайнах публичных сералей. О приятном на ощупь туке на бедрах каирских одалисок, а еще о свободных, по слухам, нравах египтянок семидесяти национальностей, самостоятельно, без чичероне, посещающих кофейни и ресторации наиевропейской из всех восточных колоний английской короны. Какое море? Кому оно тогда было нужно? А там, где флирт человека с морем никогда не случался, он никогда и не произойдет.
Зато в Тель-Авиве ничему и никому в истории море не принадлежит. Тут оно свободно от воспоминаний, тут все может случиться в первый раз. Потому, видно, именно тут и возникла любовь с первого взгляда между мной и Средиземным.
– О чем задумалась? – послышался справа приятный хрипловатый голос.
А я и забыла про атлета, бросившегося под ноги посейдоновым коням. Не заметила, как он вылез из моря и когда пристроился на песке рядом. Сидел вольно, как дискобол после ристалища, склонив голову, расслабленный, только мышцы там и сям вздрагивали непроизвольно, освобождаясь от набравшейся в них молочной кислоты. Смеркалось, но видимость все еще была хорошей. Лицо оказалось добротной лепки: нос с маленькой горбинкой, тщательно отмоделированный; губы полные, красивой формы; овал старательно прорисованный, аккуратно заретушированный. Вполне классический образец, без привычных семитских неправильностей. Это ж надо!
– Женя, – вяло пробормотал атлет и слегка двинул рукой, намереваясь отправить ее навстречу моей.
Но с моей стороны встречного движения не последовало. Не снятся мне атлеты, юноша. Устала я от них, пятьдесят отжимов с хрипом и шотландский душ. За одним таким я была замужем целых три года. Устала. Говорить с ними не о чем, любоваться ими хорошо издалека. Опасны для девушек все эти классические пропорции и тугие мышцы, обтянутые намасленной кожей. Утром проснешься, а в голове – чад. На подушке рядом – маленькая голова в растрепанных завитушках. Что с ней делать? Яичницей кормить? Да пошла она! Ан нет, кормить приходится, потому что лежит она на моей подушке на законных основаниях.
– С незнакомыми не знакомишься? Правильно делаешь, – прогудел атлет. – Так как тебя все же зовут? И что ты тут на пляже делаешь в этих сапогах-скороходах? Прямо с трапа самолета, что ли?
– Нет, на босоножки еще не заработала. Зачем тебе мое имя? Ну, Ламбда. Устраивает?
– He-а. Это по какому поводу, Ламбда-бда? Лена что ли? Люся, Лера, Лизавета? По виду – что-то другое. Вид у тебя притязательный. Тянет на Лилиан или что другое столь же лилейное.
Атлет, надо же, а рассуждает! Еще один физик-лирик с гантелями на мою голову, что ли? Хладный разум подсказывал – беги! А тупенькое и тепленькое сердечко вдруг растаяло. Ну свой же! Ну что он мне сделает? Этих, местных, я побаивалась. Непонятное что-то. Чужое. И как оно работает, я не знаю. А таких, как этот Женя… да мы и не таких бушлатами по зоне гоняли. Если зарвутся. В общем, только что радовалась, что те, посторонние, на слезы не отзываются и в душу не лезут, и вот, пожалуйста, готова рассказать чужому парню всю свою жизнь и даже в жилетку поплакаться.
– Прикрываю этой несуразицей недоумие родителей. Хотели сына и придумали ему имя «Лал». В смысле, драгоценный. Изумруд, а может, и сапфир. А получилась я, поэтому – Лала.
– На грузинку не похожа, – постановил атлет. – Отзывайся на Суламифь.
– Не хочу!
– Ага. Тогда Ляля. «Ламбда» звучит как ругательство. Со слухом у вас, барышня, плоховато.
Весь этот вроде бы бодрый поток красноречия был произнесен нудным тихим голосом. Атлет даже не привстал, на локте не приподнялся. Словно сам с собой в ванне разглагольствовал. Странный, однако, парень! И вспомнила, как подруга Маша мне про одного человека сказала: «Шизик! Ты обрати внимание на несоответствие между тоном и эмоциональным содержанием фразы. Точно шизик!» Мне бы, вспомнив эти слова, задуматься. Маша все же психиатр. И дело свое знает. Наверное, уже защитилась. Только двигаться никуда не хотелось. И что, если шизик? Нормальных мужиков не бывает, об этом мы с той же Машей давно договорились.
– Ладно, – согласилась я, – Ляля. Так меня всю жизнь и звали.
– И что это ты тут делаешь в шторм и непогоду?
Атлет повернулся, приняв позу микельанджеловского «Утра».
– Развернись в «День», – насмешливо попросила я.
Он без труда исполнил задание.
– Ты что, натурщиком работаешь?
– Приходилось. Так что ты тут делаешь? – спросил он, не выказывая, впрочем, голосом особой заинтересованности в ответе.
– Черт меня знает, – ответила я совершенно искренне.
– Вот и я тоже. И считаю это лучшим из возможных занятий. Самым близким к истинной природе человека.
– Философия за грош, – лениво отбила я. – Просто более интересного занятия не находится. Натурщикам еще ничего, а специалистам по алтайским петроглифам совсем кранты.
– Это если держаться за резинку от трусов. А если забыть о ней, можно пробиться. Не сошелся же на этих петроглифах свет клином!
– Нет, конечно. Вот я и ищу, чем бы заняться. Старичков обихаживаю, полы мою. Уеду к чертовой бабушке! Только куда – не знаю.
– Чего мотаться по свету за пером жар-птицы? – не меняя тона, сказал атлет и о чем-то задумался. – Есть у меня один знакомый из местных, – проговорил, наконец, с сомнением в голосе. – Тварь, конечно, но не дурак. Открыл антикварную лавку в отстроенной Яффе, а сам ни бельмеса в этом деле не понимает. Да и за стойкой стоять ленится. Поговорю.
– И как это я буду таскаться туда из Петах-Тиквы? Да и в той щели мне делать нечего. Нет, уеду, пускай квартира остается бывшему благоверному. Иначе по судам затаскает.
– Вот оно как… с этим ничего… это можно… Подселяйся ко мне, потом подыщем тебе жилье. Тут, в Яффе, такие норы встречаются, мечта художника! Потолки – во, стены – во, еще и при двориках бывают. И бесхозные. Хозяева-арабы сбежали, устрашившись мести бесстрашных иудеев.
– Кто ж мне их подарит?
– Не скажи, – лениво протянул атлет, – местные власти сговорчивые, им бы только заселить норы работающим людом, чтобы потом с него налоги драть. Иначе – наркоманы их захватывают и всякая шелупонь. Кое-какие знакомые имеются. Может, и выгорит.
Не зря, значит, поклонилась я Тритонову батьке. Внял повелитель волн. А любовь к фиолетовому абрису на горизонте, выходит, небескорыстная у меня случилась. Врет атлет, цену себе набивает? А может, и не врет. Кто же заливает таким нудным голосом? Для столь вдохновенного полива энтузиазм требуется.
– Ты, что ли, в такой норе устроился?
Атлет помотал головой.
– Не, я на яхте. Это моя стародавняя мечта, чтобы дом был плавучий.
– Ну ты даешь! Скажи еще, что тебе наше дорогое Еврейское агентство дало на яхту денег.
– Не дало. Я с ними долго бился. Какое вам дело, говорю, на что я свою льготу истрачу? Не хочу я вашей квартиры, хочу жить на яхте, а вам что? Она же дешевле квартиры стоит! Нет, и все. Порядок такой. Ну, я взял квартиру, думал, придется за нее семью семь лет горбатиться на Лавана этого, но инфляция помогла. Долг мой в копейки превратился. Я быстренько долг выплатил, квартиру продал и яхту купил.
– Понятно. Выходит, ты вовремя приехал. Лет пять здесь живешь, надо понимать?
– Семь.
– Какой прыткий! Разве тогда пускали?
– А я не спрашивал. По отцу я русский, хотя и это вранье. Выпустили на корабле в загранку, а я с этого корабля спрыгнул и поплыл подальше от родных берегов.
– Так прямо и поплыл?
– Нет, просто сошел на берег и пропал из вида.
– Чего же ты приехал в Израиль? Другого места не нашлось?
– А оно – мое. Про меня здесь целую декларацию сочинили, специальные права выдали. К американцам нужно стучаться, проситься на ночлег, а сюда еще и зазывают. Кроме того, тут квартиры давали. Без привязки ссуды к индексу.
– А что тебе с яхты? Туристов, что ли, катаешь?
– Случается. Но вообще я археолог. И еще подводник. Плаваю, опять же, умело. Мастер спорта. Так я от Управления древностями по побережью шастаю, археологию из моря добываю. Ее тут видимо-невидимо.
– И приторговываешь находками, – предположила я.
– Бывает, – спокойно ответил атлет. – Но только мелочами: амфорками, монетками. Их в этой стране никто и не считает. Тут такая старина древнючая под ногами лежит, а ее раскапывать ленятся. Или не хотят. Вот бедуины могилы грабят, это плохо. А я никому не нужную амфорку налево пускаю. Их, этих амфорок, на дне морском больше, чем морских звезд.
– Чего же ты такие секреты первой встречной-поперечной рассказываешь?
– А что ты мне сделаешь? – лениво спросил атлет и перевернулся на спину.
Я ничего сделать не могла и делать не стала бы. А что он собирался делать со мной? То есть черт с ним, конечно. Чего мне надо? Недурен собой, мужеподобен, пойдем дальше, богоподобен, хорош собой до невероятности. И неглуп. Живет на яхте. Перспектива открывается – во снах не снилось. Да и сердечко постукивает неровно. Тянет. Ухает. Влюбляется или уже влюбилось.
– Только вот что, – сказал атлет, неторопливо отгрызая заусенец, – я тебе предлагаю одиночное спальное место. Это – чтобы с самого начала было ясно. Никаких там… этих.
– А мне от тебя ничего больше и не надо, – с облегчением выпалила я.
С облегчением, потому что ненавижу это… чтобы с ходу в койку. Чувству надо позволить расцвести, желательно еще и заколоситься, созреть, чтобы зерно само на землю упало.
Атлет поглядел на меня внимательно, усмехнулся недобро и засопел.
– Чего так? – спросила я.
– Сам не знаю. Злость берет. Гляжу на тебя, ты со всех сторон ничего. Да и прежние были ничего. Гомик я, что ли?
– Пора бы выяснить.
– Пробовал, – насупился атлет. – От мужиков меня и вовсе тошнит.
– Так ты у нас фригидный! Это с атлетами бывает. Это, я думаю, от избытка молочной кислоты. У нас, у баб, она из груди течет, а у вас, у атлетов, по мышцам разливается. И потенцию гасит. Это я тебе говорю, как подруга специалистки по потенции.
Речь опять о моей дважды разведенной Машке. И так ее мужья достали, что она сочинила кандидатскую по мужской импотенции. Защитить при мне еще не успела, но уже стала самым востребованным человеком в Питере. Кто с ней только не шушукался!
– По-моему, ты какую-то чушь несешь, – лениво возразил атлет. – Ладно, пошли. Тут до Яффы недалеко. Если ходить умеешь. А старик Кароль как раз ужинать собирается. Кофе он готовит классный. Заодно попробуем найти тебе работу.
Яффа надвигалась на меня, как судьба. Правда, я не слишком верила атлету. Врать можно и невдохновенно. Но фиолетовые стены, минареты и башни за морской излучиной – они были реальные. Как и засветившиеся вдруг фонари с туманным лиловым флером вокруг размытого желтого пятна. Как и развалины домов, сохранившие каждый хоть что-то от былой красоты: арку, флорентийское окно, кусок мозаики или консольку, черт-те что некогда поддерживавшую. Мне не хотелось покидать эту потрясающую фиолетовую реальность и ступать на недавно отстроенную лестницу, сверкающую белизной и ведущую в бутафорский парадиз. Однако и реставрированный кусок города оказался хорош.
Дома громоздились друг на дружку, играли в мал мала меньше, толкались, пихались, выбегали вперед или вспрыгивали друг дружке на плечи, но при этом все они были повернуты к морю террасой ли, крышей, обвитой порыжевшим виноградным листом, или пусть даже только балкончиком или окном-фонарем. Словно поднимались на цыпочки, нетерпеливо теребили передних за плечо, требовали: дай вдохнуть!
Где-то скрипел флюгер. Море, почувствовавшее свою востребованность в этом месте, отдавалось людям с удовольствием. Узкие проулки были залиты его духом, оно ухало вдалеке, пробуждая в закоулках эхо, вздыхало и ахало, колебало фонари, а те, в свою очередь, колебали брусчатку под ногами. Хорошо, как на палубе таинственного судна, брошенного на произвол судьбы с заснувшими аргонавтами на борту!
А парадиз явно укололся о веретено. Спало качающееся на волнах царство, ни одного человека не было на улицах, редко где выскальзывал из-под ставня луч света. Ни музыки, ни городского шума, ни автомобильного грохота. Только море подавало голос, напоминая, что мы двигаемся не во сне.
И что бы сказала моя бедная любвеобильная мать, с виду ходячее благочестие, если бы узнала, что ее единственная случайно рожденная дочь вот только что бросила мужа и поплелась за незнакомым мужиком черт-те куда и черт-те зачем?! И что бы сказал на это мамин нынешний муж, партийный докторант, которому падчерица сломала карьеру необдуманным отъездом на ПМЖ в логово сионистского агрессора? Ну, что бы сказал мой очередной отчим, представить себе легко. А насчет матери – тут картина сложная. Ее саму интуиция водит по жизни кругами. «На сей раз у меня есть твердое внутреннее ощущение, что ошибки быть не может!» Сколько раз я это от нее слышала! Интуиция ее и не подводила. Мужья попадались неплохие, любящие. Не их вина, что мать ни одного из этих мужей не обещала любить. Кончилась в ней любовь. На моем отце кончилась. И сколько она потом ни пробовала, не выходил у нее этот иллюзион. Но интуиция у нее была мощная. И мне она передалась по наследству! Чувствовала, что подходит мне этот Женька. Хотя бы на время, но подходит! Кроме того, уходя – уходи! Уйти из семейного кошмара необходимо, а куда – это жизнь покажет. Яхта фригидного атлета – не самый плохой вариант. Якорь обрубили, теперь уж отдайся на волю волн, глупая Медея!
Звук наших шагов отлетал недалеко и немедленно возвращался, усиленный эхо. Что за безлюдье такое!
– Вечером тут тихо, – прервал мои размышления Женя. – Гулянье начинается позже, в десятом часу. Тогда от толп спасенья нет. Идут косяками, как сардины в нерест. Тогда и лавки откроются, кафушки. Есть тут одна, подают сыры и вино. Терпимо. Сходим как-нибудь.
Перед тем как войти в дом Кароля, следует объяснить, почему Женька назвал это место не «Яффо», в среднем роде, а «Яффа». Можно, конечно, и не объяснять, но хочется помедлить. Уж очень судьбоносным оказался тот визит. Надо бы мне тогда, пожалуй, не лезть с размаху в пекло, так я хоть сейчас, рассказывая, чуть задержусь. Значит так: путаница с именем не Женькой придумана. Одни говорят «Яффо», другие – «Яффа». На иврите «Яфа» – «красивая». Красавица она и есть. Только историки против. Нет связи, говорят.
Толкуют, что когда-то этот порт звали Иоппа, что напоминает, скорее, не о красавице, а о гиппопотаме. Лежит этот гиппопотам в низине, только уши церквей и минаретов торчат, а как раззявит зловонную пасть, хоть всех святых выноси! Вонь тут и впрямь бедствие. Вонь и грязь. Мусорные ящики выворочены, дворы загажены, дома запущены, зелени не так уж много, а нищета прет из каждой двери, свисает лохмотьями с балконов, нахально зырится из запыленных витрин. Нет покупателей на дорогие вещи, их и не завозят. Торгуют барахлом. Только все это к Иоппе никакого отношения тоже не имеет. Не уверены даже, кто эту Иоппу придумал, на каком языке, что слово означало? Может, оно к красоте никакого отношения вообще не имело?








