Текст книги "Недвижимость"
Автор книги: Андрей Волос
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
Он надрывно вздохнул.
– В общем, решили… А тут Гена этот еще откуда ни возьмись… я с ним когда еще дело имел… уж забыл, как зовут… на тебе: звонит. Пожалуйста вам, в том же доме, только все гораздо лучше!.. Не нужно, говорит, на первое попавшееся кидаться… мол, дело серьезное, не спичек, говорит, купить… Какой этаж?
Десятый, отвечает… Я ему: ведь утром ответ дать должен… а он: что ж они вам руки-то выкручивают? мол, разве так с людьми можно? Успеем, говорит… Вот тебе и успели: шестой.
Я каменно смотрел в лобовое стекло.
– Что же в самом-то деле, – бубнил Николай Васильевич, обняв портфель и не замечая, что по его уже старчески румяным щекам неожиданно сбежали две радужные слезинки. – В конце концов, что ж… хоть какая определенность… а то уж сколько между небом и землей… Константину – ему б только деньги сорвать. А куда, что, зачем – кого волнует? Затянули все, затянули… Все решить не могли, как лучше. Конечно, лучше было бы вовсе разъехаться.
Верку с детьми отдельно, Женюрку – тоже отдельно. Нам с женой – отдельно… Да ведь Женюрке одному нельзя! Нельзя Женюрку одного бросить! – Николай Васильевич тревожно встрепенулся: – Он-то сам только того и хочет, мерзавец! Мол, зачем нам тесниться!.. Давай ему отдельную, паразиту! Чтоб он оттуда опять в тюрьму!.. Я от этих разговоров уже спать не могу. Ложусь – и начинается… Уже чего только не переговорили! Он ведь парень-то хороший, Женюрка наш, но въедливый – сил нет! Рассорил нас: знает, что мать без меня ничего не решает, а все равно между нами – зу-зу-зу, зу-зу-зу! И как не устает? Ведь каждый божий день одно и то же.
О чем ни заговоришь – все опять на одно съезжает. И что нам без него лучше будет, и что он к нам каждый день в гости будет приходить… как же! Его лишний час дома не удержишь – снова связался с каким-то ворьем, чует мое сердце! Зу-зу-зу, зу-зу-зу… потом, конечно, скандал… И вдруг – бац! согласился! – все, говорит, давайте в эту… я потом себе отдельную возьму… Ой, паразит! ой, паразит!.. Возьмет он… до смерти на шее сидеть будет, вот он чего возьмет… Но все равно, все равно… Конечно, вместе жить – не сахар. Но когда три отдельные… ничего, ничего. Нельзя, нельзя Женюрку одного оставлять! Пусть лучше так, на глазах!.. Что делать?.. так жизнь складывается.
Он с надеждой посмотрел на меня. Я пожал плечами.
– Ладно… все… Сколько тянуть? Комнатки, правда, куцые… что говорить. Но ведь с Константином мы как? – сорок пять тысяч доплаты! Старость-то – вот она… Я Женюрке-то и не говорил, и жене заказал строго-настрого… Сорок пять, это же деньги, как вы считаете, Сережа?
– Деньги, – кивнул я.
– И все. И с плеч долой, – бормотал Николай Васильевич. Он вздохнул и кулаком вытер щеки. – Теперь другие заботы пойдут.
Это же переезд! Переезд – как два пожара, недаром говорится.
Упаковка, упаковка. Так-то, посмотришь, вроде бы немного вещей… а тронешь – матушка святая! Двадцать пять лет на одном месте сидим. Обросли, будь оно все неладно… Коробки, мешки, веревки… Женюрку-то помочь не допросишься, он все занят, мерзавец. Под утро придет, завалится… сначала не добудишься, а потом хвать – уже и след простыл. Еще пейджер у него этот, будь он проклят… запищало – и полетел. Куда?! Надо! – и весь разговор… Да машину заказать… да еще в одну-то, пожалуй, не поместится. Да грузчики… И все деньги, деньги… Вот и потекут сейчас эти сорок пять как вода. Куда ни сунешься – деньги, деньги. Что делать, что делать… Видите, как оно все… Ладно, ладно. Я согласен. Ну действительно – какая разница? Неделей раньше, неделей позже… Черт с ним! Я готов! Пускай! Что уж, как говорится… На распутье-то на этом. Все. Давайте. Звоните ей. И Константину. Все. Встретимся в последний раз. Задаток так задаток. Что уж…
Он замолчал.
Я молча кивнул – мол, конечно, что там… правильно. Да и жалко мне его стало, старого дурака.
Однако предчувствие было нехорошее.
10
Коробка давно уж у меня была припасена: порядочная такая коробка из-под импортных макарон.
Я остановился у первого попавшегося магазинчика.
Внутри было пусто. Две старушки у окна по очереди нюхали общую селедку. Девушка-продавщица курила, скрестив руки на груди и прислонившись к полкам с кетчупом и банками сладкой кукурузы.
Когда я поставил коробку на прилавок, девушка стряхнула пепел и посмотрела на меня с некоторым интересом.
– Надо бы наполнить, – пояснил я. – Товару хватит?
– Еще останется, – успокоила она, гася сигарету.
– Тогда начнем. Две бутылки масла. Нет, лучше, пожалуй, четыре…
Она выставляла, а я плотно, как кирпичи, укладывал бутылки, пакеты с рисом, макаронами и гречкой, бульонные кубики, банки с тушенкой и молоком, палки сухой колбасы, пачки сахару…
– На полюс? – поинтересовалась она, наблюдая за моими действиями.
– Две бутылки “Московской”, – сказал я вместо ответа, прикидывая, сколько осталось места. – Не поддельная? И какая тут у вас карамель получше? Полтора кило. Нет, два с половиной.
Конфеты я высыпал сверху и позатыкал ими остаточные поры.
– Монолит, – восхищенно сказала продавщица. – Вы грузчиков заказывали? Или сразу кран подъедет?
Насчет крана она резвилась напрасно: когда коробка была окончательно уложена, я привязал к ней припасенную на этот случай складную тележку и покатил к Асечке.
Над вокзалом уже густились сумерки; пласты и колонны белесого воздуха бесшумно ворочались над площадью – как ноздреватые влажные камни, тут и там размытые или расколотые светом фонарей; их слоеный пирог в трех местах был пронизан поблескивающими белыми шпилями; фары, вспышки стоп-сигналов, мерцание витрин, красные огни на иглах высоток; в прерывистом и нервном гуле автомобильного потока то и дело слышались хлопки и удары – и тогда казалось, что этот поток несет и ворочает камни. Я выгрузил коробку и двинулся к дверям. Галдеж и толчея подступов сменились толчеей и вязкой вонью подземелья; тысячи и тысячи людей текли по коленчатым гранитным человекопроводам, торопливо унося с собой свою жизнь; тысячи и тысячи других упрямо катили им навстречу свои собственные жизни; вынырнул я уже под сводами
Казанского – кое-как взволокся по ступеням и встал передохнуть, озираясь и вытягивая шею по направлению к первому пути, откуда отбывали заграничные.
У перрона густилась разношерстная толпа, понемногу, как в песочных часах, просыпающаяся через узкую щель таможенного пункта. Толпа волновалась и плескала, перекликаясь; желваки сгущений с протяжным аханьем прокатывались по ней, пошатывая телеги носильщиков. Черт знает чем пахла эта толпа – гарью, чадом, степью, кочевьем? грязью, страхом?..
– Сали-и-и-им! Э-э-э, Сали-и-им! – натужно завопил в ухо какой-то чернявый потный человек. – Оба тащи, оба! – Он перехватил поудобнее тюк, который держал в объятиях, и гаркнул:
– Скорей давай!
Меня затянуло в толпу, как щепку затягивает водоворот; я беспокойно перетаптывался вместе со всеми, понемногу проникаясь общим ритмом; когда чернявый перехватывал проклятущий тюк, его смуглая шея превращалась в связку жил, а черные глаза вылезали из орбит; потом он выругался, бросил тюк под ноги и, обернувшись, снова заорал:
– Сали-и-и-им! Ну что ты там?!
Через несколько секунд ему снова пришлось подхватить свою ношу, потому что толпа шатнулась влево; моя собственная тележка не доставляла мне особых хлопот. Так мы провели минут десять или пятнадцать; взглянув на часы, я понял, что до отправления осталось не так уж много времени. Должно быть, эта мысль пришла не мне одному – толпа нервно пульсировала, в недрах ее то тут, то там зарождался ропот; справа начала пронзительно голосить женщина; от рогаток доносились какие-то возгласы, команды; встав на цыпочки, я смог увидеть, как счастливчики, миновавшие таможню, с муравьиной сноровистостью волокут свою кладь вдоль вагонов.
Наконец притиснули к самым загородкам; владелец тюка опережал меня на пол-локтя; три дюжих омоновца стояли справа и слева от прохода, покачивая стволами.
– Что у вас? – выкрикнул таможенник.
– Ай, что у меня? – воскликнул чернявый. – Шарам-барам, туда-сюда! Тряпье, старая одежда детям!..
– Открывай! – И тут же мне: – Проходите!
Я уже понял, что досматривают примерно каждого третьего, и не стал медлить. Колеса тележки весело подпрыгивали на неровностях перрона.
– Брат! – услышал я, как взмолился за моей спиной чернявый. -
Зачем открывать? Зашито, заклеено!..
Я уже не видел его лица. Я быстро шагал по перрону. Тепловоз стоял в хвосте состава. Моторный отсек ровно гудел. Машинист, выставив голые локти, смотрел сверху. Дверь первого вагона была почему-то закрыта. Я побежал дальше.
– Брат! – крикнул я через головы людей, теснящихся у тамбура. -
Посылку возьмешь?
Усатый проводник выругался и негодующе махнул рукой.
Я торопливо шагал вдоль облезлых вагонов. Каждое третье окно было выбито; вместо грязного до непрозрачности стекла в них торчали скатки матрасов.
– Брат, не возьмешь посылку?
На шестом вагоне виднелись остатки крупной белой надписи; некогда она звучала горделивым названием края, откуда приходил этот поезд; ныне надпись почти облупилась, но, сделав усилие, можно было угадать несколько последних букв: “…ИСТАН”.
– Брат, возьми посылку, а? Денег дам, брат.
– Нет, братан, запрещено.
Восьмой.
– Братан, не возьмешь посылку? Очень надо, братан!
Десятый.
– Посылка, брат!..
Двенадцатый.
Я катил свою тележку вдоль этого проклятого поезда, уже понимая, что мне не удастся ее отправить: что-то в очередной раз изменилось в мире поездов, вагонов, проводников, степей, таможен и рельсов; то, что было возможным вчера, стало невозможным сегодня; никто не хотел брать мою коробку: одни извинительно прижимали руки к груди, другие презрительно отворачивались или равнодушно сплевывали.
– Брат, возьми посылку!
– Нельзя, братан…
– Возьми, а! Ну не бесплатно же, братан!
Проводник посмотрел вдоль перрона. Это был молодой парень в лоснящемся от грязи черном пиджаке.
– Дорого будет, брат… шмонают четыре раза. Всем платить.
Понимаешь?
– Сколько?
Он сказал.
Это было почти вдвое больше того, что я оставил в магазине.
– Бери!
Я сунул ему ручку тележки, торопливо отсчитал купюры.
Буфера лязгнули.
– Какой вагон? пятнадцатый?.. Братан, подойдет женщина такая… ну, узнаешь… седая такая. Фамилию скажет. Вон, на коробке написано: Капырина!
Двинулись – медленно-медленно.
– И денег, денег тебе еще немного даст, ты понял? – повторял я, шагая за тамбуром. – Ты понял, братан? Капырина ее фамилия! Ты не потеряйся! Ты ей отдашь!
– Ладно, брат, – отвечал он, уплывая. – Все ништяк будет.
Я обессиленно махнул рукой и встал.
Состав набирал ход.
Проводники хлопали дверями. Кто-то, надрывно воя, еще бежал по перрону.
Потом проплыли красные огни.
Я повернулся и побрел назад.
Под сводом вокзала грохотали слова ненужных мне сообщений.
Михалыч сидел за столом. На столе был расстелен полиэтиленовый пакет. На пакете лежала четвертинка черного и примерно вдвое меньший шмат сала, а также нож с почернелой деревянной ручкой
(ручка, должно быть, была когда-то крашеной, а узкое, съеденное жизнью лезвие – широким). Справа стоял граненый стакан, в котором еще не было чаю, однако уже наличествовало четыре куска сахару и мятая алюминиевая ложечка. Судя по звуку, чайник на электрической плитке вот-вот должен был закипеть. На плече у
Михалыча сидела природно белая, но необычайно чумазая кошка. Она легонько перебирала лапами – месила тесто – и щурилась на желтую лампу. Все элементы натюрморта (не исключая Михалыча и кошки, в силу своей неподвижности могущих также быть отнесенными к явлениям мертвой природы) были покрыты налетом неистребимой гаражной грязи. Несмотря на это, картина все же производила исключительно благостное впечатление.
– Марусечка, – проговорил Михалыч, неторопливо жуя. – Смотри, кто пришел. Сала хочешь?
Последнее, надо полагать, относилось ко мне.
Я закрыл дверь и сказал, приваливаясь к косяку:
– Михал Михалычу!
Он отозвался:
– Сереге батьковичу… Так будешь? Давай, а? Кусочек? С хлебушком?
– Ну давай.
Сало оказалось жестковатым. Но чеснока не пожалели. Михалыч не сводил с меня глаз, и его заинтересованность позволяла сделать некоторые выводы.
– Сам солил-то? – невнятно спросил я.
– Что? Ты прожуй, прожуй…
Я прожевал.
– Солил-то сам, спрашиваю?
– А вкусное?
– Гм… что надо сальцо.
– Жена-а-а, – морщась, протянул Михалыч. – Я ж ей говорю – в тряпицу заверни… нет! Что ты с ними сделаешь! Сало-то хорошее, хлебное. Мать у меня знаешь как солила…
Марусечка мурлыкнула, потянулась и, свесив голову, несколько раз мягко ударила лапкой пуговицу, норовя подцепить ее когтями.
Однако пуговица к ватнику была пришита крепко.
– Балуется, – умиленно констатировал Михалыч. – Во жизнь у
Марусечки, а! Ух ты хулиганка такая! Котят принесет – и опять на блядки. Ну что, ну что?.. жмурится, ишь!.. Колбасы натрескалась, молока напилась… теперь сидит и в пуговички играет. Нам бы так, а?.. – Он помолчал, прислушиваясь к сипению чайника, потом продолжил посмеиваясь: – Серег, а Серег! Я говорю – нам бы так, а! Колбасы натрескался от пуза – и в пуговички играть. Серег, а
Серег!..
– Да, Михалыч, – кивнул я. – Нам бы так, да. Только времени у нас с тобой нет, вот чего. Не придется нам в пуговички.
– Да ну, да ну, ты чего! – сказал он отмахиваясь. – Ты и не думай даже, Серег. Даже и не замышляй. Я весь день сегодня как бобик. Да еще Антон заболел – я тут вовсе один сегодня… и ворота, и телефон, и все про все. От скуки на все руки. Нет, давай завтра… И вообще – пора тебе Асечку менять. А что? Вот тут один “форда” продает. Хороший “форд”. Хочешь покажу? Не ржавый, не битый. За шесть тысяч отдаст. Да он уступит еще! – оживленно воскликнул Михалыч. – Уступит, точно! Купи у него
“форда”, Серега! Отличный “форд”! Он себе новую какую-то японскую присматривает… купи!
– Купишек нету, – сказал я. – Михалыч, кончай. Я ведь сию минуту
“форда” все равно не куплю, верно? А завтра мне…
– Вот и я говорю – завтра. А что? Да походит еще твоя Асечка, чего ты! Это если из-за каждого пустяка новые машины покупать… ты что! Все сделаем за милую душу, и побежит как миленькая!
Лучше новой побежит! Еще и “форда” этого обставит! Утречком приедешь, закатим на ямку, – продолжал он, радостно повышая голос будто в предвкушении чего-то чрезвычайно приятного. -
Сделаем все! Что у тебя? Шаровые, что ли?
– Шаровые, – кивнул я. – Я тебе когда еще говорил, что стучат.
– Говорил! Мало ли что – говорил. Тогда же непонятно было. А теперь понятно. Я тебе тоже говорил – хороший стук сам наружу выйдет. Вот и вышел. А то бы мы гадали с тобой на кофейной гуще
– что ж это такое стучит? где стучит? почему стучит?
– На кого стучит, – машинально вставил я.
– Во-во… А теперь и к бабке не ходи, понятно – шаровые стучат!
Без вопросов. Главное ведь что? Главное – определенность. Завтра приедешь – и сделаем все честь по чести! Завтра как раз Валерий
Валентиныч придет… так мы с ним за милую душу. Распатроним твою Асечку в лучшем виде… что ты!.. И маслице поменять… давно масло-то меняли?
– Давно.
– И маслице, и шаровые, значит… сход-развал после шаровых оформим честь по чести… а то всю резину у тебя пожрет Асечка к
Елене Марковне… и будешь потом на кривой резине. А, Серега?
Я уселся поплотнее и сказал:
– Значит, так, Михалыч. Ты пойми. Мне ехать завтра с утра. А они стучат – сил нет. Я ведь не доеду.
– Вот чудак человек! – воскликнул Михалыч и вдруг толчком ладони смахнул кошку с плеча: мявкнув, она плавно перелетела на засаленную кушетку и потерлась головой о спинку, нервно подергивая хвостом, – должно быть, обиделась. – Я же тебе русским языком! Я и вчера весь день здесь торчал, Петровичу мосты меняли. Едва разобрались с его байдой. И сегодня дежурство, а Антон, говорю тебе, заболел. Вот я один тут с самого утра, как папа Карло, – ворота открой, ворота закрой… потом этот прибежал, как его… ну лысый-то такой! Ну дочка-то у него на джипе!..
– Черт его не знает, лысого твоего…
– Вот!.. прибежал – не заводится! А я и отойти не могу от гаража-то. Потом Степаныч свою лайбу прикатил… рихтовали, красили… Да еще краскопульт у меня дурит – фыр, фыр! – а толку чуть. Ковырялись целый день… ну я ж не железный. Нет, Серега, даже и не думай… Потом этот козел, как его… ну, бекает-то все – бе! бе!.. “Волга”-то у него… не знаешь, что ли? Тоже досада. Ну длинный такой… как его, черта!.. Мы с ним договорились за девятьсот – у него дверь и крыло. Прождал его целый день – нету. А я ведь рассчитывал! Зачем он договаривался?
Что за люди! Завтра припрется – а завтра я уже не могу с ним вошкаться, мне завтра Семенычеву козочку до ума доводить… Вот и считай – девятисот как не бывало! Ну не козел?.. А тут ты еще с Асечкой в девятом часу – давай шаровые менять! А где ты раньше-то был? Раньше бы приехал – другое дело. А теперь – куда?
На ночь глядя… Я вот только сел, можно сказать… нет, Серега, не получится. Извини. Приехал бы с утра, честь по чести, не торопясь, и…
Я тупо слушал его и думал, что до советов Михалыч все-таки не опускается. Только рассказывает о сложностях жизни. Это благо.
Шура Кастаки, тот бы уже посоветовал: “Почему это, Серега, у твоей Асечки все всегда не слава богу? То одно, то другое. Опять трамблер?! Ну, это уж точно дело нечисто! Ты бы к церкви подъехал. Обедню простоит – как рукой снимет!..”
Я и сам бы мог много чего всем кругом порассказать. Например, как провел день. И сколько потерял. И почему. Две штуки зеленых
– это минимум. Мало?.. Мог бы, если кому охота послушать, осветить ход наших бесед с Константином – все-таки полтора часа переливали из пустого в порожнее. А также вспомнить Николая
Васильевича, старого пенька… Описать ситуацию на Казанском вокзале. До кучи – обстановку в будяевском РЭУ, где я упрямо потел в плотной очереди умалишенных с половины третьего до пяти.
Это чтобы получить три плевые бумажки… Я бы рассказал. За мной бы не заржавело!..
Но зачем? Есть такая поговорка: у кого суп жидкий, а у кого жемчуг мелкий. Я давно понял ее. Она вовсе не про то, что один богат, а другой беден. Нет, совсем нет. Она о том, что все мы одинаково несчастны – хоть и по разным причинам. Причины разные
– а несчастье такое же. Все несчастны. Кто из-за супа, кто из-за девятисот, кто из-за двух штук зелеными… Честное слово, я очень хорошо могу вообразить несчастье человека, у которого весь жемчуг мелкий. Нет, ну в самом деле: у всех кругом, куда ни плюнь, крупный. А у него посмотришь – плакать хочется, какой мелкий!..
– Михалыч, – вздохнул я. – Я тебе уже говорил. Ты просто не помнишь. Повторяю: всем нам хватает мужества переживать чужие несчастья. Так что ты меня не лечи. Я сам кого хочешь вылечу.
Он хмыкнул. Поднялся, подошел к плитке, где уже в полную силу валил пар из чайника.
– Чай-то будешь?
Громыхнул, матюкнулся, схватил какую-то замасленную тряпку. Не иначе, ею кардан протирали. Бормоча, налил кипяток в заварочный.
Той же тряпкой и накрыл, чистюля. Брякнул чайник назад на плитку. Дернул шнур. Дно чайника только что было розовым. Теперь стало медленно пригасать.
– Михалыч, – сказал я, – ты прости меня, дурака. Понимаешь, мне завтра в Ковалец ехать. Туда двести верст. Да обратно двести. И я либо туда не доеду, либо обратно. А не ехать не могу. И про шаровые я тебе еще недели три назад говорил. Ведь говорил?
Стучали уже шаровые… Ты все – завтра, завтра… вот и дозавтракались. Теперь я поеду – у меня колесо на яме завалится.
И буду куковать посреди дороги. Ну не знаю… давай по двойному тарифу. А?
От ворот требовательно засигналили.
Михалыч опять матюкнулся и с досадой щелкнул рубильником. В окошко сторожки было видно, как медленно разъезжаются створки.
Разъехались. Какая-то большая черная машина плавно и медленно скатилась по аппарели, осторожно пробралась внутрь, стараясь не задеть акульими боками раскрытых ворот подземного бокса.
– По двойному, – буркнул Михалыч и щелкнул рубильником в другую сторону. – По десятерному… Делать тебе нечего – в Ковалец!
Сидел бы себе дома. Пива купи – и сиди. Как хорошо!
– Ага. Самые дешевые советы знаешь какие?
– Ну?
– Которые ничего не стоят.
– А чего бы ты хотел, Серега, – вздохнул он. – Страна Советов все-таки.
– Была когда-то, – сказал я. – Так что, загоняю?
11
Телефон и будильник взорвались одновременно. Чувствуя, как в затылке рушатся какие-то многоэтажные пространства, я выпростал из-под одеяла ватную руку, хлопнул по кнопке, обнаружил, что звон не прекращается, испытал отчетливый ужас и сел на постели, тряся головой.
Трубка едва не вывалилась из непослушных пальцев.
– Алло, – хрипло сказал я. – Слушаю. Кого?
– Доброе утро, – торопливо проговорил женский голос. – Я не рано? Я согласна.
Спросонья мне помстилось, что это голос Елены Наумовны.
Замутненный мозг успел нарисовать несколько лучезарных картин альтернативной жизни: катастрофы не произошло… Николай
Васильевич дал задаток… Елена Наумовна согласна… все честь по чести… скоро будет сделка… я получу комиссионные.
– Вы слышите?
Нет, нет, это был совершенно другой голос. Я поднес ладонь ко лбу – и все встало на свои места. Принять нас для получения задатка Елена Наумовна отказалась, сделки не будет, все пошло прахом. Мне она рассказала какую-то басню про родственника из
Германии. Хохоча и курлыча, то и дело повторяя: “Нет, ну вы представьте! Вчера прямо с поезда – и покупает!” – и, похоже, предлагая разделить с ней ее долгожданную радость. Я кратко объяснил Константину, что меня кинули, как лопату говна на огуречную грядку, – подвернулся ей, должно быть, прямой покупатель, и она решила сэкономить на моих услугах… а вот если б они с Николаем Васильевичем не телились столько времени, тогда… но что об этом попусту говорить? Константин сначала вломился в амбицию. Потом впал в законный транс. Николай
Васильевич между тем… впрочем, что мне до Николая Васильевича?
Век бы его не видеть. Жалко, что вместе с Николаем Васильевичем я не увижу и комиссионных.
Выплыл квадрат окна, за которым брезжил серый свет.
– Слышу, – ответил я, силясь разобрать, который час. – Вам кого?
– Нина Михайловна это. Вы квартиру мою смотрели на Технической.
Я согласна. Сергей! Вы сегодня сможете подъехать?
Четверть восьмого.
– Куда подъехать?
– Сюда, к нам…
– Зачем?
– С сыном поговорите, – плаксиво сообщила она. – Ведь сын у нас всем заправляет. Я-то что понимаю? Он меня отругал: зачем, говорит, его не послушала… вас то есть… звони, говорит, договаривайся. Сыну деньги срочно нужны. У нас тут такая история, что ужас один…
– Сегодня не получится, – перебил я. – Скажите телефон, я перезвоню.
– Нет, нет! – неожиданно звонко заголосила Нина Михайловна. -
Сегодня! Сегодня! Сергей, вы слышите? Сын ни в чем не виноват, а они говорят, что виноват. И деньги нужны срочно, потому что…
– Как хотите, – сказал я. – До свидания.
– Да как же?! Подождите! Сережа, подождите, бога ради! Я вам сама вечером позвоню. Можно?
– Можно. До свидания.
Натягивая штаны, я проговаривал про себя несколько похожих фраз.
Приспичило ей. Вынь да положь. Вот сейчас все брошу и полечу ее поганой квартиркой заниматься. Посмотрел в зеркало, погладил щеку, поморщился. (Нет, ну какая же сволочь эта Елена
Наумовна!..) Поплескал в физиономию горячей водой, вдумчиво намазался пеной. Ишь полыхнуло. Подавай немедленно – и все тут.
А я, между прочим, со вторника ехать собираюсь. А все никак…
Вытряс в ладонь озерцо одеколона, растер. Среда, четверг, пятница. Прособирался. То одно, то другое. Эх, Николай
Васильевич, старый бабуин… А теперь у нее пожар. Наводнение.
Дед говаривал: говны в жопе загорелись. Все, хватит. Забыли…
Ага. Как же! Про такое забудешь… Напомнит. Не открутишься теперь от нее.
За окном было уже совсем светло. Я посовал в сумку термос, бутерброды. Что-то еще, что-то еще хотел… Да! Полез в ящик, нашел старый врезной замок, пощелкал ключом туда-сюда.
Щелк-щелк. Работает. Вот теперь все.
День обещал быть ясным.
По сложной ломаной – Тверская, бульвары, Знаменка, Полянка – я пересек сизую влажную Москву – полупустую, сонную, еще не пришедшую в себя после оглушительной суматохи и последующего обморока пятницы, – и вырвался на Симферопольское.
Оказалось, осень была такой густоты и силы, что при взгляде на прозрачный кристалл неба в кованой оправе золотых лесов перехватывало дыхание. Дорога летела с холма на холм, с холма на холм, всякий раз предъявляя новые богатства, разбросанные вокруг, и глаз уже привыкал к этому блеску и жару, – как вдруг горизонт распахнулся настежь, чтобы открыть огромное пространство, перевязанное поблескивающей лентой неправдоподобно синей и широкой Оки, сгустившей вокруг себя весь огонь и сияние медленной и роскошной смерти.
За мостом ремонтировали дорогу. Съехав с гладкого асфальта, машины тянулись друг за другом в гору по рытвинам мимо куч гравия. Я рулил, объезжая колдобины. Подвеска покрякивала. У жирной полосы свежего асфальта стоял насупленный гаишник и помахивал палкой. Я подумал, что вот и Павел жил так, будто ему было воспрещено выезжать на асфальт: словно кто-то пристально следил за тем, чтобы он весь свой век ковырялся по бездорожью и, не дай бог, хотя б ненадолго свернул туда, где поглаже.
Одна за другой машины выбирались на полотно и прибавляли газу.
Снова шуршал воздух в щели приопущенного окна, выдувая из салона надоевший запах горячей солярки и пыли. Бронзовая и золотая листва кружилась над дорогой, вихрилась за пролетевшим грузовиком.
Вот и Павел всю жизнь хотел выбраться – чтобы шуршал ветер, чтобы весело кружила листва, чтобы мелькали деревья… чтобы вот так же лилось в глаза все новое и новое золото. Судьба, судьба, повторял я. Судьба. А как еще это назвать? Свобода человека на водных лыжах. Он виляет и крутится, он кувыркается и выделывает кульбиты, но от катера ему не оторваться. Судьба, судьба… Я повторял это слово, и почему-то становилось тревожно, даже страшно – словно я летел не по надежному, гладкому, залитому солнцем шоссе, отчетливо представляя все его изгибы на много километров вперед, а в сплошном тягучем тумане, в котором движение заведомо гибельно, потому что я ничего не вижу перед собой.
Но все-таки я гнал и гнал свою Асечку – старую, тяжеловато идущую машину, на восьмидесяти начинавшую жалобно кряхтеть, а на ста десяти – постанывать и опасно трепетать. Сначала я звал ее
Васечкой, но очень скоро понял свою ошибку и признал женственность этой сложной натуры. Мне было жалко останавливаться лишний раз, потому что минута или две, потерянные на глоток чаю, отнимали завоеванное преимущество, и мимо меня со свистом проносились все, кого я только что с такой натугой обгонял: пенсионерская “Волга”, загаженный колхозный грузовик, клоунски вихляющий всеми бортами, лихой самосвальный
“ЗИЛ”, из кузова которого то и дело шлепались на асфальт плюхи свежего раствора… Но если кто-нибудь стоял на обочине, голосуя, я без раздумий тормозил: дорога становилась все длиннее и длиннее. Я уставал месить в голове одно и то же и был не прочь перекинуться словцом. Однако все попутчики (сначала некрасивая девушка с большой синей сумкой, потом прыщавый парень в зеленом егерском кителе, потом старик с прозрачными голубыми глазами) были одинаково напряжены и неразговорчивы – должно быть, думали, сколько с них запросят; но денег я не брал.
С очередного холма вместо новых деревушек открылись вдруг пригороды Ковальца. Над городом стояла дымная туча. Золото листвы здесь было покрыто пылью. Скоро оно и вовсе превратилось в бурые лохмотья. Один поселок перетекал в другой, и заборы всюду были похожи. Тянулись серые корпуса военных заводов, торчали высокие красные трубы со спицами громоотводов на самом верху, и кое-где струился из них жидкий дым…
Павел стоял в коридоре у окна и, завидев меня, неприветливо поморщился, немного согнувшись при этом в поясе – будто хотел встретить гостя поклоном.
– Ты чего? – спросил я сердито. – Ты чего же опять скрываешься?
Он распрямился, выдохнув, и только теперь его лицо приняло то выражение, что я, поднимаясь по лестнице, ждал увидеть: встревоженная улыбка и удивление.
– Да ты как сюда попал? – радостно спросил Павел, пожимая мне руку. – Вика позвонила? Вот зараза! Я ж ей говорил, заразе: не звони Сергею, не дергай его! Ну ее к монахам!..
Я рассердился:
– При чем же тут – дергай, не дергай! При чем тут Вика? Ты сам должен был позвонить и сказать: так, мол, и так! Или Людмилу попросить. Ты что как чужой?
Павел снова сморщился и стал сгибаться, и тут я понял, что его время от времени прихватывает какая-то боль, и тогда ему становится не до улыбок.
– Что с тобой?
– А-а-а!.. – прокряхтел Павел распрямляясь. – Третий день живот крутит, понимаешь… ох и крутит!.. а толку никакого. Да ладно, дай я на тебя посмотрю хоть. Как ты там? – Он похлопал меня по плечу и обнял. – Эх, Серега, Серега!..
– Врачи-то что говорят? – спросил я.
– Врачи! Да ну их к монахам! Что они могут говорить? – Он махнул рукой. – Ладно, не обращай… все нормально.
Полез в карман халата за сигаретами. Пустил дым и спросил щурясь:
– Что там Вика-то без меня? Ни разу не зашла, мерзавка…
Людмила говорит, болеет она, что ли?
Я кивнул.
– То болеет, то не болеет… В общем, не разбери-пойми. – Павел глубоко затянулся, стряхнул пепел и рассеянно сказал: – Видишь вот, попал я сюда не вовремя… Разделяться мне с ней надо, вот что. Разделяться. Не хочу я с ней. Пусть сама живет как хочет. А?
– Не знаю, – сказал я.
– Квартиру-то я на себя оформлю… ясное дело. Но это ведь и матери ее квартира. Значит, должен я ей уступить. Это ладно…
Да ведь она и насчет дачи ко мне подкатывалась! – Павел возмущенно посмотрел на меня. – Мол, давай дачу продадим, а деньги поделим… мол, мне жить не на что: работы нет, денег ты мне не даешь… Да я и не буду давать! Почему она не работает?
Он сморщился, согнулся – и по тому, как неловко топырилась в его пальцах сигарета (будто кто-то попросил недолго подержать), я понял, что ему сейчас даже не до сигареты.
– Уф… – выдохнул Павел через несколько секунд и распрямился. -
Вот же крутит, гад… что ты будешь делать… Но нет, дачу я продавать не собираюсь. Дача моя. Я сам эту дачу получал… я там строил, копал. Да если разбираться, она вовсе никакого права не имеет! Если разбираться, то в самом крайнем случае Танька может эту дачу получить! Правда ведь? А? По наследству-то? Ну, я хочу сказать – если что. Правда?
– Правда, – кивнул я. – Танька тебе дочь, она и должна получить.
Если что. Да только на черта ей эта дача? Дача здесь, Танька – за тыщу верст… Не ехать же ей сюда жить из-за этой дачи! Да и вообще: плюнь ты пока на все на это, не расстраивайся. Сколько она стоит-то, дача-то эта? – спросил я и щелкнул пальцами, чтобы жестом показать несерьезность предмета.