Текст книги "Хуррамабад"
Автор книги: Андрей Волос
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)
– Откуда! – ответил Фарход. – У нас же не распивочная…
– Ладно, ладно… – Нури махнул рукой. – Распивочная не распивочная… Где ты тут видишь разницу, не понимаю… Все равно нужно редьку иметь… Весь мир, Фарход, – это одна большая распивочная… Не находишь?
Фарход молча протянул ему мутный стакан, придвинул солонку, полную крупной желтой соли.
– Свинины-то ты, Нури, наверное, не ешь! – заговорил вдруг Макушин шутливым тоном, стремительно превращая между тем луковицу в горсть мелкого праха. Он чувствовал досаду поражения после того, как его назвали татарином, и теперь хотелось хотя бы маленькой победы. – А ведь сказано!.. Шариат что говорит? Шариат тебе, мусульманину, говорит, что если десять лепешек лежат друг на друге… ну, вот так… – он бросил луковицу и нож и похлопал ладонями, – и на верхнюю положили кусок свинины, то ее, верхнюю, нужно выбросить, а остальные можно есть! А если на нее, на верхнюю, попала хотя бы одна капля вина… – он драматически замолк, а потом выпалил, рубанув ножом по доске: – Все десять придется выбросить!
– Тц-тц-тц! – озабоченно-презрительно сказал Красавчик. – Смотри, Сирочиддин, как бы тебя не сделали судьей! Ты толкуешь шариат почище моего покойного дедушки! А он полгода учился в медресе!
– Ладно, ладно! – вступился Фарход, помахивая черпаком, с которого летели во все стороны капли черного масла. – Ты слушай, слушай! Сирочиддин плохому не научит!.. Сирочиддин дело говорит! Сирочиддин знает! Сирочиддина, глядишь, и впрямь скоро судьей сделают!.. – Посмеиваясь, он подмигнул Макушину. – Добрый мусульманин вина не пьет! Мусульмане прежде вообще вина не пили!..
– Пили, пили… – пробормотал Нури, косясь на стакан с тем специфически брезгливым выражением, позволяющим безошибочно угадать человека, размышляющего, подлить еще или удовольствоваться уже налитым. – И вино пили, и водку… только теперь водку перегонкой добывают, а раньше для этого в вино опускали на веревочке маленький такой пустой глиняный кувшинчик… герметично закрытый… камушек на него привяжут, вроде как на преступника, чтобы не всплывал, и – буль-буль-буль!.. да? В кувшин из вина проникает только спирт… и ни капли воды! Ну, и постепенно – час за часом, день за днем! – кувшин наполнялся чистым спиртом! Разводи да пей! – помолчал секунду и спросил сожалеюще: – Ты, Фарход, пил когда-нибудь такое?.. А?..
Он безнадежно махнул рукой и сказал затем, заранее морщась:
– А то, что говорят про мусульман… ну что ты, Сирочиддин, знаешь про мусульман?! Что ты – ты, Сирочиддин! – можешь сказать мне про мусульман, а?..
Губы его скривились.
Нури Красавчик вздохнул и закончил:
– Ну, друзья, будем здоровы!..
4
Когда два с половиной года назад Макушин впервые забрел на базар, ему показалось, что детство наконец вернулось, отец снова посадил его на карусельную лошадку и потому все кругом шумит, проносится, мелькает и сливается в разноцветные полосы.
Ошеломленный, он толкался в толпе, прислушиваясь к говору лепешечников и продавцов кислого молока. Много лет назад он однажды сорвался в школе с турника и сломал зуб. Нынешнее ощущение было похоже на то, прежнее, – так же, как тогда он щупал языком саднящий скол, пытаясь понять, что случилось, так теперь он прислушивался к себе, к чему-то такому, что стало вдруг саднить в душе… Ответ был простым, но странным: ему казалось, что чужой язык хоть и темен, хоть и невнятен ему, а все же близок – как если бы он уже однажды жил и в той, прошлой, жизни легко выговаривал эти гортанные слова, отчетливо понимая смысл каждого.
Базарная карусель мощно гудела, ветерок холодил потную шею, где-то неподалеку нескончаемо орали ослы; солнце плавило фиолетовую плоть инжира, розовую – персиков; осы кружили над глицериновыми грудами дымчатого винограда – кружили так медленно, словно мечта сбылась, и крылья трепещут не в воздухе, а в меду… Макушин сомнамбулически шел по рядам, равнодушно отвергая призывы купить груды кинзы, моркови и сиреневой гармской картошки.
Потом он услышал пронзительные голоса двух старых перекупщиков, занимавших соседние прилавки, и, подойдя ближе, оцепенел возле них. На его слух, они, как ни трудно было в это поверить, яростно читали стихи, перебрасываясь грозно-певучими строфами какого-то бесконечного произведения. Напряженно вслушиваясь, Макушин в конце концов уловил, что речь в стихах идет о чем-то таком, что называется пиёз, и решил, поразмыслив, что это, должно быть, рассвет, возлюбленная, соловей или что-то в этом роде: он был отчасти наслышан о красотах восточной поэзии. С другой стороны, произведение могло носить и юмористический характер – не зря же вокруг то и дело прыскали и хлопали себя по коленкам… Когда декламация ему несколько прискучила, он попробовал выяснить что-нибудь у коротышки-зеленщика, и тот, приветливо ухмыляясь, пояснил Макушину, что Шавкат и Фотех просто ругаются, а пиёз – это лук, и Фотех бранит Шавката за то, что тот свой поганый регарский лук продает по той же цене, что и Фотех свой хороший дангаринский.
– А почему в рифму? – мучительно недоумевая, спросил Макушин.
Судя по выражению лица, зеленщик не знал, что такое рифма, но ему было неприятно признаваться в этом чужаку.
– Язык такой, ну… – сказал он, теряя к этой теме последние капли интереса. – Редька надо? Смотри, какой редька, брат! Сахарный!..
…Он перехватил корзину поудобнее и оглянулся.
Теперь он многих знал в лицо. Кое-кто, на секунду оторвавшись от своей безостановочной базарной работы, мельком прижимал руки к груди и кивал ему, Сирочиддину-подтопщику из пирожковой Толстого Касыма, когда он шагал по ряду с корзинкой в руке.
Сегодня базар был немноголюден. Накрапывал дождь; под навесом чайханы, где обычно в это время гудели голоса и мальчишки бегом разносили чайники, лениво крошил лепешку над пиалой какой-то темнолицый лысый черт в кожаной куртке да дремал на топчане-кате тощий Рахматулло, раз в месяц заглядывавший в пирожковую подмазать желтой глиной печные щели; у дверей крытого рынка заунывно покрикивали две толстые продавщицы бумажных пакетов; безнадежно галдели лепешечники, расхваливая свой товар.
Обычно плотно усаженные ряды торговцев зияли прорехами – там, где, бывало, гремел скандал из-за места за дощатым прилавком, прохаживались глупые горлицы, выклевывая из щелей какую-то труху.
Он любил все это, но сейчас ему хотелось поскорее покончить с покупками и убраться отсюда. Он задрал голову, зажмурился. Солнце мутнело за облаками, словно пятак, натертый ртутью, и мелкие капли дождя сверкали, как елочная канитель.
Он давно и по праву мог считаться среди них своим. Он знал их язык и обычаи лучше, чем многие из них, женой у него была их женщина, его ребенок, без всякого сомнения, относился к их числу. Ну, допустим, время от времени в разговоре, в повороте событий всплывало слово или ситуация, которых он не знал, и вынужден был просить разъяснения. Но и в этом он ничем от них не отличался – ведь канибадамец точно так же порой не понимает каратегинца, гармец – ходжентца, – а все равно они друг для друга свои.
– Добрый день, Сауд, – сказал Макушин, приостанавливаясь у знакомого торговца капустой. – Почем сегодня?
За глаза Сауда звали Кривым – Кривой Сауд, иначе и не произносилось. Сауд вовсе не был одноглазым, однако позволял себе слова и поступки, в корне противоречащие кодексу базарной чести. Путовский базар – добрый базар: на Зеленом уже могли бы между делом и зарезать, а здесь только прыскали за спиной – ишь, мол, Кривой-то Сауд опять чудит, дурачина!..
Как ни странно, в отличие от всех тех, кто с утра до ночи сидел за прилавком или просто толкался в базарной толпе, в надежде свести продавца с покупателем, чтобы получить небольшие комиссионные, у него самого, занимавшего среди них равное место, никогда не было прозвища. Прежде он об этом не задумывался. Его могли бы звать, например, Русский Сирочиддин… Но нет: был уже на базаре Русский Мирзо, только он совершенно не был русским, просто сидел в Усольском лагере несколько лет, вот и прилепилось… А его звали просто Сирочиддином.
– А-а-а, даже не знаю, что тебе сказать… – хитро улыбаясь, Кривой Сауд почесал щетинистый подбородок. – Ты мне сейчас будешь говорить, что народу на базаре нет, и это значит, что цены должны падать… Верно? И я тебе отвечу – ты прав, Сирочиддин! Должны падать! Ведь должны, а?
– Должны, – хмуро кивнул Макушин. – Так почем же?
– Вот! – сказал Сауд, выбирая красивый круглый кочан. – Вот! Мы подобрались к самому главному, как сказал один большой руководитель, залезая под… ну, неважно, куда залезая… Должны! – а не падают!
– Неужели? – притворно изумился Макушин, с мрачным интересом следя за жонглерскими манипуляциями Сауда – не доглядишь, так он тут же его подменит… гнилья не подсунет, но…
– Конечно! – воскликнул Сауд, подбрасывая кочан. – Как была цена – шестьдесят, так и осталась! Не падает! Да ты у кого хочешь спроси!.. Ведь народу-то почему мало? Потому что народ частью на площадях заседает, частью сидит по домам и ждет, когда те, что заседают на площадях, начнут друг друга мочить, – и тогда непременно перепадет и тем, кто боится сейчас дойти до базара. Верно?
– Боюсь, что ты прав, Сауд, – вздохнул Макушин. – Но давай ближе к капусте.
– Куда уж ближе! – возмутился Сауд. – Вот она вся перед тобой! Кочанчик к кочанчику! Беленькая, как снег, а, Сирочиддин!.. Кругленькая, как снежки, которые мы лепили в детстве! Почему должна падать цена на такую капусту, ты мне ответь! Завтра или послезавтра все снова успокоится, голодные люди разойдутся с площадей и побегут на базар! Прибегут и увидят: вот капусточка! Лежит себе, скучает, ждет их не дождется… а, Сирочиддин?
– Нет, больше сорока не дам, – отрезал Макушин. – Сладко ты поешь, Сауд, но и деньги сладко шуршат. Кстати, а почему ты сам-то не на площади?
– Смотри! Ты подержи его, подержи! – Сауд настойчиво совал ему кочан. – Чувствуешь? Он весь будто камень! Сплошной!! Ни одной лишней щелки! А?.. Но это не так, Сирочиддин! Он не сплошной, этот кочан! Когда ты принесешь его домой и осторожно вот здесь… – Сауд быстро очертил пальцем нужное место, – вот здесь отрежешь кочерыжку, то… м-м-м!.. он распадется на тонкие листья! На белые чистые листья, ни на одном из которых ты не найдешь ни единого пятнышка!.. Эти листья – как гербовая бумага! На них указы писать, Сирочиддин!.. – Сауд сорвал с головы тюбетейку. – Но если ты не будешь писать указы, а завернешь в каждый листик кусочек мяса… или просто нарежешь и положишь в шурпу… м-м-м, Сирочиддин!..
– Ладно, пойду еще посмотрю, – скучно сказал Макушин.
– А кочерыжка! – не унимался Сауд. – Ты думаешь, ее придется выбросить, потому что она желтая, а вкус – как у прелой редьки? Не-е-е-ет!.. Пятьдесят – и по рукам! Я ее с поля по такой цене беру, Сирочиддин! Побойся бога!
Ищуще озираясь, Макушин сделал коротенький шажок.
– Сорок пять! – закричал Сауд, хватая его за рукав. – Ты меня разоряешь, но ладно – сорок пять!
– Все-таки скажи, – с хмурой усмешкой попросил Макушин, опуская кочан в корзинку. – Почему ты сам-то не на площади, Сауд?
5
Он прошел внутрь, выложил на стол капусту, морковь и пучок черной травы, молча придвинул доску и стал шинковать капусту. Спешил, и нож часто-часто стучал по доске.
Когда все было нарезано, Макушин заглянул в казан и чертыхнулся. Налил полковша кипятку, торопливо повозил тряпкой по жирным стенкам, выплеснул грязь во двор; критически оглядел, пожал плечами. Никогда в пирожковой Толстого Касыма казан не мылся дочиста. В печурке возле забора уже трещали дрова. Ссыпал нарезанные овощи и зелень, налил воды, поставил на огонь и накрыл крышкой.
– Фарход, а Фарход… – сказал он, вытирая тряпкой запачканные сажей руки. – Слушай, я сейчас соседку встретил… говорит, Мухиба занедужила… сгоняю, пожалуй… Может, врача нужно вызвать… Суп я поставил… только посоли, когда закипит.
– У тебя жена-то городская… – заметил Фарход и отложил миску, которой насыпал на стол муку из мешка. – Не научили тебя в свое время, Сирочиддин… Тебе бы кишлачную жену… из деревни…
– Да какая она городская! – фыркнул Макушин, перетаптываясь возле ларя: уже мог бы идти, а теперь вот рассуждай тут с Фарходом. – Из той же самой деревни, только из пригородной – ну ты же знаешь, из Харангона…
– Нет, это все не то, – вздохнул тот. – Я тебе точно говорю. У меня у самого такая же фря – то одно у нее болит, то другое… а! – он махнул рукой. – А кишлачные чем хороши? – не болеют!.. Железные существа. Об дорогу не расшибешь…
– В общем, теперь уже ничего не поделаешь, – сказал Макушин с неловким смешком. – Если только вторую заводить… Да двух-то я не прокормлю.
– Это уж точно, – согласился Фарход. – У Касыма не зажиреешь… – он сплюнул и помрачнел – должно быть, расстроился. – Над каждой копейкой трясется, паразит…
– Я пойду, – заторопился Макушин, надевая халат. – Ты Касыму-то скажи – мол, так и так… скоро, мол, приду… все равно никто ничего не покупает. Вон, два противня всего и продали… А подтопки навалом.
Фарход неопределенно пожал плечами и привычно взялся за мучную миску.
6
Сосредоточенно глядя перед собой, Макушин снова пересек разноцветное и шумное пространство базара, миновал ворота и повернул налево, в противоположную сторону от дома.
Тучи истончились, расползлись, в прорехах голубело небо, и солнце уже выглядывало ненадолго, рассыпаясь золотом по листве и мокрому асфальту. Он шагал быстро – так быстро, что скоро лоб взмок под тюбетейкой.
У дверей гостиницы «Бадахшон» прохаживался милиционер, а шашлычная была закрыта: ни одного мангала не дымилось.
Макушин торопливо прошел мимо, свернул на проспект, несколько раз оглянулся – странно было видеть пятачок перед фонтаном пустым. Милиционер подозрительно смотрел ему вслед.
За квартал, еще не дойдя до телеграфа, он услышал низкий гул, то и дело перебиваемый раскатами металлического дребезжания. Голос, усиленный динамиками, был похож на уханье грома над железной крышей. Ни одного слова разобрать было нельзя.
Когда он приблизился еще на сто или двести метров, от темной толпы, очертания которой были уже вполне различимы, отделилась группа человек в тридцать и понеслась к нему. Макушин запнулся, настороженно всматриваясь. Это были молодые парни, одинаково одетые в зеленые халаты, подпоясанные белыми платками, с белыми же узкими чалмами на головах. Гикая и подзадоривая друг друга, они со всей мочи бежали ему навстречу, и в какой-то момент его охватил душащий страх – зачем бегут? не специально ли к нему бегут? не побежать ли самому?.. Он замер, прижавшись к стене и ожидая неминуемого несчастья. Топот шестидесяти ног приближался, вот налетел – и они пронеслись мимо, не обратив на него никакого внимания, – обдали шумным дыханием, похожим на дыхание одного большого разъяренного существа, стремительно промчались до перекрестка, свернули и исчезли за углом…
Он нерешительно двинулся дальше. По правую руку от него было сооружено из досок что-то вроде коновязи, и несколько расседланных лошадей стояли, повесив головы почти до асфальта. Впереди, у гранитных ступенек колоннады Совмина, высился грузовик с опущенными бортами. Тут и там плескались над головами зеленые флаги. Над грузовиком тоже реял зеленый флаг, а рядом с ним трепыхался белый. Казалось, что грузовик плывет, захлестнутый толпой. Тугая шерсть ковров, застилающих кузов, металлически поблескивала в солнечных лучах. На платформе стоял седобородый, весь в белом, надсадно кричащий в микрофон. В ответ на его слова руки вздымались словно лес. По мере удаления от оратора этот лес становился реже.
– Ишь, разорался… – угрюмо сказал приземистый человек в халате, похожем на салют: тут и там из него торчали белые клоки ваты. – Лучше бы о деле толковал… Тоже сволочь!
Макушин невольно поймал его сверлящий взгляд и пожал плечами.
– Кто их разберет… – сказал он. – Вроде, верно все говорит…
Приземистый сплюнул и отвернулся.
Человек на грузовике воздел руки к небу и заголосил. Центр толпы расплескался – те, кто обступал грузовик, опускались на колени.
– Во имя Бога великого, всемилосердного!.. – пел седобородый.
Пятясь, Макушин выбрался на чистое место и остановился возле останков сожженного недавно киоска. Здесь удушающе пахло копотью, и от этой вони его затрясло крупной ступенчатой дрожью.
– А-а-а-а-а, а-а-а-а-а-а, а-а-а-а-а-а!.. – долетали неразличимые, металлически дребезжащие слова от грузовика, и на каждое из них толпа отзывалась глубоким вздохом, шевелением всех своих органов – что-то в ней сжималось, словно готовясь к удару, а потом, не дождавшись команды, ненадолго ослабевало.
Он бессильно выругался и пошел назад: к площади Свободы нельзя было сейчас пробраться иначе, как сделав обходной крюк в несколько кварталов.
Быстро миновав расстояние до угла с улицей Низами, он свернул на нее и поспешил дальше. Здесь было совсем тихо – сплошь заросшая чинарами, улочка шелестела свежей листвой и, если бы не заколоченные кое-где двери парадных и окна первых этажей, выглядела совсем по-прежнему.
Упрямо наклонив голову и сжав зубы, Макушин шагал резким, припрыгивающим шагом человека, опаздывающего на свидание, от итогов которого зависит вся жизнь. Дрожь утихла, и теперь ему было досадно оттого, что он не сумел пересилить страха, охватившего его при виде людей, становящихся на молитву под грохот мегафонов. Лицо горело. Если бы он не испугался… если бы не испугался, он сумел бы влиться в толпу, соединиться с ней… Он чувствовал, что это могло бы стать последним шагом, преодолением последней ступени, отделяющей его от своих.
Через десять минут он вышел к площади из переулка со стороны Летнего театра, из загаженного скверика, забросанного бумагой и молочно-белыми кожицами презервативов, и невольно запнулся, когда сквозь зеленые кусты легустры и жасмина разглядел еще далекие, но уже понятные очертания толпы.
Точно так же дребезжали динамики, только трибуна была сооружена не на грузовике, покрытом коврами, а на зеленой, угловатой и приземистой боевой машине.
– То, что оппозиция!.. планирует разгон парламента!.. – тяжелыми камнями, с расстановкой, падали и катились по площади слова оратора, слившегося в судорожном поцелуе с черной фигулиной микрофона, – стало очевидно!.. после заявления!.. сделанного лидерами!.. оппозиции!..
Налетел порыв теплого влажного ветра, и на шее выступающего весело затрепыхался разноцветный галстук. Оратор придержал его ладонью и выкрикнул еше одну фразу. Он кричал на пределе человеческих возможностей – так громко, как только мог; выпалив два или три хриплых слова, он делал короткую паузу, со свистом набирая новую порцию воздуха, и каждую из этих пауз толпа встречала одобрительно-угрюмым рычанием.
– Долг народа!.. в эту тяжелую для порядка!.. и демократии минуту!.. Когда тень прошлого!.. нависла над нашим будущим!.. (Толпа заревела; взметнулись кулаки.) Поддержать законное правительство!.. и законно избранный народом!.. парламент!..
Макушин пересилил ужас и закричал вместе со всеми, зажмурившись и подняв к небу сжатый кулак. И как только он сделал это, волна горячего хмеля распространилась по телу от бьющегося сердца.
– А-а-а-а!.. – кричал он, маша кулаком в такт словам. – Пар-ла-мент!.. Пар-ла-мент! Пар-ла-ме-е-е-ент!..
– По личному распоряжению президента!.. – оратор закинул голову и оскалился на солнце; площадь неожиданно смолкла, на мгновение стало слышен шум ветра и шарканье тысяч переминающихся ног, – одобренному заседанием парламента!.. начинается формирование!.. добровольческих отрядов!..
Зашелестело, побежало, накатывая, словно волна на песок; ухнуло, налетело, сорвалось на рев.
– Президент обращается к вам!.. Все, кто служил в армии!.. кто умеет обращаться с оружием!.. могут получить его!.. при наличии паспорта!.. Мы должны защитить!.. порядок и законность!..
Северные ворота бывшего ЦК начали распахиваться. Створки, на которые напирали несколько плюгавых солдатиков, неохотно тронулись, скрипя на заржавленных петлях. Через несколько секунд в образовавшуюся прореху из двора всунулся массивный зад второго бронетранспортера.
Толпа качнулась, поперла к воротам. Макушин тоже напирал, давился, хрипел, пробиваясь ближе.
Ему повезло: водоворотом его вынесло к стене, он забарахтался в отливном течении, и тут же его снова притерли телами – но притерли уже к самому борту.
Ящики подносили изнутри, со двора. Перед тем как забросить наверх, два дюжих прапора сбивали с них крышки.
– Паспорт! – яростно орал милицейский полковник, стоявший на броне рядом с очередным ящиком. Возле него торчал какой-то штатский, проверявший паспорта. Полковник не отдавал автомат, за который уже ухватились чьи-то руки. – Я тебе говорю, паспорт покажи!..
Макушин тоже тянулся, чтобы добраться до оружия, но ему было еще далеко. Нервничая, он прикинул свои шансы, и вышло, что перед ним получат стволы еще по крайней мере трое или четверо. Задыхаясь, он сунул руку в карман и нащупал корочки паспорта.
– Файзуллоев моя фамилия! – сорвав с головы тюбетейку, бешено кричал полковнику коренастый плешивец с пышными усами. – Ну нет у меня сейчас паспорта! Что, если у меня паспорта нет, я президента не могу защищать?! Да меня все тут знают! Да у кого хочешь спроси! Вон у него спроси! – он яростно указал на Макушина. – Или у него!.. Дай, говорю! Да-а-ай!..
– Дай! – пьяно закричал Макушин. – Да-а-а-ай!
Полковник выругался и тычком сунул усачу приклад. Прижав к себе масляный АКС, тот стал торопливо выбираться из свалки.
– Мне! – орал Макушин со всеми. – Мне-е-е-е!
– Бог ты мой! – сказал вдруг по-русски штатский, наклоняясь к нему. – С ума сойти! Да это вы ли, Сергей Александрович!
Макушин тоже узнал его и тоже вздрогнул – это был Алишер, ученый секретарь.
Сердце рвануло, пошло вскачь.
Ему не было интересно, почему ученые секретари занимаются раздачей боевого оружия. Откуда ж ты взялся, черт!.. Это был сколок прошлой, давно прошедшей, плотно забытой жизни, на смену которой пришла другая – настоящая. Он не хотел иметь с ним никакого дела. Он хотел только остаться здесь, в толпе, он хотел остаться своим.
– Да-а-а-ай! – закричал он, испытывая ощущение безнадежности и понимая, что единственный шанс остаться неузнанным – это ни в коем случае не переходить на русский. Пусть подумает, что обознался! Да как он мог его узнать-то, господи!.. Даже виду не подать, что он его знает!.. Не сморгнуть, не поморщиться! И никакого русского! Забыть, забыть, что он знает русский!.. Ему это было легко – он давно уже русским не пользовался. – Дай мне-е-е-е!.. Да-а-ай!..
Алишер изумленно выпрямился и секунду или две смотрел на Макушина в упор; лицо его несколько раз успело сменить выражение, а потом он презрительно ухмыльнулся и сказал полковнику что-то такое, чего окаменевший от горя Макушин не расслышал за ревом толпы.
7
– И ты понимаешь, – говорил он, пьяно помаргивая, – ты понимаешь!.. Они вытолкали меня оттуда… и этот… м-м-м!.. этот слизняк Алишер кричал мне вслед… знаешь, что он мне кричал?
Фарход помотал головой.
– Он кричал мне вот что… – с трагичной торжественностью объявил Макушин. – Русская сволочь! Вот что он мне кричал… Пошла вон отсюда, русская сволочь! вот что он мне кричал… а? Кричал, что это русские довели до такого… а? Как будто я… эх!
Макушин сжал кулак и с силой ударил по стальной обшивке разделочного стола.
Уже стемнело, пирожковая была закрыта, масло стыло в противне, огонь погас, угли дотлевали, подсвечивая стенки открытой печи, свет уличного фонаря падал в растворенную дверь.
На столе стояла бутылка водки, лежали на неровном алюминиевом блюде остывшие пирожки.
– Ну, понимаешь, Сирочиддин, – мягко говорил Фарход, – люди же разные попадаются… Не обращай внимания… подумаешь! Если дурной человек – его хоть академиком сделай, он все равно останется дурным! Тьфу!.. Что ты расстраиваешься!
– Да как же мне не расстраиваться, когда… – глухо начал Макушин, но оборвал себя на полуслове, потому что слова, наворачивающиеся на язык, уже были проговорены сегодня два или три раза; помолчал и махнул рукой. – Ладно, наливай да пойдем, что ли…
– Как ты не побоялся, не понимаю! – негромко сказал Фарход, осторожно цедя водку из бутылки в пиалу. – Ты просто сумасшедший! У тебя жена! ребенок! И ты идешь на эту площадь! Становишься в очередь за автоматом! Глупость какая!.. Думаешь, там народ собрался свою судьбу решать?
Он вылил остатки во вторую пиалу и поставил пустую бутылку на пол.
– Знаешь, что там было на самом деле?
– Ну? – спросил Макушин. – Что?
– Э-э-э, Сирочиддин! – хмыкнул Фарход, покачивая в ладони пиалу. – Ты простак, братишка!.. Там делили наше мясо. Понимаешь?
Макушин молчал.
– Разрубили народ, как мертвого барана… рассекли на части… Эту ляжку – мне, эту – тебе, а голову – вон тому начальничку… Все довольны своими кусками? Всем хватит на шурпу, на плов? Никто не обижен?.. А то, что баран уже никогда не пойдет щипать травку… так на то он и баран! Понимаешь?
– Не знаю, – буркнул Макушин. – Темно говоришь, Фарход.
– Ну, ничего, – ухмыльнулся Фарход. – Когда-нибудь поймешь… Это ведь не так просто. Тут свои заморочки…
Он вылил в горло водку, поставил пиалу на стол, сделал ладонями такое движение, словно умыл лицо, и сказал:
– Аминь.
– Аминь, – точно так же сказал и Макушин, испытывая саднящее опустошение.
Они заперли дверь пирожковой, приткнули калитку. Базар был пуст и темен, только возле двух приехавших вечером КАМАЗов происходила какая-то жизнь – гудела паяльная лампа, обнимая синим пламенем бок черной кастрюли, слышались голоса, в кабинах горел свет.
– Картошку привезли, – отметил Фарход, подавив зевок. – Джиргитальская. Пару недель протянем.
Они подошли к воротам.
– Ну, ладно. До завтра.
– До завтра, – ответил Макушин.
Немного пошатываясь, он шагал по переулку, и события дня, превратившись в акварельные тени, бесконечно скользили перед глазами поверх неразличимых в темноте кустов, глиняных заборов и стен. Время от времени он проборматывал какую-нибудь фразу, крепко пришитую к одной из картинок, и собственный голос казался чужим.
Его окликнули на перекрестке.
– Что? – спросил Макушин, запнувшись.
Он безуспешно всматривался в темноту. Вот показалось, будто что-то блеснуло.
– Подожди, брат! – вкрадчиво повторил голос.
От дувала отделились две или три тени и вдруг, бесшумно выплыв в призрачный, более угадываемый, нежели существующий на самом деле, отсвет фонаря, висящего на столбе за два квартала отсюда, превратились в настороженных людей.
– Кулябец? – заинтересованным шепотом спросил тот, на плече которого дулом вниз, по-охотницки, висел автомат.
Пятясь, Макушин немо помотал головой – от их фигур, от поблескивающей стали зубов, от лакового сияния приклада веяло ужасом, перехватывающим горло.
– Я? Нет, что вы! Вы чего?..
– Брат, – ласково сказал фиксатый, приступая. – Ты не бойся, брат! Ты повторяй-ка за мной, ну-ка! Повторяй: едет Фарух на кудрявой овечке… ну! повторяй, говорю, сука!
Голос его сорвался вдруг на шипение, и он сделал рукой в сторону Макушина резкое движение – словно нитку оборвал.
– Едет Фарух… – хрипло выговорил Макушин, еще не понимая, чего они от него хотят; ноги у него подрагивали, готовясь к бегу.
– Ну!
– Едет Фарух на кудрявой… – просипел он, лихорадочно соображая, но поняв тайный смысл требования уже тогда, когда язык выговорил окончание и выговорил так, как привык он слышать – ведь Мухиба часто напевала эту песенку над колыбелью их сына: – Едет Фарух на кудрявой оветьшке… Звезды горят на блестящей уздетьшке!
Вот же в чем дело! Они заставляли его проговорить детский стишок, чтобы оценить произношение! в речи кулябца непременно проскочит это деревенское: оветьшка, уздетьшка!..
Он вскрикнул и бросился в темноту, и, может быть, ему удалось бы ускользнуть – все эти переулочки, прилегающие к базару, он знал как переплетение линий на собственной ладони. Но третий, стоявший слева, успел подставить ногу, и Макушин рухнул в грязь, больно ударившись локтем о камень.
Кто-то навалился на него, яростно хрипя, Макушин задергался, выворачиваясь, и тут широкое черное лезвие уратюбинского ножа распороло ему печень.
Хватка ослабла, и он схватился за живот, слыша, как хлюпает грязь под торопливыми ногами.
– Едет Фарух на кудрявой оветьшке… – бормотал он, потягиваясь, скребя носками сапог черную глину. – Звезды горят на блестящей уздетьшке…
Ему стало на мгновение обидно, но умирал он все-таки счастливым – его признали своим.