355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Воронцов » Шолохов » Текст книги (страница 4)
Шолохов
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:45

Текст книги "Шолохов"


Автор книги: Андрей Воронцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)

Резник, продолжая держать его на мушке, обогнул стол и, приставив холодное дуло к голове Михаила, открыл сумку. Увидев в ней и впрямь газеты, тетради и затрепанный букварь, он немного смутился.

– Приходится держать ухо востро, – пробормотал он, возвращаясь за стол. – Измена Сердобского полка меня многому научила. Партия призывает нас к бдительности. Ну, чего у тебя там?

– Товарищ Троцкий написал: «Все, что есть честного в интеллигенции! Офицерство русское – то, которое поняло, что Красная армия спасет свободу и независимость русского народа! Вас всех призывает Западный фронт!» Что же мне – и это обращение не читать с красноармейцами? Они не сегодня-завтра отправятся на войну с поляками, узнают, что к ним приставили бывших белых офицеров, откликнувшихся на призыв товарища Троцкого, – и что же им прикажете думать? Что это измена? Что приказы таких командиров выполнять нельзя? Мне кажется, что газеты для того и существуют, чтобы вовремя оповещать о подобных событиях.

Михаил поймал на себе взгляд Резника – изучающий, тяжелый, немного, как ему показалось, удивленный.

– Уж не вообразил ли ты, мальчик, что ты – политический комиссар? – зловеще спросил он. – Или ты думаешь, что кроме тебя некому будет объяснить красноармейцам политические задачи военного момента?

– Мне было предписано читать с бойцами советские газеты, – твердо сказал Михаил, – и никто мне не говорил, что в них читать, а что не читать. Если это должны делать комиссары, то я об этом не знал. Я даже не видел здесь никаких комиссаров. Может быть, вот этот, усатый? Но он сам едва умеет читать.

– Да, партийных кадров не хватает, – пробормотал Резник. – Ваши донские орлы постарались. Кстати, что ты там молол на занятиях про преимущества казачьей дисциплины? Тебе нравятся сатрапские порядки царской армии? Ты в ней служил?

– Вы же знаете, что не служил. Но в каргинскую школу, как положено на Дону, приходил урядник, рассказывал про основы службы. Присяга, и верно, была другая, тянуться надо было перед офицерами, а остальное – все то же самое. Разве не так?

– Так или не так – тебе какое дело? У тебя других занятий нет?

Михаил уже устал от этого разговора.

– Ну как же «какое дело», товарищ Резник! – воскликнул он. – Вы вон весь из себя грозный, чуть что – маузер к голове, вас они, естественно, будут слушать и без дисциплины, а мне-то как быть? Я ведь их младше! Они сидят, ржут и пердят… то есть портят воздух, – поправился он. – В царской школе за это секли, а я таких прав не имею!

Резник деревянно захохотал, задрав вверх завивающуюся кольцами смоляную бороду и выпучив еще больше свои глаза с красными прожилками.

– Портят воздух, говоришь?.. Узнаю святую Русь! «Там русский дух, там Русью пахнет!» – Слегка картавый, Резник на слове «Русь» еще больше картавил. – А ты, я вспомнил, в гимназии в Москве учился?

– Да, год. Потом – в Богучаре и здесь, в Вешках. Но – не окончил.

– Понятно. Церковно-приходская школа, гимназия, отец мельник, черносотенное казачье окружение – чему ты можешь научить красноармейцев? Тут нужен грамотный комсомолец, а не выкормыш вроде тебя. Да где их в данное время взять… Ну, ничего, мы это дело поправим. А ты, покуда остаешься здесь, запомни, если хочешь сохранить голову на плечах: политика – это не дело таких сосунков, как ты. Ты, наверное, действительно не с чужого голоса поешь, а сам так думаешь. Тем хуже для тебя. Я теперь за тобой наблюдать буду. Иди.

Михаил вышел, думая, что вот и ему довелось на деле столкнуться с одним из так называемых «жидов-комиссаров», о которых он так много слышал, когда Дон был под белыми и повстанцами. Однако Резник не оставил у него впечатления зловещего всесилия, которое возникало из страшных рассказов про «комиссаров». Обосрался, когда Михаил в сумку полез… Вот смех-то! Хотя спасибо, что не пальнул с перепугу. А он легко сбил с него спесь цитатой Троцкого. Если твердить их большевицкую азбуку, а гнуть свое, то им, оказывается, нечего сказать тебе. «Сын мельника» да «сын мельника»… Однако же надо вступить в этот самый комсомол, чтобы тебе все время не шили «контрреволюцию». Белые уже едва ли вернутся на Дон, некому их здесь поддержать.

В июне Красная армия перешла в наступление, погнала поляков. А вскоре родственники мятежного комдива Харлампия Ермакова получили письмо, что он жив-здоров, служит в Первой Конной армии товарища Буденного, командует эскадроном и бьет шляхту.

VI

Михаил недолго учил грамоте красноармейцев на хуторе Латышеве. В конце июня их бросили на польский фронт. Каргинский исполком предложил Михаилу обучать в той же школе неграмотное взрослое население. Он согласился, но исполкомовский паек оказался «пожиже» армейского. Пришлось ему одновременно устроиться делопроизводителем Каргинского Совета, так как Александра Михайловича не принимали ни на какую советскую службу (другой уже не было) из-за мельницы. Несколько преждевременно порадовался исходу встречи с Резником и сам Михаил: когда, как и задумал, подал он заявление в комсомол, чтобы чувствовать себя увереннее с резниками, ему отказали, заявив, что он написал неправду в анкете. Результаты проверки, мол, обнаружили, что он не «сын мещанина», а сын «нетрудового элемента». Возражать было бесполезно. «Сведения проверенные, товарищ».

Подозрительность коммунистов усилилась после того, как вспыхнул в Вешенской пожар и началась вдруг отчаянная пальба. Красноармейцам и чоновцам скомандовали: «В ружье!», в спешном порядке приказали выдвинуться к станице. Но предполагаемого противника не смогли увидеть даже в бинокль. Бежали от своих домов безоружные станичники, даже не пытаясь спасти имущество, огонь бушевал люто, ветер раздувал пламя все шире, пожар перебрасывался огненными шапками с одной крыши на другую и охватил полстаницы. А гасить огонь было невозможно, нельзя даже было подступить к пылающим куреням: из огня шла пальба, как в настоящем бою. Это взрывались пачки патронов, укромно таившихся в каждом доме и под каждой стрехой. А сколько еще на каждом базу было закопано «винтарей» и пулеметов? Жалкая тень былого казачества, казалось бы, осталась на Дону, старые и сопливые, безрукие и безногие, но и те терпеливо ждали своего часа, когда разнесется молнией по хуторам и станицам мятежный клич: «Сполох!», разбудит в них былую казачью удаль, поднимутся все оставшиеся донцы, как один, и выпишут комиссарам мандаты в «штаб Духонина»…

Выгорело полстаницы, это вдобавок к тем полутораста куреням, что сожгли красные еще в прошлом году. Вешенская, по сути, превратилась в хутор.

Аккурат после скандального пожара Михаила освободили от обязанностей учителя латышевской школы для взрослых, нашли замену из кого-то постарше с «правильным» происхождением. Было ли это связано с начавшейся после обнаруженных некстати станичных арсеналов чисткой советских учреждений или с июньской угрозой Резника, Михаил не знал. Но он не унывал. Еще в красноармейской школе он понял, какой редкий товар в нынешнее время грамотность, прочитанные книги да каллиграфический почерк в придачу, приобретенный в гимназии. Не получилось учительствовать в Латышеве, так ведь и в каргинской начальной школе нехватка учителей. А еще есть в исполкоме культпросвет, да кому там работать? Тут ведь не просто грамотный человек нужен, а с «идеями». До революции на Дону в народных театрах спектакли ставили для казаков, а теперь стало некому. А театр – это здорово, Михаил полюбил его в Москве больше синематографа. Пошел он в культпросвет и предложил: давайте возобновим народный театр, привлечем молодежь, агитационные пьесы будем ставить. «А кто их будет писать?» – спросили у него. «Зачем писать? Надо приспосабливать к нуждам момента известные произведения. Вот, например, рассказ Чехова «Злоумышленник», где мужик гайки с рельсов отвинчивает, чтобы пустить их на грузила, и никак не может понять, что совершает преступление. А разве у нас эти гайки не отвинчивают, железа-то ведь полная нехватка? Отвинчивают, а сами хотят по железной дороге за солью и сахаром к таврича-нам ездить! Писать такие постановки я сам берусь». – «А сумеешь?» – «Попробую!» – «Ну, давай». Что Михаилу нравилось в новой власти, так это то, что к образованию, а пуще того к пропаганде, она относилась серьезно и малейшую возможность сделать что-то в этой области использовала.

Принялся он за это дело с большим подъемом. Изнывающая от скуки, обостренной вечным недоеданием, молодежь толпой повалила в кружок, разместившийся в здании бывшего синематографа (или, как его называли в Каргинской – «Французского электробиографа «Идеал»»). Падали от смеха, когда читали «Злоумышленника» на голоса. Особенно смешно звучала фраза «злоумышленника» Дениса Григорьева в исполнении базковского друга Миши Феди Харламова: «Ежели б я рельсу унес или, положим, бревно поперек ейного пути положил, ну, тогды, пожалуй, своротило бы поезд, а то… тьфу! гайка!» Следователя играл сам Михаил.

На премьере «Злоумышленника» клуб был битком набит, сидели на полу и в проходах. Гогот стоял немыслимый. «Ну, Миня, уважил! – говорили старики, отирая рукавами вышибленные смехом слезы. – «Мы ведь не все отвинчиваем… Оставляем…» Ах, шельмец!» В то же время Дениса Григорьева, как и полагал Михаил, зная психологию станичников, жалели: «Смех смехом, а вот зараз невода надо делать, чтобы рыбкой в Дону разжиться, где грузила взять? Денис энтот истинную правду сказал – на кажный, почитай, штук десять гаечек требуется. Он-от впрямь мог свинца прикупить, а нам хто продаст? Весь свинец в державе на пули извели…»

После шумного успеха «Злоумышленника» Михаил стал в Каргинской знаменитостью. От девок ему отбоя не было, тем более что молодухи, которым довелось побывать вместе с ним вечерами за околицей, пустили вслед его драматургической славе слух, что не вышедший ростом мельников сын с бабами умеет обращаться не по летам. Сказывалась Марьина школа. Вскоре от девок и жалмерок Мишке пришлось даже прятаться: прогуливались как бы невзначай в обновах возле его куреня или клуба, выступая павами, призывно поводя огненными очами на окна, мол: «Выдь на час!». «Нет уж, всю каргинскую делянку мне не перепахать, сдохну! – думал худой и почерневший Мишка. – Механизм изношен до крайности, как говаривал покойный Сердинов!» А то еще припрутся на репетицию в народный дом, но в труппу не записываются, сидят, наряженные, как на посиделках, подсолнухи щелкают да неприличные бабьи шуточки отпускают. Сами не занимаются и другим не дают.

Покончив со «Злоумышленником», Михаил приступил с помощью Тимофея Тимофеевича Мрыхина к чеховским водевилям, которые пользовались среди станичников столь же большим успехом, а потом, изучив уже вкусы своих зрителей, любящих всякие жизненные подробности, попробовал большую пьесу Островского из купеческой жизни. Прошла и она «на ура». Вскоре он, натренировав руку на инсценировках, захотел написать что-нибудь свое. В пролеткульте как раз просили «представить» агитационную пьесу о гражданской войне, да где ж ее взять? Современные пьесы прочесть ему было негде, да и не знал Михаил, существуют ли они вообще. Тогда решил он написать ее сам, выдав в культпросвете за чужую. Называлось первое произведение его «Генерал Победоносцев» и повествовало оно о победе красных на Дону и бегстве белых, преданных своими генералами.

Станичникам пьеса явно не пришлась по сердцу, хотя они и вида не подавали, а вот красноармейцы и иногородние сильно хлопали. Так он на своем опыте испытал, что есть пресловутый классовый подход в искусстве. Дебют и самому Михаилу не очень понравился, и не потому, что «Победоносцев» ему показался плох или он на самом деле сочувствовал больше белым, чем красным, а потому, что он, наблюдая со сцены за зрителями (Михаил играл генерала), сделал для себя простой, но оставшийся неизменным до конца его жизни вывод: искусство должно существовать для всех, а не для какой-то определенной, пусть даже большой группы людей.

Следующая пьеса Михаила называлась «Необыкновенный день» и была вариацией на тему фонвизинского «Недоросля». Современного Митрофанушку играл он сам. Снова веселились все, как на «Злоумышленнике» и чеховских водевилях, – и станичники, и иногородние, и красноармейцы, и исполкомовцы. Откуда ни возьмись, появился на представлении мрачный, как обычно, Резник – сидел в первом ряду, внимательно смотрел, даже похлопал в конце, но разговаривать с Михаилом, как в прошлый раз, не стал, сразу уехал. «Лично проверял, – понял Михаил. – Неужели закроют театр?» Но хорошо уже было то, что Резник приехал на «Необыкновенный день», а не на «Тараса Бульбу», которого теперь задумал поставить Михаил. Опыт общения с Резником, хотя и недолгий, подсказывал ему, что едва ли чекисту понравится такая пьеса.

VII

«Тарас Бульба» стал вершиной театральной деятельности Михаила. Правда, не всем зрителям удалось досмотреть его до конца…

Вначале публика, как всегда, веселилась, и было от чего. Дело в том, что тесный клуб не позволял, естественно, Михаилу ставить конные сцены, но что за пьеса о малороссийском козачестве, если в ней не появляется верховой? Вот и предусмотрел Михаил пару выездов Бульбы на старом смирном коне, которого привел из своего куреня один из артистов. Поскольку за сценой не было места, где бы могли поместиться конь и всадник, то въезжал бравый полковник через центральные двери по заранее расчищенному проходу и поднимался на сцену по приготовленным для этого сходням. Таким же манером он убирался восвояси, прочитав с седла Тарасов монолог или зарубив какого-нибудь ляха. Зал шумел, гоготал, сраженный наповал этим новаторством. По пути конь ронял на пол свои пахучие яблоки, что придавало представлению еще большую достоверность. «Не пустил бы он зараз струю в публику! – громко острил кто-то. – Умоет ить, милосердный Боже, с головы до ног!»

Но вскоре в зале установилась мертвая тишина, прерываемая лишь бабьими всхлипываниями. В глазах стариков и инвалидов тоже стояли слезы. Героический эпос Гоголя разбередил их сердца. Со сцены поминутно звучали запрещенные слова «козак», «козачья воля», выбирали атаманов, доставали спрятанное оружие, собирались в поход, бабы провожали на войну своих мужей и детей… Выступление запорожцев против ляхов очень напоминало прошлогоднее Восстание. Представление было в самом разгаре, когда откуда ни возьмись налетели на Каргинскую махновцы.

За стенами народного дома вдруг затрещали выстрелы. Народ повскакивал с мест. Двери с треском распахнулись, и въехал, как и Бульба давеча, верховой. Внешне он очень смахивал на Тараса – и папахой с висячим верхом, и жупаном, и шароварами, и гайдамацкими усами. Все, как один, сказали: «A-а!..» и стали снова рассаживаться, полагая, что и пальба, и очередной конный въезд – часть представления. Но вслед за всадником в дверной проем просунулись винтовочные стволы, а за ними – усатые красные морды. Зазвенели стекла, в окно с ходу въехала труба пулемета «гочкис». Зрители посмекалистей попадали на пол. Военные и совработники, которые не поспешили сразу выскочить наружу из-за волшебной силы шолоховского искусства, схватились за оружие, но не решились открыть стрельбу в зале, полном баб и детей. Махновцы разоружали их и выводили на улицу. Там, судя по периодически бухавшим выстрелам, их без лишней волокиты расстреливали.

Верховой, сдвинув брови и жуя ус, таращился на юных артистов, которые теперь замерли в позах, больше напоминавших финальный эпизод из другого произведения Гоголя – «Ревизора». Старый Тарас, с висячими усами из пакли, стоял, сжимая ружье, над телом убитого им сына Андрия, а мнимый мертвец поднял голову и круглыми глазами смотрел на махновцев. Тут же был и Остап (Мишка), с протянутыми к Тарасу руками (просил похоронить брата).

– Шо цэ такэ? – спросил всадник. – Чого воны там працують? Воны махновцив грають? Або пэтлюровцив?

– Запорожцев, – упавшим голосом сказал кто-то. – «Тараса Бульбу»…

– Запорижцив? – уважительно молвил хлопец. – Дуже занятно! Цэ гарны козаки булы. Ну шо, громадяне, комиссары туточки ще е?

Зал молчал. Рядом с верховым появился небольшого роста щупловатый длинноволосый человек в казакине с синими «разговорами» и заломленной назад папахе. Тронутое оспой безусое лицо его с родинкой над верхней губой можно было бы даже назвать приятным, кабы не беспокойные глаза, живущие отдельной жизнью от хозяина. Такие, словно обшаривающие тебя, зрачки Михаил видел у московских босяков. Человек в казакине сказал что-то верховому. Тот спешился, бросил поводья кому-то из хлопцев и вразвалочку пошел на сцену.

– Спокийно, громадяне! – провозгласил он оттуда. – Батька Махно зараз з вамы будэмо бачить запорижцив. А потим ласково просимо на митинг. – Он спустился и, действуя ножнами шашки, как метлой, стал расчищать первый ряд, где сидели деды и мелюзга.

– Постой, товарищ Лепетченко! – высоким голосом сказал щуплый человек, который, по-видимому, и был батькой Махно. – Треба уважать донских стариков.

Лепетченко взял за шкирку и посадил назад деда, которого только что взашей вытолкал. Голова у того тряслась. Махно, заметно прихрамывая, пошел в первый ряд, за ним потянулась его свита, весьма разнообразно одетая: кто-то обычно, как все военные в ту пору, кто-то по-гайдамацки, навроде Лепетченко и артистов на сцене, кто-то – человек семь – были даже в «цивильном» – пиджаках, галстуках и шляпах, все немолодые, очкастые и бородатые, а один, длинноволосый, как сам Махно, матрос в бескозырке носил под расстегнутым, буржуйского покроя плащом австрийский гусарский мундир, препоясанный алым кушаком. Большинство этой публики, что поразило Михаила, было, судя по внешнему виду, соплеменниками неистового Резника – дело неслыханное в окружении степных атаманов, у которых за одни очечки – «распыл»! Сзади всех шли две смазливые молодые женщины, по виду хохлушки, в хороших платьях городского фасона, но в платках, повязанных по-дорожному, как у крестьянок. Они все расселись в первом ряду, рядом с одиноким дедом, помимо своей воли представлявшим здесь донских стариков. Махно с подчеркнутым уважением пожал ему руку. Махновцы попроще разместились в проходе.

– Давай, хлопци, – махнул Лепетченко рукой артистам.

Мишка глянул в боковой вход, где должен был стоять артист, счетовод Алешка Триполев, которому следовало вбежать сейчас с репликой. Но его уже и след простыл. Тогда он сам закричал, сделав шаг к Тарасу и по-прежнему протягивая к нему руки:

– Где ты, батьку? Ищут тебя козаки. Уж убит куренной атаман Невылычкий, Задорожний убит, Черевыченко убит. Но стоят козаки, не хотят умирать, не увидев тебя в очи; хотят, чтобы ты взглянул на них перед смертным часом!

Впавший в столбняк Тарас очнулся и заорал:

– На коня, Остап!

Махновцы одобрительно загудели, как потревоженный улей. «Цивильные» презрительно улыбались. Махно казался непроницаемым.

Размахивая саблей, Михаил молил Бога, чтобы из-за кулис выскочили сражающиеся стороны – «козаки» и «ляхи», а то как же им вдвоем с Тарасом изображать битву и его, Остапово, пленение? А обрывать резко пьесу нельзя, махновцы могут от разочарования угостить их шомполами. Он облегченно вздохнул, когда человека четыре все же появились, дико озираясь, из-за кулис. Сцену кое-как закончили. Михаил задернул занавес из бабьего ситца и побежал в артистическую собирать свою забившуюся по углам труппу:

– Вы чего, казаки? Надо играть, а то они нас зараз всех постреляют! Это ж зверье! Там сам Махно сидит со шмарами своими! Пошли! Следующая сцена – пробуждение Тараса!

Немного их Мишке удалось расшевелить. Играли, конечно, не с таким подъемом, как до фантастического появления махновцев, но все же сносно. Казнь Остапа поневоле вышла удачной, так как, играя, артисты, видимо, думали о происходящем снаружи, где продолжали греметь выстрелы карателей. Когда же привязанный к пыточному колесу Мишка воскликнул: «Батька! Где ты? Слышишь ли ты?», Махно неожиданно, к конфузу Тараса, ответил со своего места:

– Слышу!

Какой-то махновец громко всхлипнул. Другой заорал:

– Батькови здравствовать!.. Хай живе вильна Украина!

Михаил, поняв по лицам своих артистов, что действие из-за вмешательства первого ряда партера застопорилось, догадался повторить вопрос – с еще большим надрывом. Батька из Гуляй-Поля на этот раз смолчал, дав возможность ответить мнимому Тарасу.

Малость поднаторевший в культпросвете в политической грамоте, Мишка исключил из своего «Бульбы» еврейские сцены да знаменитые слова Тараса: «Постойте же, придет время, будет время, узнаете вы, что такое православная русская вера! Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!..» Последний монолог старого Тараса в интерпретации Михаила звучал так: «Прощайте, товарищи! Вспоминайте меня и будущей же весной прибывайте сюда да хорошенько погуляйте! Что, взяли, чертовы ляхи? Думаете, есть что-нибудь на свете, чего бы побоялся козак?.. Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли товарищество, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!..»

Он убедил пролеткультовцев в политической целесообразности такого конца: во-первых, призыв Тараса к козакам разбить ляхов будущей весной соответствует нынешнему положению на польском фронте, когда удачи Красной армии временно сменились неудачами, во-вторых, упоминание Тарасом в своем последнем слове товарищества послужит явным намеком на теперешнее товарищество, большевистское. Пролеткультовцы согласились. Но теперь, когда дело шло к концу спектакля, Михаил с тревогой думал: а не шепнуть ли из-за кулис Тарасу, чтобы он опустил слова о Русской земле? Он не знал хорошенько, какие идеи, кроме пресловутой анархии, проповедует Махно, но, глядя на его характерную свиту в первом ряду, на «щирых» гайдамаков, густо чадящих махоркой, смутно догадывался, что это не «русская идея». С другой стороны, испортить эту лучшую из его постановок, закончить обычными хвастливыми словами о том, что нет ничего на свете, чего бы побоялся козак? Ведь те же махновцы – смотрят, как дети, вместо того чтобы заняться любимым делом – грабежом! И не про них ли сказано у Гоголя, что и у последнего подлюки, каков он ни есть, хоть весь извалялся он в саже и поклонничестве, есть крупица русского чувства? Кто ж им поможет ее найти? Нет, будь что будет! Уж коли начали они играть одно, трусливо, несмотря на изменившиеся обстоятельства, играть другое!

Это было его второе кредо в искусстве, столь же нечаянно обретенное, как и первое.

Он не ошибся: когда упал занавес, махновцы хлопали громче всех (станичникам, правда, было не до оваций – думали, что теперь делается с их куренями). Махно с тем же непроницаемым лицом тоже вежливо пошлепал костлявыми ладошками. А вот «пинжачные» не аплодировали, один даже громко гаркнул: «Шовинизм! Из России подымается только угнетение!» Михаил со всей труппой вышли, как положено, раскланялись. Красавица Настя Попова, дочь того самого Дмитрия Евграфовича из Ясеновки, игравшая «прекрасную панночку», тряслась от страха. «Не бойся, – шепнул ей Миша, – будем выходить все вместе, тебя в середку затолкаем и ко мне отведем. Не посмеют при всем честном народе приставать».

Махно неторопливо поднялся со своего места и взошел на сцену.

– Хто это написал? – спросил он. Одной рукой он подбоченился, другую положил на лакированную крышку маузера.

В зальце повисло молчание. Михаил, набравши воздуху в грудь, шагнул из-за кулис.

– Сочинение Гоголя. Постановка моя.

Теперь они стояли на сцене вдвоем, друг против друга, одного примерно роста. При слове «Гоголь» какое-то смутное воспоминание мелькнуло на лице Махно.

– Гоголя?.. – переспросил он, мягко, как все хохлы, выговаривая букву «г». – Гоголя мы знаем. – Он посмотрел прямо в глаза Михаилу своими самостоятельно живущими на лице зрачками. – Ты коммунист? комсомолец?

– Нет, – облегченно сказал Мишка. Вот уж не было счастья, да несчастье помогло!

– Проверим! Все списки теперь у нас! Как фамилия?

– Шолохов Михаил.

– Петренко! Сходи проверь. А может, ты из кадетов, что подпускаешь здесь москальского шовинизму?

– Нет, я из мещан. Что такое шовинизм, я не знаю.

– Батька, не лютуй! – закричал кто-то из махновцев. – Добрая пьеса! Нехай гуляет хлопец.

Другие одобрительно загудели.

– Пьеса добрая, – спокойно согласился Махно. – Но конец у нее поганый. Нет никакого русского товарищества, а с товарищами-большевиками нам не по пути. Вот у нас, в Махновии – товарищество! И у вас на Тихом Дону – товарищество! А в России все рабы – снизу доверху.

– Гоголь продал свое перо русскому царизму! – снова гаркнул «пинжачный».

– Вот-вот, – обрадовался поддержке Махно. – Мы у себя в культпросвете ставим другие пьесы: Тараса Шевченка, Лэси Украинки. Там все правильно, без шовинизма, про вольных людей. Хочешь к нам?

Мишка осмелел.

– А если снова вернутся кадеты, то мне надо будет идти к ним и ставить «Жизнь за царя»? – спросил он. – Нет, мне и при своем театре хорошо.

– «За царя», хлопче, у нас расстрел. А кадетов мы побили. Теперь очередь коммунистов. Ты иди ко мне в штаб, подожди, пока я митинг кончу. Я с тобой трошки погутарю. Лепетченко! Проводи.

– А артистам можно идти?

– Можно. – Батька вытащил из кармана пачку керенок, сунул Михаилу. – Дай каждому по сто рублей. Пусть помнят батьку! Себе тоже возьми.

На ассигнациях был оттиснут штамп: «Гоп, кума, не журись, у Махно гроши завелись».

– Благодарствуйте, мне не надо, – сказал Мишка, – я паек получаю. Вот артисты – другое дело.

– Вольному воля.

Михаил отдал деньги за кулисы Тарасу – агроному Милешкину, шепнув:

– Никому не раздавай, снесешь их потом в ревком. Настю не бросайте, ведите в мой курень!

Махно тем временем, широко расставив ноги, не мигая, глядел в зал. Руки его были заведены за спину.

– Станичники! – наконец сказал он. – Кто сегодня первый враг трудового крестьянства? Коммунисты. Были кадеты – я их разбил. Это ведь мои хлопцы шли через Сиваш! – Он ударил себя кулаком в грудь. – Что же сделал Фрунзе? Вероломно напал на нас, когда стояли мы в Крыму на отдыхе! Но он не знает батьки Махно. Вчера я был в Крыму, а сегодня пришел поднимать Дон!

Михаил, как был в Остаповых лохмотьях, спустился со сцены и пошел в сопровождении Лепетченко к выходу. На улице валялись трупы чоновцев и ревкомовцев, с которых сняли даже исподники. С гиканьем носились в разные стороны конные махновцы, меча из-под копыт грязный снег. Штаб свой Махно разместил в ревкоме. Возле крыльца, подтекая кровью, лежал зарубленный продкомиссар. Вслед за Михаилом и Лепетченко шли две девушки в платках, которые сидели на представлении в первом ряду вместе с махновской «головкой». Они равнодушно, прихватив пальцами подолы юбок, обошли лужу комиссарской крови, словно это была обычная уличная лужа. У Михаила нехорошо засосало под ложечкой. «Господи, выйти бы отсюда живым! – подумал он. – У них жизнь человеческая – ничего не стоит…»

В сенях развалился на стуле махновец с винтовкой, от которого крепко пахло сопревшими портянками. Рядом сидел полный человек с серым лицом, лысина которого от уха и до уха была прикрыта длинной, цвета воронова крыла прядью. Завидев девушек, плешивый вскочил и бросился жать им руки.

– Галечка! Фенечка! – лепетал он. – Вы-то знаете, как я верен батьке, как люблю и уважаю вас… Не знаю, что со мной случилось, прямо какое-то затмение нашло… Галина Андреевна, если бы вы сказали батьке… Еще вчера мы с вами так мило ужинали, играли в «дурачка»…

– Не хвылюйтесь, товарищ Лашкевич, – ровным голосом сказала девушка, названная Галиной Андреевной. – Нестор Иванович справедлив.

– Да-да, конечно, – без особой надежды в голосе произнес Лашкевич, – но все же – Галечка, Фенечка… Нестор Иванович прислушивается к вам… Товарищ Лепетченко, ты-то мне веришь? – спросил Лашкевич у Мишкиного конвоира.

Лепетченко побагровел и с натугой, так что, казалось, шейные позвонки хрустнули, отвернул голову от серолицего.

– Постереги, – кивнул он хлопцу с винтовкой на Михаила.

– Слухаю, – равнодушно ответил тот.

Лепетченко ушел, звеня длиннющими, увенчанными звездами шпорами. Михаил присел на скамью рядом с Лашкевичем, который продолжал умоляющими собачьими глазами глядеть на Галю и Феню. Те, не обращая на него никакого внимания, пошли осматривать разгромленное махновцами, усыпанное бумагами помещение ревкома. Хлопец зевнул и, привалившись спиной к стене, затянул вполголоса «веселую» песню:

 
Да кто ж там лежит под могилой зеленой?
Махновец геройский, покрытый попоной…
 

Хлопнула входная дверь, и тяжелыми быстрыми шагами вошел тучный, краснолицый, с буйными кудрями человек, уколол Мишку, как шилом, маленькими пронзительными глазками.

– Это что за босяк? – наставив на Мишку палец-сосиску, спросил он у часового. Тот меланхолически пожал плечами:

– А пес його знае. Лепетченко привел.

– Ну, нехай таких оборванцев Лепетченко и допрашивает. А ты, товарищ Лашкевич, ходи сюда.

Лашкевич поплелся вслед за тучным в комнату, где, по странному совпадению, раньше сидел представитель Дончека. Галя и Феня вернулись в сени, присели рядом с Михаилом.

– Не журись, хлопчик, – сказала Галя, заметив подавленное состояние Михаила. – Тоби никто не тронет, колы будэшь слухать батьку. Це вин тому, – кивнула она в сторону Лашкевича, – залышилось життя на пивгодыны, вид силы – на годыну.

Говоря так, она, наверное, хотела успокоить Мишку, но этого, естественно, не получилось.

– А вы откуда знаете? – спросил он.

Галя криво улыбнулась.

– Та уж знаю.

Дела товарища Лашкевича и впрямь, были, по-видимому, не очень хороши. Через незатворенную дверь было слышно, как его допрашивал багроволицый.

– Батька отдал тебе на сохранение четыре с половиной лимона керенками. Где они?

– Я намерен представить подробнейший отчет об использовании денежных сумм, – лепетал Лашкевич. – Дай мне время, как я могу сказать вот так, с ходу?

– Как тратил, сука, так и скажи. У тебя нашли сто пять тысяч рублей. Где остальные?

– Я раздавал по сто рублей партизанам и сочувствующим. Требование политического момента…

– Эти партизаны уже пришли к нам. И знаешь, что они нам рассказали? Ты в Большом Яниселе, пока мы кровь проливали, швырял деньги пачками, устраивал там, падло, балы, вечеринки, делал богатые подарки своим марухам, платил им по двести тысяч за ночь… Что скажешь?

– Было, было пару раз, каюсь, но все остальное – злобные наветы! Это ж я на радостях, что удалось вырваться из чекистских застенков, не каждый день такое удается, но я все, все возмещу…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю