355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Волос » Недвижимость » Текст книги (страница 7)
Недвижимость
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:11

Текст книги "Недвижимость"


Автор книги: Андрей Волос



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)

Павел как раз подносил сигарету ко рту – и не донес, замер; поднял брови, долго смотрел на меня так, словно я сморозил отъявленную несуразицу, а потом протянул неодобрительно:

– Сколько, сколько… Миллионы!

Наверное, это была правда, потому что и впрямь почти все – кроме разве что совсем мелких повседневных вещей – шло на миллионы.

– Ну, в общем, да, – согласился я. – Наверное.

– Конечно, конечно! – Павел обрадованно закивал. – Что ты!

У-у-у-у! Что ты!.. Это же земля! Понимаешь? Зем-ля! Что ты! Мне ее уже сколько раз продать предлагали! Да что я – чокнутый?

Земля, сам понимаешь, – не шутка! Как это по-вашему? – недвижимость!..

– Ну хорошо, – сказал я. – Подожди ты со своей землей. Не уйдет от тебя земля. Кто здесь-то тобой командует?

Врач оказался невысоким, чисто выбритым круглолицым мужиком лет сорока, в свежем халате. Войдя в кабинет, я поставил на стол бутылку коньяку, которую тот, вопросительно на меня поглядев, взял в руки с единственно приличным в такой ситуации выражением лица: равнодушно снисходя к принятому порядку вещей. Затем ловко сунул бутылку в ящик, задвинул его, ученически сложил руки на столе и сказал:

– Слушаю вас.

– У меня здесь родственник, – пояснил я. – Павел Шлыков, в седьмой палате.

– Шлыков, Шлыков… – несколько раз повторил врач, неторопливо перебирая тонкие книжечки историй. – Ах, Шлыков! Да, да…

Родственник. Понимаю. Значит, так. У вашего родственника, то есть у Шлыкова П. И. – Он взглянул на обложку и снова поднял глаза, будто ожидая подтверждения.

– Да, да, – кивнул я.

– Наблюдаются серьезные проблемы с деятельностью кишечника, – продолжил врач.

Затем Игорь Вячеславович (так его звали) сказал, что упомянутые явления объяснимы именно как осложнение после инфаркта, хотя, с другой стороны, с самим инфарктом дело до конца пока еще не прояснено, несмотря на все старания: клиническая картина чрезвычайно темная, путаная, и разобраться в ней непросто. Не вполне понято даже, был ли на самом деле инфаркт. Может быть, инфаркта как такового не было. Однако, так или иначе, не следует заблуждаться насчет сложившегося на сегодня положения: да, заключил он, положение довольно серьезное.

– А что же тогда он ходит и курит? – спросил я. – И вообще, подождите: может быть, его лучше в Москву?

Врач вздохнул.

– Я вот жду ребят из областной, – сказал он, глядя в окно. – На консилиум. А что – в Москву? В Москве клиническая картина, что ли, улучшится? От московского воздуха, что ли, улучшится? – Он вздохнул и побарабанил пальцами по столу. – Подождите вы с

Москвой, подождите. Здесь разберемся. Вы вот лучше на всякий случай лекарства привезите. У нас нету. Вот это, если можно, быстрее. Может, оно и в Ковальце есть, только поискать надо.

И написал на бумажке несколько названий, а одно подчеркнул красным.

Через час или полтора, когда я привез пока только один, но самый нужный, подчеркнутый красным, препарат, в кабинете у Игоря

Вячеславовича происходил неожиданно крупный разговор. Сам Игорь

Вячеславович сильно раскраснелся, и редкие волосы вокруг лысины стояли дыбом. Кроме него в кабинете находились два очень резких парня в салатных халатах и таких же шапочках.

– Да он у вас после стимуляции через три часа откинется! – жестко рубил тот, что держал в правой руке небольшой брезентовый саквояж. – Кто ж так делает, коллега? Явная непроходимость, явная, из учебника! Что вы долдоните: парез, парез! Немедленно, вы понимаете?! Немедленно!

– Я не позволю так с собой! – отвечал Игорь Вячеславович. -

Прекратите! Это несерьезно – в таком тоне! Вы не в курилке, коллега! Возьмите себя в руки!

– То-то и оно, что не в курилке, – буркнул второй. – Хорошо, тогда давайте срочно эндоскопию. Срочно.

– Надо же подготовиться!

– Ничего не надо, – отрезал тот. – Я сам сделаю. После эндоскопии подпишете?

– После эндоскопии подпишу, – согласился Игорь Вячеславович. И добавил язвительно: – Если будет такая необходимость!

Он заметил меня, топтавшегося у приоткрытой двери, и раздраженно сказал:

– Положите сюда, положите. И не мешайте, пожалуйста!

Павел лежал на кровати и за то недолгое время, что я сидел рядом, успел раза четыре повернуться, бормоча сухими губами:

“Ох, крутит, гад!.. Ох, крутит!..”, и в глазах его стоял отчетливый страх. Скоро в палату заглянула немолодая сестра, оглядела шесть коек, на которых в разных позах сидели и лежали люди – все больше немолодые, и почему-то четверо из них в фиолетовых майках, – а затем спросила недовольно: “Шлыков кто?..

На процедуру!”

Павел кое-как поднялся, сунул ноги в тапочки.

– Ох, крутит, – проскрипел он сгибаясь. – Ох, гад.

Они вышли, и сестра решительно направилась по коридору направо.

Павел поковылял за ней. Я смотрел ему в спину. Павел не оборачивался. Я повернулся и пошел к выходу.

У меня, слава богу, было дело: я ведь добыл только одно лекарство из означенных в бумажке, и теперь оставалось найти еще три.

Я жег бензин, мотаясь по городу, и в каждой следующей аптеке мне равнодушно разъясняли, что таких лекарств в городе Ковальце нет и быть не может, а то, что час назад я купил это вот, подчеркнутое красным, можно объяснить разве что вмешательством потусторонних сил. В четвертой или пятой более или менее приветливая провизорша посоветовала съездить на другой берег, в

Белые Курочки.

– Это улица? – спросил я.

Она ненадолго задумалась.

– Нет, не улица… Да вы поезжайте, там спросите. Там все знают

– Белые Курочки.

– Куда поезжать-то?

– А вот так и поезжайте, вот по этой улице.

– А телефонного справочника у вас нет?

– Зачем это? – не поняла она.

– Я бы позвонил, – разъяснил я. – Чем ездить-то…

– А-а-а… – протянула провизорша, вздохнула и раскрыла блокнот, в котором у нее были записаны телефонные номера других аптек. -

Только вы не дозвонитесь.

Так и вышло. Я убил полчаса, однако там, где не было занято, трубку не поднимали.

Я поехал в Белые Курочки, оттуда – на Прудище, а с Прудища – в

Старый Завод. Каждый переезд давался с трудом, потому что дороги я не знал, а расспросы заводили в обычный тупик топографической рекурсии: “Прудище? Так это до Корытинских, а там налево через

Пройму!” В свою очередь дорога до Корытинских и до неведомой

Проймы объяснялась с помощью давно знакомых Прудищ: “Так это же перед Прудищами, где винно-водочный!”

Город Ковалец густо зарос тополями и кленами и был разлапист, запутан, застроен сплошь пятиэтажными домами и населен простодушными нищими людьми. Большая часть военных заводов стояла, и если зарплата не задерживалась, то рабочие получали простойные деньги, суммы которых легко воображались с помощью нескольких буханок хлеба. Притормозив спросить дорогу, я через раз получал предложение купить какую-нибудь железную вещь, вынесенную с завода: сначала микрометр в хорошем деревянном футляре за полбутылки водки, а потом неизвестный мне, но явно очень сложный и точный прибор за бутылку, – его обладатель, невеселый трезвый мужик, поседевший под бобра, степенно разъяснил, что прибор этот замеряет чистоту обработки поверхности, и горделиво заметил, что американцы до такого еще не дотумкали.

В начале четвертого, проклиная себя за то, что такая простая мысль не пришла в голову с самого начала, я добрался наконец до городского аптечного склада и был к тому времени настолько взвинчен, что попросту въехал в закрывающиеся уже ворота вслед за каким-то грузовиком. Грузовик покатил к эстакаде, а я затормозил у будки вохровца, заполошно выскочившего навстречу с резиновой дубинкой в руке.

– Слушай, мужик, где тут лекарства продают, а? – спросил я, протягивая купюру.

Охранник сразу сник и стал меньше ростом. Он опустил дубинку, отвел глаза и, бормоча что-то про некоего Сидора Степановича, показал пальцем.

Через десять минут я снова сел в машину. Вохровец распахнул ворота и уже совсем по-свойски помахал рукой.

Двери лечебного учреждения были по-прежнему нараспашку, – похоже, войти сюда мог кто угодно и когда вздумается. Дверь палаты – тоже настежь. Все еще радостно переживая свою небольшую, но, быть может, значимую для Павла победу, я командорски прошагал к койке, остановился и, похолодев, несколько секунд смотрел в лицо, почему-то ставшее неузнаваемо чужим, пока, содрогнувшись, не понял, что и впрямь на месте

Павла лежит совершенно чужой человек.

– А где же Шлыков? – спросил я, растерянно оборачиваясь.

Фиолетовые майки стали пожимать плечами. Потом кто-то пробубнил неуверенно (но и с какой-то вызывающей угрюмостью, словно мой вопрос имел в себе нечто обидное и злое), что, мол, Шлыков-то… это который утром-то был?.. так он как ушел на процедуру, так и не пришел… а вместо него этого привели – вот он и давит ухо с тех пор. Что ему! – ишь!.. И уж тогда все фиолетовые майки забормотали невесть чего хором.

Кабинет Игоря Вячеславовича был открыт. Сам Игорь Вячеславович сидел перед знакомой мне бутылкой коньяку, что-то писал и, похоже, время от времени отхлебывал из мензурки.

– А где же Шлыков? – спросил я. – Я вон лекарства достал, а его нет…

– А! Это вы! – хмуро отозвался врач, кладя ручку на лист. -

Присядьте.

Я сел на стул и устало вытянул ноги.

– В областную Шлыкова перевели, – сказал Игорь Вячеславович. -

Выпьете?

Он кивнул на бутылку.

– Почему в областную?

– Непроходимость кишечника. Сделали эндоскопию и… Короче говоря, опухоль у Шлыкова. Опухоль, несколько дней назад перекрывшая кишечник. Понимаете?

– Так это вы о нем, что ли, днем орали? – оторопело пробормотал я. – Эти молодые-то парни тогда – это о Шлыкове, что ли?

– О Шлыкове, – кивнул Игорь Вячеславович. – О нем. Выпейте, чего вы… Хороший коньяк. Даже странно – теперь ведь такая все отрава… Некоторая для меня неожиданность: не парез у него, а непроходимость. Коллеги правы были, правы… Что уж тут.

Клиническая картина… м-да. Вопреки многолетнему опыту. Не понадобились эти лекарства, извините.

– А что теперь?

Игорь Вячеславович посмотрел на часы.

– Не знаю. Может быть, уже прооперировали. Приезжайте завтра утром в областную. В хирургии скажут.

– Понятно.

Я двинулся было к дверям. Вернулся и стал выкладывать на стол аптечные коробочки.

– Видите, как получилось, – повторил Игорь Вячеславович. – Такая вот петрушка. Дело в том, что парез кишечника – это обычная картина после инфаркта. Типичная вещь! Неоднократно встречал на практике. Чертовня какая-то, честное слово. М-да… Вы бы выпили, правда… А?

12

Никто не спорит: осень была золотая. Но все равно уже довольно рано смеркалось, и город сразу расплывался, терял определенность своих простых очертаний и превращался в неясное переплетение темных пустырей, проулков, улиц, неожиданных поворотов и тупиков. Я позвонил Людмиле – и никого не застал. Тогда, недолго поразмыслив, купил в какой-то затхлой лавке картонный параллелепипед кефира, кусман колбасы да полбуханки хлеба – и поехал к Павлову дому.

Окна были темными.

Я захватил кое-какой инструмент и поднялся в квартиру.

Достаточно было легонько толкнуть дверь, чтобы она покорно распахнулась. Точно, так и было – квартира стояла открытой, и я напрасно рассчитывал врезать новый замок: расколотый косяк требовал серьезной плотницкой работы.

Телефонного аппарата тоже не нашлось – один только мертвый провод, из которого никакими силами нельзя было выбить даже малой искры.

Лампочки в патронах, слава богу, оставались. Правда, свечей по пятнадцать. Дед говаривал, будто такие вешают специально для того, чтобы, включив, в темноте на них не натыкаться.

Я покумекал, как бы все-таки закрыться на ночь. Взял с подоконника газету, с которой определенно что-то ели, сложил вчетверо и плотно прикрыл дверь, надеясь, что она не будет по крайней мере распахиваться от сквозняков.

Никакой посуды, кроме железного чайника, двух грязных кастрюль и нескольких гнутых столовских вилок, в квартире не обнаружилось.

Стулья тоже все куда-то пропали. Я принес из кухни табуретку и сел к столу.

Хорошего было мало. Оставалось лишь радоваться тому, например, что я не обнаружил здесь свежий труп отравившегося синюхой алкаша или веселую компанию местных бомжей. Впрочем, что касается бомжей, то им еще не поздно было заявиться.

Я нарезал хлеб и колбасу. С лестничной клетки время от времени доносились голоса, а то еще гулкий грохот ступеней под чьими-то торопливыми ногами: бу-бу-бу-бух! бу-бу-бу-бух! Потом сиплый бас начал орать этажом ниже, энергично призывая неведомого Сашку:

“Сашка! Са-а-ашка! Мать-перемать, Са-а-ашка! Ну какого ты!..”

Разбилось что-то стеклянное. И опять: “Са-а-а-ашка! Ну я же говори-и-и-л! Так-перетак, Са-а-ашка!..” Сашка наконец отозвался

– и тоже матом.

Все это мне не мешало, потому что, когда ешь с газеты (у меня своя была, утром купленная), а за окном стемнело, и в окнах безмолвно отражается залитая тусклым желтым светом разоренная нищета, так или иначе чувствуешь бесприютность.

Я попробовал вспомнить, что происходило на прошедшей неделе, – и оказалось, что все, происходившее на прошлой неделе, превратилось в мелкую труху вроде опилок. Вот так. Целая неделя, между прочим. А оглянешься – как термит поел. Что было? Да ничего. Ну спешил. Ну опаздывал. Гонял как бешеный на

“Новокузнецкую” к этой, как ее… будь она трижды неладна…

Перерывал кучи рекламы в поисках подходящего варианта для

Кеттлеров. Голубятникову показал несколько квартир… одну, кажется, удачно. Что еще? Да, Будяевых таскал на просмотр. Для пробы. И сам к ним таскался несколько раз…

Вообще у Будяевых, похоже, дело шло к завершению. Как и всякая другая квартира, квартира Будяевых наконец-то вызрела.

Объяснить феномен вызревания квартиры с помощью сколько-нибудь рациональных соображений невозможно. Да никто и не пытается.

Риэлторская жизнь вообще не предполагает долгих раздумий и глубокого анализа. Не до того. Вызрела квартирка – и хорошо. А почему вызрела – черт ее знает. Нет, ну в самом деле – ведь не огурец! А все равно – должна вызреть… Зреют квартирки по-разному. Какая побыстрее, а какая и помедленней. Обычно чем дороже – тем дольше зреет. Будяевской потребовалось больше двух месяцев. Пока не вызрела, ее никто не замечает. Как будто в природе нет. Как будто нельзя три раза в неделю прочесть о ней в нескольких рекламных изданиях. Как будто в этой квартирке люди не живут, не терзаются сомнениями насчет своего настоящего… не томятся нехорошими предчувствиями в отношении будущего…

Странно, но факт – не видят квартирку. Хоть что делай. Хоть каждый день объявления печатай – не замечают. А если замечают, то примерно с такой же заинтересованностью, как проплывающее по небу облако: ну плывет – и что? Плыви себе. Никому не нужно…

Однако время идет. И все на свете ему подчиняется. Посмотришь однажды на огурец – ба! эка вымахал! Потом на квартирку глянешь

– то же самое: месяц назад все только нос воротили, а теперь от покупателей отбою нет. Почему так? Загадка.

Так или иначе, народ повалил валом, и на Всеволожском мне приходилось бывать частенько. Излишне говорить, что каждый просмотр повергал Будяевых в смятение и трепет. Дмитрий

Николаевич раз от разу становился мрачнее. Похоже, в его сердце тлела робкая надежда, что вся эта затея кончится ничем: я, как прежде, буду приезжать по два раза на дню, мы станем пить чай и чесать языками, а дело между тем мало-помалу сойдет на нет.

Тогда можно будет справедливо сетовать на судьбу и без конца рассуждать о переезде как о некотором весьма и весьма неопределенном будущем; что же касается добычи коробок, упаковки книг и имущества, стояния в милицейских очередях за пропиской и еще сотни мелких и маятных дел, – то все это, слава богу, осталось бы хоть и страшным, но все же только призраком… А оно теперь вон как поворачивается: накатывает!..

Ксения приезжала еще дважды. В первый раз явились втроем -

Марина, Ксения, подруга Ксении Оксана.

Подруги почти всегда похожи. Шура Кастаки еще в студенческие годы построил теорию, объясняющую этот феномен. По его словам, красивой женщине выгоднее иметь подле себя дурнушек; однако дурнушки тоже считают себя красавицами (как правило, не без оснований) и в свою очередь ищут кого пострашнее; эта несомненно рекурсивная процедура в конце концов разрешается следующим образом: красотки дружат исключительно с красотками…

Внешность Ксениной подруги как нельзя лучше подтверждала верность его простого учения. Такая же высокая и худощавая, с короткой стрижкой, открывающей длинную шею (она была блондинкой, но, сдается, несколько ненатуральной), Оксана ходила по квартире с почти такой же блуждающей улыбкой на чуть подкрашенных губах и с почти той же плавной замедленностью. В отличие от Ксении,

Оксана то и дело находила случай попользоваться чарами своей привлекательности: заставила Будяева таскаться за ней с хрустальной пепельницей, над которой время от времени рассеянно потряхивала сигареткой (Дмитрий Николаевич весь как-то взъерошился и стал говорить басом, на что Алевтина Петровна по-доброму заметила: “Ишь распетушился”), а меня рекрутировала на двадцатиминутную консультацию по поводу возможных решений ее собственного жилищного вопроса.

Почему-то именно Оксана, строго поглядывая на Будяева, долго и настырно интересовалась всякой всячиной – мусоропроводом, толщиной перекрытий, газом, электричеством, квартплатой, чертом, дьяволом и прочими попутными мелочами. Говоря, она плавно перемещалась из комнаты в комнату (тогда нам приходилось следовать за ней), а то ненадолго замирала в коридоре или на пороге кухни в задумчивой позе. Заведя речь о возможности некоторой перепланировки, она без раздумий принялась отрезать мыслимые ею ломти пространства плавными взмахами тонкой руки, тут же возводя призрачные стены новых конфигураций. В завершение осмотра Оксана села в кресло, закинула ногу на ногу и, насмешливо щурясь, стала требовать от Будяева признания, что он в восторге от ее идеи межкомнатных арок, одна из которых будет в этой стене (которая встанет не там, а здесь), а вторая в той, которая сейчас тут, а будет двумя метрами дальше. Будяев с готовностью признавался – а что ему еще оставалось делать?

Что же касается Ксении, то она не проявляла к происходящему никакого интереса. Ей почему-то не нужно было знать толщину перекрытий и стоимость киловатта электроэнергии. Она тоже сидела в кресле (опустилась в него, едва поздоровавшись), вытянув скрещенные ноги и положив на колени свою черную сумочку, и наблюдала за Оксаной, когда та появлялась в поле ее зрения, с выражением снисходительного любопытства, с каким занятые серьезные люди смотрят на детские забавы. Иногда она подносила пальцы к правому виску и хмурилась, но когда я предложил ей что-нибудь от головной боли, Ксения отказалась, причем снова посмотрела своим долгим-долгим и беспокоящим взглядом ожидания и безнадежности. Из нескольких слов, брошенных Мариной неделю назад, когда мы заговорили о ее клиентке, я заключил было, что у

Ксении все в полном порядке – молода, хороша собой, работает на телевидении, ездит на лаковой японской машине. Жилье снимает – двухкомнатную где-то на Ломоносовском; но ведь не век снимать? – и то правда; захотелось своего, так пожалуйста: давай приценимся, во что встанет хорошенькая двушечка в престижном районе. Причем она не собирается ничего продавать, а следовательно, располагает соответствующей свободной суммой – что само по себе немало. Что еще нужно человеку, чтобы испытывать ну хотя бы минутное счастье?.. По идее, не подруга

Ксении Оксана, а именно сама Ксения должна была бы сейчас настырно влезать во все подробности своего красивого будущего, бодро расхаживать, размахивать руками, отсекая слои воздуха, планировать улучшения, предвкушать ремонт, отделку, мебель, множество покупок и хлопот, – но почему-то вместо всего этого она принужденно сидела в кресле, вытянув длинные ноги и ссутулившись, с плохо скрытой тоскливой скукой слушала рассуждения Оксаны – и опять казалось, что от нее физически ощутимо струится ток какого-то несчастья.

Через день или два Ксения и непременная при ней Марина появились снова. Третьим теперь был ремонтный подрядчик – хмурый лысый мужик лет пятидесяти в лоснящейся кожаной куртке и такой же кепке. Он с недовольной миной блуждал по квартире, озирал стояки, качал головой над унитазом, топал ногами по паркету, скреб желтым ногтем оконные рамы, стучал кулаком в стены, будто проверяя прочность, и всякий раз, сделав то или другое, одинаково угрюмо тянул довольно-таки душераздирающее:

“Да-а-а-а-а-а…”

Марина сопровождала подрядчика, подвергая легкой критике его бессловесный пессимизм и указывая на кое-какие плюсы. В конце концов она его разговорила, и подрядчик стал время от времени возмущенно восклицать, посверкивая глазами из-под густых черных бровей: “Да разве это стояки?! Это ж труха, а не стояки!” Или то же самое про подоконники и штукатурку: “Да разве это штукатурка?! Труха это, а не штукатурка!..” По его словам выходило, что квартира прогнила насквозь, ничего такого, что можно было бы использовать впредь, здесь нету (Будяев клекотнул возмущенно: “А паркет?!” – на что мужик только фыркнул), и уж если что-нибудь делать, то делать от и до – всю заново и чуть ли не с самого фундамента. Звучало это все чрезвычайно угрожающе.

Понятно, что подрядчик хотел обеспечить себе максимально широкий фронт работ. Марина же хотела совершенно иного, а именно, чтобы

Ксения купила наконец эту чертову квартиру, найденную с таким трудом; сделать же это Ксения могла только в том случае, если ей хватит денег не только на саму покупку, но и на последующий ремонт. Я с удовольствием следил за их бескомпромиссной схваткой, да и Будяев, изумленный накалом страстей, заинтересованно покрякивал, переводя взгляд то на мужика-строителя, то на Марину. Короче говоря, Ксенина агентша тоже оказалась не лыком шита, пахала не за страх, а за совесть, и ее усилия не пропали даром: с первоначальных восемнадцати тысяч подрядчик нехотя съехал до двенадцати на круг.

И в этот раз Ксения, словно речь шла не о ее деньгах и не о ее квартире, сидела в кресле вытянув ноги, и на лице у нее было написано, что она ждет не дождется, когда все это кончится и

Марина отпустит ее восвояси. Черная лаковая сумочка, как всегда, лежала на коленях. Все галдели, и я едва расслышал, как в сумочке вдруг приглушенно, но все равно довольно противно запиликал мобильный телефон. Именно в эту секунду я случайно повернулся к ней и заметил, во-первых, что она вздрогнула, а во-вторых, был удивлен, как изменилось ее лицо при этом гнусавом и неприятном звуке: в первое мгновение исказилось испугом и побледнело, затем просияло мгновенной радостью, и кровь прилила к щекам; что-то негодующе шипя сквозь полуразомкнутые губы, она уже рвала застежку сумки мелкими суетливыми движениями

(напоминающими птичье трепыхание – куда подевалась вся замедленность и плавность?), а застежка почему-то не поддавалась; телефон все пиликал, настойчиво выпевая несколько тактов из “Шербурских зонтиков”; сумочка раскрылась, и пиликанье стало громче, а потом смолкло, потому что Ксения отщелкнула крышечку и, приникнув к мембране с жадностью, с какой, пожалуй, только погибающий от жажды мог бы приникнуть к воде, выдохнула:

“Алло!”

Раньше мне казалось, что человека нужно специально учить, чтобы он мог использовать все возможности мимики, и именно этим занимаются в актерских школах. Ксения не была актрисой, да и играть ей здесь было не перед кем – Марина, подрядчик и Будяев шумели в коридоре, а я стоял на пороге, по мере сил участвуя в обсуждении степени износа дверных коробок и самих дверей, и совершенно случайно повернул к ней в этот момент голову. Радость на ее просветлевшем лице жила не более четверти секунды: она услышала голос в телефонной трубке, и лицо тут же помертвело – как лампочка, когда резко падает напряжение. “О, привет, – сказала она через секунду. – Ага, я узнала. Квартиру смотрю.

Ага. Что? Ой, я забыла. Давай завтра, о’кей? Ну ладно, Танюш, не сердись. Я позвоню”. Разочарованно щелкнула крышечкой и сунула телефон в сумку.

Когда они ушли, Будяев усадил меня в кресло (это было то самое, в котором только что сидела Ксения) и стал с обычной своей куриной встревоженностью искать ответы на вопросы, которые могли возникнуть в будущем как следствие вероятных событий. Я, по обыкновению, отключился, время от времени отмечая свое участие в беседе кивками или заинтересованным мычанием. Я устал, спешить уже было некуда, за окном стемнело, шел дождь, и ничто не мешало мне побыть здесь еще минут десять. Я вытянул ноги, скрестив их точно так же – правую поверх левой, положил руки на колени и сконцентрировался, пытаясь уловить остатки ее тепла. Это ведь очень просто: если хочешь понять какое-нибудь явление, нужно просто попытаться стать им – и если попытка удастся, понимание придет само собой. Я попытался представить, о чем она думала. На меня навалилось сонное оцепенение – Будяев ворковал, мерно помахивая тлеющей сигаретой, в конце каждой фразы (как правило, чрезвычайно длинной, поскольку Дмитрий Николаевич был истинный виртуоз придаточных предложений) интонация его хриплого голоса становилась вопросительной; следовала пауза, которую я бессознательно заполнял кивком или агаканьем, и Будяев, наподобие аварийного самолета, вновь и вновь пытающегося выпустить шасси, заходил на новый круг.

…А теперь я сидел в пустой квартире на окраине города Ковальца перед своей газетой с колбасой и хлебом, смотрел в темное грязное окно, отражавшее внутренность тускло освещенной комнаты,

– и вдруг почувствовал, что думаю о Ксении совсем не так, как еще несколько дней назад. Я понял, что мне хотелось бы увидеть ее снова. Это было ясное, простое и сильное желание. Настолько ясное и простое, что не могло потерпеть никаких отлагательств и требовало исполнения несмотря ни на какие, пусть даже самые серьезные, препятствия.

Черт возьми!

Я даже со стула вскочил – так ударило. Походил по комнате, потом порылся в кухонном шкафу и нашел-таки смятую пачку с остатками чаю. Чайник имел место быть. Наличествовали также несколько стаканов.

Ну да, она красива, конечно… но что из этого следует?..

Странная, странная вещь. Загадка. Вообще меня всегда занимало: именно эта красота, отлитая именно в эту форму, – ну, руки, ноги, грудь, бедра… все округлости, все подрагивания… голос, запах, шелест, взгляд и даже молчание, – этот образ красоты единствен или нет? А если бы они были совершенно другими? Если бы вовсе не походили на себя теперешних, а имели бы, например, семь тонких волосатых ног и какой-нибудь такой кривой хитиновый крюк на заду, также покрытый длинными блестящими волосинами, то я (тоже, разумеется, с семью ногами, с крюком на заду, неуклюже ползающий и щипящий) и в этом случае был бы подвержен таким ударам? И в этом случае ни с того ни с сего меня пронизывало бы желание шагнуть в огонь? подпасть под владычество? – да что угодно! – только бы касаться, нежить, ласкать, любить и в припадках безумия полагать исключительно своим? Тоже, что ли?..

Я ополоснул чайник, налил свежей воды, зажег огонь.

Вода была холодной. Чайник ненадолго покрылся испариной. Через минуту он высох и довольно засипел.

Что за глупые мысли? Зачем она мне нужна? Зачем мне ее видеть? Я вообще не знаю, кто она такая. Человек всегда тащит с собой свое прошлое – что тянется за ней? Это не река: в реку палкой потычешь и брод найдешь. Или спасательный круг кинут дураку. А тут спасательных кругов не бывает. Так закрутит, что… в общем, мало не покажется.

Вот говорят, что женщины не помнят родовой боли. Иначе род людской должен был бы непременно прекратиться: где найти идиотку, чтобы стала рожать, помня о том, что было с ней в прошлый раз… А мужики? Тоже, выходит, ни черта не помнят.

Потому что, если бы помнили, человечеству точно каюк.

Я прихлебывал чай и старался откопать в памяти что-нибудь впечатляющее. “Доктор, что мне делать?” – “Примите это, вам полегчает”.

Наталья? Ну да. Почему же нет. Например, Наталья. Конечно. Еще бы.

Я вспомнил ее ясные лживые глаза – и мне стало значительно лучше. Да – Наталья!..

Ночами я без сна ворочался на сбитой и скомканной горячей простыне. Я пытался думать о чем-нибудь ином – об Индии, о теореме Ферма, о других женщинах; но о чем бы я ни думал, все в итоге сводилось к ней: Индия напоминала ее солоноватые губы и прохладные смуглые щеки, теорема Ферма не имела для нее никакого смысла, поэтому не стоило тратить время на доказательство, а другие женщины были просто безнадежно испорченными, изначально неудачными ее подобиями. Проклятое воображение угодливо подсовывало мне ее всю – от кончиков пальцев на ногах до облака душистых волос, – нагую, любящую и покорную. Если бы человеческая мысль могла действовать напрямую, без посредства губ и пальцев, Наталья должна была просыпаться в таком состоянии, будто всю ночь ее насиловали целой бандой какие-то лихие и безжалостные люди, – мятая, в синяках, беспощадно замученная, вылизанная с ног до головы, обслюнявленная, как леденец… Она долго тиранила меня, ускользая, и вдруг ошеломила доступностью; и потом, беря сигарету, меланхолично заметила, что наслаждение схоже с огнем, поскольку и то и другое можно добыть трением.

Вот уж за кем тянулся шлейф прошлой жизни!.. Так тянется дым за горящим самолетом. Я надеялся, что когда-нибудь все-таки удастся запустить систему автоматического пожаротушения, и дыма не станет. Не тут-то было. Однажды по пьянке она пожаловалась:

“Знаешь, я так долго была девушкой… Думала, что уж если начать с одним серьезно, то все другие сразу откажутся…” Радость этого открытия – что никто не отказался – пронизывала все ее существо. Я готов даже допустить, что она мне не изменяла – разумеется, кроме того единственного раза, когда я стал невольным свидетелем. Однако несказанно трепала нервы. Нет, правда, – если бы она хоть ненадолго оставила меня в покое, я бы тут же сделал ноги. Однажды пропала на сутки. Звонить в морги ночью было бесполезно – ее обожаемое мною тело туда еще конечно же не поступило… К утру я смирился с тем, что увидеть ее живой уже не доведется, и поневоле стал искать плюсы этого положения.

Ноябрьское утро было холодным и сизым, в пронзительном ртутном свете можно было бы, наверное, делать рентгеновские снимки. Я понял, что она жива. И догадался, куда могла деться. На горизонтах нашей жизни то и дело возникала фигура ее первого мужа. Этот настырный господин пребывал в искреннем заблуждении насчет того, что их разрыв если и представлял собой ошибку, то весьма и весьма поправимую. Теперь бы у меня достало аргументов его переубедить, однако важно другое: теперь бы я не стал этого делать. А тогда я позвонил Магаданцу – и мы поехали. Дверь открыла сама Наталья – в белой институтской блузке и колготках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю