355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Волос » Хуррамабад » Текст книги (страница 21)
Хуррамабад
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:26

Текст книги "Хуррамабад"


Автор книги: Андрей Волос



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)

– Сансаныч! Сансаныч!

Дубровин рывком сел, едва не застонав от того, что все тело затекло на досках, едва прикрытых тухлым тряпьем, и раскрыл глаза.

Было еще темно, однако небо на востоке уже бледнело.

– Сансаныч! Все! Едем! – оглушительно орал Муслим, приплясывая возле него. – Тепловоз подали! Едем, Сансаныч!..

Дубровин услышал резкое звяканье – кто-то шел вдоль состава, постукивая молотком по буксам.

– Откуда… – хрипло спросил он, – кто сказал?

– Да вот же! – ликовал Муслим. – Вот же обходчик сказал! Оказывается, еще вчера утром пути восстановили! Э-э-эх! К сестре не успею зайти попрощаться! Э-э-эх, Сансаныч! – он присел, навалился на него, стал тормошить: – Да вставай же, вставай! Сейчас тронемся! Санса-а-а-а-аныч!..

Дубровин почувствовал тяжелое, гулкое сердцебиение. Он встал, держась за борт платформы, беспомощно оглянулся. Было похоже, что обходчик сказал правду – в голове состава чувствовалось какое-то шевеление, что-то там жило, вздыхало, мигало светом, подрагивало.

– Все! Все! Все! – кричал Муслим, тяжело прыгая в такт словам. Он сорвал с головы тюбетейку и размахивал ею, подчеркивая каждый выкрик. – Все! Все! Все! Уезжаю! Уезжаю! Все! Все!..

«Неужели и правда – все?» – подумал Дубровин.

Под днищем платформы громко зашипел воздух – должно быть, заполнялся ресивер.

– Надо хоть воды свежей набрать, Муслим! – хрипло сказал Дубровин. – Целый день по солнцепеку ехать будем!..

Муслим хлопнул себя ладонью по лбу, похватал валявшиеся на полу пластиковые бутылки, с веселым воплем обрушился на землю и почесал, закидывая ноги, к забегаловке Кулмурода, где в боковом окне уже желтел свет.

Небо светлело. Над урезом холмов лежала прозрачная голубая кайма.

– Все, Сафар, все! – шумел Муслим. – Прощай! Кулмуроду спасибо скажи! И еще скажи – хороший у него плов! но все же пусть больше зиры в зирвак кладет!..

Дубровин принял тяжелые бутылки, которые Муслим, скалясь, совал ему наверх.

В голове состава коротко свистнуло, и тут же, перепрыгивая от вагона к вагону, от цистерны к цистерне, полетел ступенчатый грохот сшибающихся стальных буферов. Через полсекунды добрался до их платформы, и она тоже дернулась, громыхнула, рванула за собой следующую, еще одну… еще… и все стихло… только платформа уже медленно, почти незаметно и совершенно бесшумно катилась в ряду других туда, куда с ревом тянул ее набычившийся тепловоз.

Чувствуя себя погруженным в слоистый сон, Дубровин стоял, вцепившись руками в борт, и смотрел на неторопливо отплывающие назад столбы, гравий, сухую траву, пучки верблюжьей колючки и выжженную глину.

– Все! – вопил над ухом Муслим. – Все-е-е-е! Пое-е-е-ехали!..

Все уплывало назад – столбы, гравий, глина; все оставалось за спиной – сухая трава, колючка, кайма синего воздуха над холмами; оставалось молча, не окликая, не пробуя остановить.

Дубровин пошатнулся.

Ему казалось, что его разрывает пополам какая-то темная и безжалостная сила – поезд набирал ход, унося тело, а душа хотела остаться и отчаянно билась в чужой и тесной оболочке.

Он упал ничком на доски, закрыв голову руками. Что-то клокотало в груди, рвалось и не могло найти выхода.

Поезд гремел, отсчитывая стыки.

Луна летела за ним по небу, но и она должна была скоро отстать.

Эпилог. Завражье
1

Электричка была почти пустой, и место занять не составляло труда, – а все равно по привычке Лобачев бегом вломился в раздвижные двери, кинулся вслед за Викентьичем к свободной лавке, швырнул рюкзак и сел.

Вагон дернулся, громыхнул, пошел. Отстала черная платформа, какие-то ангары, сараи. Потянулись друг за другом в поздних сумерках телеграфные столбы, оголенный, тронутый инеем лес и низкая пелена кисельных облаков, уж третью неделю грозивших разразиться настоящим снегом.

Лобачев поерзал на холодных деревяшках, умостился плотнее, подоткнул полы ватника и закрыл глаза, привалившись плечом к напарнику.

Он не высыпался месяц за месяцем, год за годом… вот уж четвертый год пошел – с тех самых пор, как перекочевали из Хуррамабада сюда, в Завражье.

Поплыла перед глазами искристая рябь… зазвонили колокольчики… послышались оклики… почти сразу ему стало грезиться, что он спит, точнее – досыпает короткий ночной сон, жадно впитывая считанные минуты покоя и тепла, оставшиеся до противного дребезга будильника. В половине пятого… ровно в половине пятого грянет над ухом… и сразу покой и тепло отхлынут, откатятся от него, словно морская волна от рыбы, выброшенной на берег. Сесть на постели… главное – сразу сесть, не дать волне утащить себя обратно в темную глубину… потом на ощупь одеться… выбраться из теплой жилой комнаты вагончика в прихожую… Там уже все приготовлено Машей с вечера – чайник со свежей водой на плитке… кругляшки вареной картошки лежат в сковороде – только спичку поднести. И пошло, покатилось – еда… горячий чай… сигарета… Пошло, пошло!.. Потрепать ладонью жесткую шерсть Банзая, молчаливо выглянувшего из будки, чтобы проводить хозяина. Три километра до шоссе – в сиреневой тьме, над которой, если повезет, будут гореть молчаливые звезды… дождаться автобуса, протиснуться в тряское бензиновое тепло… сорок минут до станции… полтора часа электричкой… да от вокзала потом на окраину Калуги… к восьми уже переодеться в рабочее…

А ближе, чем в Калуге, работы нет.

В августе повезло было – Викентьич нашел хорошую работу в Москве.

Да оттуда выгнали, сволочи… отняли работу.

А это была хорошая работа!

Конечно, Москва дальше, понятное дело… да ведь там разрешили оставаться на ночь! Это была по-настоящему хорошая работа… Они под эту работу позвали с собой еще двух ребят – Гришу Степняка и Володю Дубасова, которые ради такого дела отказались от заказа на садовый домик под Калугой. Работа, какую поискать, – месяца на три, на четыре… Большая квартира – сто с лишним метров, – и сделать ее нужно было от и до. А главное – разрешили ночевать! А если есть где ночевать, значит, не надо тратить время на дорогу и можно пахать часов по двенадцать, а то и по четырнадцать!.. Кто спорит, плохо спать в строительной пыли, густо замешанной на едкой вони растворителей и красок… да ведь надо: из дому-то не наездишься!..

И как началось с удачи, так и пошло на редкость слаженно и быстро – будто по нотам; недели за полторы уже убрали перегородки, вывезли мусор… Лобачев большую часть времени мотался, как саврас, по строительным магазинам и рынкам с калькулятором в одной руке, пачкой денег в другой: выгадывал копейку, бился за скидки, искал машины, грузил, вез… Прошлой зимой довелось ему два месяца поработать на подсобке в классной югославской бригаде – один инструмент у тех ребят чего стоил! вспомнить – зубы от зависти ломит!.. – и половину из этого срока был на подхвате у снабженца; там и просек что к чему, а потом сам уж делал так же, только лучше. Да что говорить, всему уже научились – даром что самоучки. Заказчик платит по смете, и смета честная, без накруток, без жульства; но если все-таки встать на уши, найти не в ущерб качеству материал подешевле – капает приварок, хоть немного, но капает; а им хоть немного – все хлеб: дома, в Завражье, каждый грош на счету.

С удивлением Лобачев замечал даже, что кое-какую работу делают они, самоучки, много лучше и чище, чем профессионалы-работяги, вставшие на эту стезю лет с пятнадцати. Конечно, у рабочего человека в крови жесткий распорядок, без которого дела не сделаешь, – в восемь приступил, в пять пошабашил. И привычка к работе – к движению, к тяжести. И на каждую закавыку – а в строительстве, в ремонте закавык не счесть – в упрямой его похмельной башке сидит свой шаблон, многажды проверенный, отработанный: делай так и так, и никак иначе: от добра добра не ищут…

Самоучка ему по всем этим параметрам в подметки не годится. Но там, где мастеровой берет привычкой, самоучка может взять ожесточением: если зубы сжать – втянешься, только по ночам будет первые полгода сводить мышцы – до крика. К тому же шаблон – он и есть шаблон: не все, по нему сделанное, выйдет удачно. А самое главное – мастеровой человек лишней работы себе не ищет: и сам на нее глаза закроет, и другому замажет, чтоб только отделаться. Укажут, ткнут носом – доделает, поправит, чтоб расчет получить; а не ткнут – деньги сорвет сполна, а потом ищи его.

А если человек в прошлой хуррамабадской жизни был инженером, а нынешней своей жизнью принужден с раннего утра до позднего вечера месить раствор, таскать мусор, сбивать старую плитку, класть новую, стелить паркет, шпаклевать и красить – то есть заниматься вещами, о которых он прежде только слышал, – тогда душу его беспрестанно сверлит желание применить в настоящем свое прошлое, свое инженерство. А иначе зачем, словно больной зуб, торчит в голове осколок сопромата? обжитые руины теормеха? Чтобы ночами с ума сводить? Нет уж, пусть работают! Если месить, то по науке! и плитку старую сбивать – тоже по науке! и коэффициенты расширения пойдут в дело! и Бойль-Мариотт! и Пуассон! и на любую закавыку – не шаблон, а индивидуальный научный подход!

К тому же мастеровой человек как привык с малолетства действовать масляной шпаклевкой, известкой да белилами, так и шурует, и никакими силами не поколебать его убеждения в том, что это самый лучший способ. А самоучка всюду лезет любопытным своим носом – что за полимерные краски? что за шведский цемент? что за австрийская штукатурная мастика? Кто знает? у кого спросить? как научиться? И тем или иным способом быстро уясняет, что с тем-то и тем-то дела лучше не иметь – хлопотно, капризно, недолговечно; но зато есть вот то-то, то-то и то-то – и красиво, и быстро, и прочно, и дешево…

Короче говоря, в этот раз пошло все как по маслу, суля успех и выгоду. Но Лобачев не загадывал, потому что знал по горькому своему опыту, что лучше в этом деле о результатах не думать – плывешь и плыви, а вот когда вынесет на берег, тогда и сочтешь, с чем приплыл.

И вот однажды в разгар дня кто-то пинком распахнул дверь, и появились, морщась от пыли и брезгливо оглядываясь, три ферта, одетые по-разному, но выглядящие при том почему-то почти одинаково, – может быть, бритые затылки были тому виной.

– Бугор кто? – отрывисто спросил тот, что шагал первым, – в черном плаще с белым шарфом.

– Что?

– Бугор кто, спрашиваю! Да не колоти ты там, козел!

Лобачев почувствовал пустоту в животе.

– Бригадира, что ли? – переспросил Викентьич. – Ну, я.

– Зовут как, милейший? – осведомился тот.

– Собственно, чем обязан… – начал было Викентьич.

– Будешь Ваней! – отрезал тот. – Ты понял?

Лобачев стоял, сжимая в руке кувалдочку. Пустота распространялась по телу. Несмотря на то что быки, расслабленно стоявшие чуть сзади и сбоку от главного, меланхолически ухмылялись, от них все равно веяло смертью.

– Так ты понял, Ваня?

Должно быть, Викентьич уже все понял. Он вытряс из пачки сигарету, не удержал в подрагивающих пальцах, и она упала на пол.

Предводитель перевел взгляд на Лобачева и вдруг приказал, делая угрожающий шажок к нему:

– Ну-ка, брось! Брось, говорю!

Быки за его спиной напряглись и тоже переступили ногами.

Лобачев осторожно опустил кувалдочку на пол.

– Вот и ладушки… – сказал пришелец и предложил, мирно разводя руками: – Ну, что, Ванек, будем работать вместе? А? Сработаемся, как думаешь? А? Как сам-то? А? Викентьич вытащил вторую сигарету, но она сломалась.

– Сработаемся! Чего там! – весело сказал тот, не дождавшись ответа. – Ребята вы хорошие, крепкие! работайте себе!.. А мы вам будем создавать условия! Чтобы, Ваня, ни один волосок с твоей головы… чтобы никто! А? – он загоготал, обернулся и подмигнул бычью: – Поможем Ванюшке-то, братва?

Правый прыснул. Левый что-то равнодушно жевал, и кубообразное его тело немного покачивалось в такт с движениями челюстей.

– Много мы не берем… но и даром такие дела не делаются! – тот снова загоготал. – Немного, но регулярно, Ванек! Каждую пятницу ровно в три часа! Годится? – он озабоченно нахмурился. – И уж ты меня не подводи, Ванюша!.. Уговор есть уговор… чтоб неприятностей не было… Кому это нужно? Ни тебе, ни ребятам твоим…

Он задумчиво и с таким выражением лица, словно разглядывал мебель, посмотрел на Лобачева и Степняка, молча стоявших у стены. Потом сдвинул на лоб кожаную кепку, почесал затылок и спросил:

– Как, штучка-то зелени на всех – не много будет?

Штучка зеленых на всех – это и был аванс, который они получили за всю работу.

Викентьич засмеялся.

Он просто-таки захохотал – сморщился, согнулся, всплеснул руками… сигареты посыпались из пачки, которую он так и не убрал в карман…

Холодная электричка покачивалась, Лобачев спал, но яснее, чем наяву, видел озабоченное лицо милицейского капитана, к которому их с Викентьичем после долгих препирательств направил дежурный. Викентьич в милицию идти не хотел – отмахивался: мол, по такому делу без толку, ничего путного не будет. Лобачев настоял. У него все еще было пусто внутри, и только сердце он ощущал вполне отчетливо.

Капитан был сильно занят. Он посматривал на часы и всякий раз страдальчески морщился.

– Трое, говорите? – спросил он, перебив Лобачева в самом начале – должно быть, суть произошедшего была ему хорошо понятна. – И что дальше? Какие пожелания?

Лобачев сказал, чего они хотят.

– Понятно, – сказал капитан. – А на каком основании?

«Должно быть, кунцевские… – подумал он, рассеянно слушая то, что жарко говорил ему возбужденный усталый человек в сером ватнике и белых от пыли сапогах. – Этих выживают, чтоб своим хохлам работу обеспечить… Конечно, дело-то выгодное. Скоты, скоты!..»

А потом он вспомнил, как неделю или две назад гнал своего «жигуленка» по кольцевой, и возле поворота на Можайку двигатель заглох, потому что полетел трамблер; нужно было искать телефон, звонить, просить помощь… Он смотрел на Лобачева и раздраженно думал: а куда бы ты сам на моем месте позвонил в такой ситуации? В родную контору или тем же самым кунцевским? В контору? Отлично! дня через три нашлась бы машина, чтоб отбуксировать до гаража!.. А кунцевские через пятнадцать минут примчались на двух джипах – один потащил «жигуля» в ремонт, ключи от второго вручили ему – «Ну что вы, Михаил Иваныч! Что вы! Вам же ездить-то надо, пока починят! Да ладно! Да бросьте!..» А если вдуматься – что он им когда делал хорошего? Практически ничего!..

– Напишите заявление, – сказал капитан, глядя на часы. – Будем разбираться… А вообще… – он поднял взгляд на Лобачева. – Тяжело вам будет… вы же вне закона.

– Почему это мы вне закона? – опешил Лобачев. – Это они вне закона!

– Они – само собой, – сморщился капитан. – А вы – нет? Может, у вас лицензия есть? Патент? Налоги платите? Вот видите… А приходите скандалить!..

За окном было уже совсем темно, электричка стучала, Лобачев спал, но и во сне ощущал горечь и видел рожи этого бычья яснее, чем тогда наяву; и во сне же мучительно сожалел, что не купил перед отъездом из Хуррамабада пистолет, – предлагали ведь! мог! и провез бы – не проблема: кто там шарил бы по его контейнеру в поисках оружия? ерунда, только вид делали, чтобы крепче напугать, сорвать больше денег с напуганного… Провез бы «макарова», пару обойм… Ну что делать, если он вне закона? если власть считает его вне закона?.. и на роже у власти написано, что нет ей никакого дела до его беды… что делать?.. Значит, только самому!.. Эх, был бы у него ПМ!.. и тогда в тот день всех троих прямо на пороге – бац! бац!! бац!!! И пусть потом суд… тюрьма… пусть расстрел… если нельзя никак иначе, если никто не поможет – тогда пусть… пусть… только бы не терпеть этого опустошающего бессилия!.. И с мукой понял вдруг в который уже раз: нет, нельзя!.. Маша с детьми одна останется… нельзя расстрел… нельзя ПМ… ничего нельзя… ничего нельзя!..

Он застонал, когда Викентьич толкнул его в плечо, и раскрыл глаза. В черных окнах дрожали отражения вагонных фонарей.

– Подъезжаем, – буркнул Викентьич. – Давай, собирайся…

Лобачев потряс головой, встал со скамьи, достал с полки рюкзачишко.

– Темно, – сказал он хрипло. – Темнеет рано, вот что, Викентьич…

Зашипели двери, раскрываясь.

Вывалившись на перрон, они трусцой добежали до края платформы, загрохотали вниз по ступенькам. Автобус еще стоял у остановки, и в желтоватом свете фар серебрились, пролетая, редкие снежинки.

– Поспеем, – хрипел Викентьич за плечом Лобачева. – Должны поспеть!..

Минут через сорок автобус высадил их возле памятника. Памятником называлась стоявшая метрах в двадцати от обочины облупившаяся стела. Она была окружена восемью чугунными столбиками с мощными цепями. Надпись на табличке гласила, что сооружение поставлено в память о том, как в тутошних лесах охотился первый космонавт Земли Ю.А. Гагарин. Викентьич два раза в день возле этого сооружения приостанавливался, читал вслух текст, хмыкал и говорил, что единственное, чего он здесь не понимает, – это почему еще не попятили цепи и столбики… А Лобачев только пожимал плечами.

На полпути до поселка стали видны помаргивающие огоньки.

– Ладно, Викентьич, – сказал Лобачев, замедляя шаг у развилки и протягивая руку. – Я к Сереге на минутку забегу. Болгарку-то большую он обещал дать… Без большой болгарки завтра полдня прокопаемся.

– Да уж спит твой Серега, – буркнул Викентьич. – Двенадцатый час…

– Ну, может, не спит, – сказал Лобачев.

– До завтра тогда, – сказал Викентьич.

Лобачев свернул налево, к деревне. Через пять минут он был у нужного дома.

Поколебавшись, негромко постучал в темное окно.

Прислушался.

Было тихо.

Он с сожалением чертыхнулся и пошел назад.

2

Инвалидный дом стоял напротив деревни за оврагом, и от хаты Сереги Дугина до него было минут пять неспешного хода – только сбежать по тропинке, а уж поднялся на другую сторону – так вот и корпуса.

С началом перестройки жизнь интерната сильно пошатнулась, и в конце концов его почти полностью раскассировали – большую часть дураков перевели в другие, более жизнеспособные дома, а здесь оставили пяток самых разумных, которые вместе с прежними нянечками поддерживали в родном гнезде тление тусклой жизни. Среди них была и Верка Цветкова.

Лобачев несколько раз встречал ее, когда заходил, бывало, к Сереге Дугину за какой-нибудь хозяйственной надобностью. Серега его не то чтоб привечал – да и кто кого станет привечать по трезваку? уж Серега точно был не из таковских, – а Лобачев не больно-то навяливал свое общество, но все же почему-то они оказались друг другу симпатичны, и если у Лобачева была возможность помочь Сереге не надрываясь, он это делал. И Серега отвечал тем же. С другой стороны, какие в деревне общие дела? Ну не мог однажды Лобачев запустить новый, с завода, мотоблок – полдня бился, выдувал какие-то опилки из карбюратора, калил свечи, разбирал, собирал… Прикатил к Сереге. Стали вместе ковыряться. Точнее, Лобачев ковыряется, а Серега – с утра под хмельком – стоит, опершись о плетень, курит и нравоучительно бормочет: «Ты не подсасывай, не подсасывай! Не приучай, не приучай!..» Мотоблок не заводился. Подошел слоняющийся дурак Виталий, тоже стал у плетня, сунул палец в рот, восторженно рассматривая чертыхающегося Лобачева. «Что стоишь! – тут же пристал к нему Серега: в Завражье считалось хорошим тоном, увидев слоняющегося дурака, без промедления пристроить его к делу. – Иди вон лучше дрова пили!» Виталий вынул палец изо рта, рассмотрел его, облизнул и обиженно сказал, показывая мокрым пальцем на мотоблок: «А, пили! Вот у тебя дубза, ты и пили!» Серега засмеялся. «Эх ты, инвалид ума! Дубза! Какая же это „Дружба“, когда это мотоблок!» К обитателям инвалидного дома Завражье относилось в целом довольно сухо, а самых надоедливых провожало пинками: пользы от них мало, а жалеть – не нажалеешься: каждый день маячат. А вот Серегу дураки не боялись. Лобачеву иногда казалось, что дураки смутно подозревают в Сереге своего – только немного недоделанного. Проклятый мотоблок в конце концов ожил, затрещал, Виталий испугался, что теперь его все-таки заставят пилить дрова, и ушел, а Серега на радостях предложил выпить. Ну да Лобачев без особого повода себе не позволял, за что тот же Серега относился к нему с насмешливым презрением…

С Веркой Цветковой у Сереги была какая-то странная, не вполне понятная Лобачеву любовь. Сам Лобачев стеснялся смотреть ей в лицо прямо, а когда находил все же случай мазнуть взглядом, всякий раз поражался конфигурации выпуклого веснушчатого лба, над которым Верка заламывала козырек грязной клетчатой фуражки, правильного носа, припухших, будто накусанных губ, розовых щек, завитушек волос над маленькими ушами… Может быть, когда Верка спала, она была совершенно красивой. Открытые желто-зеленые и немного косые глаза ее очень портили – взгляд у Верки был шалый, тусклый, словно она не вполне понимала, на что именно смотрит. Когда Серега, взвинченно матерясь, начинал хватать ее за бока, она изумленно и радостно взвизгивала, а потом хохотала и заламывалась назад, отчего выпячивался живот, и гыкала, и всхрапывала, набирая воздух для нового смеха.

Серега жил вдвоем с парализованной матерью, которая едва ходила по избе с палкой, волоча безжизненную ногу. Ведро из сеней он за ней выносил, а в теплые вечера изредка помогал выбраться на завалинку. Лобачев у Сереги в избе не бывал – как-то все больше у плетня беседовали, – а дурак Верка частенько заглядывала, да и друганы – из Сашкина, из Красновки, даже, кажется, из Пряева – время от времени наезжали, и тогда дым стоял коромыслом. Друганы были такие же, как сам Серега, – непутевые молодые мужики лет по тридцати, тридцати пяти, в разводе или на пороге этого события, на первый взгляд еще довольно справные, а на самом деле уже давно балансирующие между быстрой пьяной смертью и подзаборной, совсем пропащей жизнью.

Когда Серега ждал гостей, то Верку решительно гнал со двора, топал вдогонку ногами, кричал: «Ну-ка, быстро домой, шалава! Ну-ка, бегом! Потом позову!..» Если успевал выгнать, пока человек не появился на пороге, – хорошо, послушно уйдет. А коли заметит Верка, что какой-то мужик шагает к Серегиному дому, черта с два ее выпрешь – встанет у плетня, косит исподлобья, таинственно улыбается, надеясь на то, что поднесут сейчас сколько-нибудь водки… Лобачев посторонним не считался – должно быть, Серега не мог себе вообразить, что тот станет пьяную дурную Верку лапать, чтобы та визжала и заламывалась. А дружки – те запросто, тем более что Верка и разу не подала виду, что чьи-то приставания ей неприятны. Поначалу, правда, угрожающе ухнет, отмахнется… но если человек настойчиво продолжит домогательства, то она непременно захохочет, загыкает, поводя плечами и закрывая ладонями полную красивую грудь, – и неоднократно все это это кончалось шумным мордобоем.

3

Лобачев вздрогнул, открыл глаза и секунду лежал в темноте, пытаясь понять, отчего проснулся. В сонном мозгу прокручивалась лента возможных объяснений. Будильник? нет, не будильник… должно быть, просто автоматная очередь грохнула за окном… может, просто так грохнула, от нечего делать… есть такие любители… ба-ба-бах! – среди ночи… просыпаешься с криком, застрявшим в горле… полночи не спишь, ожидая неминуемого продолжения… а утром выясняется, что кто-то, пролетая мимо на машине, спроста послал десяток пуль в железные гаражи за домом… ба-ба-ба-ба-а-а-ах!.. сволочи!..

Сердце екнуло, и он вспомнил – да это же не Хуррамабад!

Он недовольно засопел, переворачиваясь на другой бок, вздохнул, готовясь к сладкому погружению в теплую тьму, и вдруг, приоткрыв напоследок слипающиеся глаза, увидел розовый отблеск на запотелом окне вагончика.

Он рывком сел на кровати, растерянно глядя на блик. Через секунду уже натягивал штаны, рубашку… сунув ноги в сапоги, выскочил на крыльцо.

Ночь была сухая и ветреная, над Коровьинским лесом висела ущербная луна, а над южным краем деревни в полнеба стояло алое зарево.

Лобачев скатился с крыльца и побежал по черной, схваченной ночным морозцем, бугристой дороге.

От Завражья до Сашкина, где стояла пожарная команда, было километра три. А от их переселенческих выселок – два… Можно было еще кинуться до развилки, где гаишник. Там телефон. Но до гаишника тоже никак не меньше километра… И еще неизвестно – может, там и нет никого… в такой-то час!..

Он бежал и бежал, слыша лишь собственное дыхание и грохот комьев под ногами; бежал и бежал, чувствуя, как начинает ломить грудь; он бежал и бежал, и едва не проскочил поворот… и понесся дальше, видя, кроме стены леса, только красные точки перед глазами, когда вдруг что-то ослепительно загорелось впереди, и он встал в оторопи, и согнулся, уперевшись ладонями в колени, глотая обжигающий воздух… и понял, что это фары пожарного ЗИЛа, бешено прыгающего по колдобинам.

– Стой!.. – закричал Лобачев, подымая руки крестом. – Стой!.. Пожар!.. В Завражье!..

ЗИЛ почти не замедлил хода, и все же его успели втянуть в кабину, в дымное сигаретное тепло.

– В Завражье! – твердил Лобачев. – В Завражье!

– Да знаю! – отмахнулся озабоченный капитан. – Видно! Из Сашкина увидели-то!.. Запалили, едрена-матрена!..

Через несколько минут машина с треском повалила плетень. Лобачев выскочил из кабины. Вокруг дома беспомощно метались какие-то тени. Команда быстро разворачивалась. Фронт работ еще оставался большой, но от самого дома уже почти ничего не осталось – крыша рухнула, и он полыхал огромным красным шатром, гудя, шатаясь под северным ветром, изрыгая в черное небо искры из сиреневых труб скрученного пламени.

Двигатель взвыл, из шлангов рванула, постреливая, пенистая вода, и скоро на месте пожара громоздилась только чадящая мокрая груда обугленных бревен…

Ночь прошла – словно кто-то черной тряпкой перед глазами махнул.

Поеживаясь, Лобачев смотрел на пепелище.

Давно рассвело, однако народ не расходился – ждали милицию. Кто-то уходил ненадолго, возвращался. Еще затемно появился Викентьич, посмотрел, послушал, что рассказал ему Лобачев, да и махнул рукой – мол, не дергайся, какой из тебя сегодня работник… Мужики покуривали, негромко переговариваясь, бабы шушукались, закрывая рты углами платков.

Часов в девять неторопливо подошел Шура Курганов, арендатор. Всем кивнул, а заговорил с Лобачевым, словно подтверждая некое родство. Он был свой, деревенский, да жил уж слишком наособицу: кончил институт, работал инженером, а как появилась такая возможность, вернулся в деревню со всей семьей, набрал кредитов, технику закупил на эти кредиты, взял у колхоза землю и фермерствовал на этой земле по-волчьи, в одиночку – то есть горбатился с утра до ночи, а все деньги угрюмо совал снова же в хозяйство. В доме, построенном наскоро, был у него земляной пол – руки не доходили обустроиться по-человечески. Зато урожаи снимал не чета колхозным – за что и слыл богатеем вопреки очевидности. Прошлой весной колхоз отобрал у него самое лучшее поле – к тому времени обработанное и засеянное, – а взамен, будто в насмешку, предложил взять неудобья за Коровьинским лесом, и теперь упрямый Курганов превращал их в удобья.

– Ну что, – негромко сказал он, пожимая Лобачеву руку. – Погорел Серега-то?

Лицо у него было широкое, обветренное.

Лобачев пожал плечами – мол, как видишь.

– Ага… – Курганов потянул из кармана сигареты, щелкнул зажигалкой, вкусно пустил клуб дыма. – Дело такое…

– А я ночью из окна-то глянул – елки-палки, горит! Ну и рванул в Сашкино… – сказал Лобачев, объясняя причастность. – И пожарных по дороге встретил.

– Ага… – кивнул Курганов. – Понятно…

Он еще раз огляделся, сплюнул табачинку и сказал:

– Ты вот чего… Ты тут лучше не крутись, вот что я тебе скажу…

– Чего? – удивился Лобачев.

Курганов смотрел ему в лицо. Воротник летчицкой куртки был поднят.

– Я говорю, ты бы тут не крутился, – повторил он. – Тут свои дела… деревенские… А то живо пристегнут. Уж я-то знаю…

– Да ладно, чего я-то… к чему пристегнут? – сказал Лобачев. – Серега-то… видишь, как вышло…

– Думаешь, там? – сощурившись, Курганов кивнул в сторону пепелища. – А может, не ночевал?

Лобачев снова пожал плечами.

– А где тогда? Уже бы появился…

Они помолчали.

– Понятно… – вздохнул Курганов.

– Главное, я… – Лобачев хотел сказать, что заходил вечером – дом был темен, и он решил, что Серега спит… хотел сказать это, но почему-то осекся и закончил уже говоренным: – Главное, я побежал, а машина навстречу едет…

– Ясно… – сказал Курганов, кивнул и пошел прочь.

Лобачев еще задумчиво смотрел в его широкую упрямую спину, когда за рукав потеребил Николай Фомич, сосед Сереги.

Дом его – Пестрякова Николая Фомича, – слава богу, не пострадал: хоть ветер и нес пламя, хоть и швырял снопы искр, а все же обошлось. Правда, Николай Фомич предполагал, что на крыше у него весь шифер от жара потрескался. Может быть, часть огня взяли на себя две большие яблони. Ну, конечно, и сам Пестряков маху не дал – бегал с ведром, поливал стены…

– Ну ты смотри, а! – подрагивающим голосом говорил Николай Фомич.

Он был с самой ночи без шапки – должно быть, потерял, пока метался возле горящего дома. С Лобачевым по одному и тому же делу он заговаривал в третий раз. Впрочем, и со всеми другими.

– Нет, ну ты смотри, а! Все попалило к черту! Яблоньки-то были – знаешь, какие? Яблоки – во! Ровные! Белые! А запах! – он махнул рукой. – Все прахом пошло!..

– Спасибо скажи, что дом отбили, Николай Фомич, – устало сказал Лобачев. – Яблони новые вырастут…

Со стороны оврага показались две фигуры.

– Э, брат, не скажи! Дом-то – конечно, хорошо… но яблоньки! – дребезжал Пестряков. – Такие яблоньки поискать! Наливные яблочки-то были!..

Присмотревшись, Лобачев разглядел Виталия и Верку. Они неторопливо плелись к месту события. Веркины зубы блестели – должно быть, улыбалась. Виталий по обычной своей привычке сосал палец.

– Каждое – во! А чистые! Ни тли тебе, ни цветоеда, ни плодожорки! Возьмешь в руку – светится! Что говорить!

– Да ладно, Фомич… Может, еще и не погибли… подымутся…

– Как же, не погибли!.. Смотри!

Пестряков стал яростно трясти ветки, и часть из них легко ломалась под его руками, а с других сыпались угольные хлопья обгорелой коры.

– Видишь? Видишь? Черт Серега этот! Черт пьяный!.. Видишь? Яблони мои спалил, черт поганый!..

– Тебе бы водки выпить, – нервно зевнув, сказал Лобачев. – Ты, Фомич, похоже, перенервничал…

– Я им сколько раз говорил – спалите нас, спалите! Одна безногая, другой без ума – бах золу чуть ли не в сенях! Как не спалить-то, господи!.. Ты смотри, смотри, что делается-то, господи!.. Да его давно уж в тюрьму надо было сажать! Давно уж тюрьма-то по нему плакала! Ну, господи, прости, – Пестряков широко перекрестился, – может, избавил уж господь от такого соседа-то, ни дна ему, ни покрышки!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю