Текст книги "Шолохов"
Автор книги: Андрей Воронцов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)
* * *
Вскоре после расставания с Настей Михаил перевез семью в Вешенскую. Он снял две комнаты в просторном, белом, уютном, с крылечком курене вдовы Солдатовой, родственницы приемного отца Харлампия Ермакова Архипа Солдатова. Теперь ему ближе стало ездить к Ермакову в Базки. Останавливался, как всегда, у Федора, зная, что дочка Ермакова Пелагея, не любящая молодую мачеху, здесь обычно играет или учит уроки с харламовской Веркой, весело говорил ей: «А ну, чернявая, смотайся на одной ноге за отцом!» Тоненькая, смуглая в отца и красивая в мать, Прасковью Ильиничну, Поля послушно бежала на другой конец хутора. Приходил Харлампий, садились за стол у раскрытого в сторону Дона окна, выпивали по стопке, потом Федор шел по делам, а Михаил с Харлампием порой засиживались до самой зари…
Однажды под окном раздался какой-то шорох, а потом сухой треск – словно на сучок кто-то наступил. Ермаков вскинулся, ухватился за край подоконника, как за луку седла, легко перекинул свое сухое жилистое тело наружу, в сад. Там кто-то ойкнул, тяжело, по-медвежьи шарахнулся в кусты, затопотал. Харлампий пронзительно свистнул, так что у Михаила даже уши заложило. Хрястнул плетень соседского база. Михаил высунулся в окно с лампой. Она осветила присевшего, руки в колени, Ермакова, хищно вглядывающегося в темноту. У Пятикова залилась яростным лаем собака, за ней другая, третья – и так до самой околицы, как и заведено в деревне.
– Эх, неохота морду об ветки обдирать, а то бы догнал в два счета, накостылял, – с сожалением сказал Ермаков.
– Да это ребята, небось, малину рвали.
– Робяты? Ты слышал, как он ломился, чисто кабан? Не-эт, энто не робяты, энто здоровенный казачина. Только чего он здесь ховался – вопрос. Да я вроде даже узнал его, хучь и темно. Глаз у меня, Миня, вострый: сдается мне, что энто Андрюшка Александров, ревкомец бывший. В 18-м годе за белых на Калачевском фронте воевал, а в 19-м перекинулся, с обысками ходил. Мы его, поганку, простили, только жопу маленько плетюганами изукрасили. А он, как Кудинов объявил мобилизацию, убег. И был бы он ишо идейный, как, к примеру, Миронов или Бакулин, – так нет! Есть среди казаков дюже завистные люди. И не богатству завидуют – какой я, скажем, богач, ежели меня батя по маломочности прокормить не мог? – а казацкой лихости, цацкам железным. Мы с ним, мол, из одного хутора, вместе без штанов бегали, а почему он офицер, полный бант крестов имеет, а я – шиш? Почему он и у белых начальник, и у красных начальник, а я завсегда – рядовой? Через эту зависть, между прочим, и кубанского главкома Сорокина извели, и Миронова. – Харлампий помолчал. – Завтрешний день надо бы посмотреть на его рожу: коли в ссадинах, стал-быть, он туточки обретался.
– А чего ему было здесь надо?
– Чего? – синеватые белки Ермакова насмешливо блеснули в свете лампы. – А послухать, об чем мы зараз гутарим. Ты за собой в последнее время пригляда не замечал?
– Да нет вроде, – пожал плечами Михаил.
– А я замечаю давно, с тех самых пор, как пришел из Красной армии. А с нонешней весны стали чуть ли не по пятам ходить. В сельсовете появился новый статистик, ни хрена не делает, а с меня глаз не спущает. Вот и думаю я: отчего бы энто? Не оттого ли, что мы с тобой гутарим?
– Харлампий Васильевич, да ведь «дело» ваше прекратили?
– Как прекратили, так и снова зачнут. Што им, долго? Я ведь, по их мнению, белый офицер. Я один на Верхнем Дону остался из тех, кто командовал восстанием. Знаю я, и впрямь, о тех временах немало – вот и тебе рассказываю. А ты ведь могешь и написать.
– Что ж такого?
– А то, что не хотелось бы большевикам, чтобы вобче вспоминали об энтом восстании. Открылось тогда народу многое… А ты возьмешь и ненароком напомнишь, даже если напишешь, как в своих «Донских рассказах», с одной стороны.
Только теперь Михаил понял, как Ермаков, если находится под наблюдением, рискует, делясь с ним воспоминаниями.
– Харлампий Васильевич… Если вы думаете, что они следят за вами из-за этого… Может, нам встречаться тайком?
– Шалишь! – по-волчьи оскалил зубы Ермаков, обращаясь, очевидно, не к Михаилу. – Я ить не баба, чтобы встречаться тайком! И не мышь подвальная! Я коренной казак, фронтовик, дивизией командовал, начальником кавшколы был – все енеральские должностя, чтоб ты знал! Меня убить можно, а запугать – ни-ни! Я ишо на первом допросе в Чеке сказал: «Пущай мне зачтут службу в Красной армии и ранения, какие там получил, согласен отсидеть за восстание, но уж ежели расстрел за это получать – извиняйте! Дюже густо будет!» Они тогда, помню, удивлялись: сидит у нас и командует, расстреливать его или не расстреливать. Но ить не расстреляли! А кабы я в ногах у них валялся? Шлепнули бы, как пить дать. Ты, Михайло, пойми: мне нельзя по углам хорониться, на меня народ смотрит. Слабые завсегда за сильными тянутся. А ежели сильных не станет? За кем народу тянуться?
Харлампий смотрел на Михаила, как-то странно улыбаясь в усы. Потом он с шумом втянул носом воздух, огляделся. Была теплая, безветренная ночь. Пахло липой, смородинным листом и тем сложным, неповторимым запахом, что выделяют листья и травы, обильно увлажненные росой. Воздух был так чист, что Михаил вдруг почувствовал, как провоняла его гимнастерка табаком, что обычно не ощущают сами курильщики.
– Хорошо, а? – сказал Харлампий. – Ажник голова закружилась. Не могу я жить без Дона! Как пришла мне пора Красную армию оставить, добрые люди в Майкопе меня предупредили: Харлампий, не вертайся зараз домой, ты там как бревно в глазу чекистам будешь, а езжай туда, где никто про тебя ничего не знает – хучь к абхазам, хучь к осетинам, – ты, дескать, здорово на них похож. И ведь дело говорили! Только обрыдло мне, Миня, по чужим краям мотаться! Кубань, где служил я остатнее время, тоже казачья земля, а все равно не то… Черноморские казаки, оне вроде хохлов, да черкесы там еще живут – адыги, по-местному. Хорошая земля, да другая… Горы в снегу, а ночи летом душные, влажные, как в бане. Кузнецы здоровенные стрекочуть – цикады, по-местному, ажник в голове свербит. У моря, станичник, пальмы растут. Тропики, в обчем. Я там по Дону, по степям и лесам нашим сильно наскучил. Думал: ладно, коли суждено умереть, так умру на Дону.
Они помолчали. Мотыльки, привлеченные светом лампы, что держал в руке Михаил, шибко летали вокруг нее, ударяясь с разгону то в стекло, то в лоб Харлампию или Михаилу. Внизу, в камышах, неумолчно кричала дивизия лягушек, но и они не могли заглушить трелей соловья, который вовсю старался где-то рядом, в ветвях – щелкал отчетливо, упоительно, самозабвенно, явно, стервец, красуясь собой.
После новых встреч с Харлампием Михаил решил работу над «Донщиной» прекратить – точнее, отложить уже написанные главы о корниловщине и о Подтелкове с Кривошлыковым до тех пор, пока действие в новом задуманном им романе не подойдет к 17–18-му годам. Начать же он его решил за 2–3 года до германской войны. Правда, мысль описать довоенную жизнь семьи Ермаковых он оставил. Для его замысла нужна была типичная казацкая семья, с вековым нерушимым укладом, а детство Харлампия больше смахивало на детство в бедной мужицкой семье в России. Он и сам как-то обмолвился, что отец не мог его прокормить по маломочности. На деле это означало, как узнал Михаил от вдовы Солдатовой, что отец Харлампия Василий Ермаков, у которого было много детей, отдал младшего сына, трехлетнего Харлашу, на воспитание своему бездетному родственнику Архипу Солдатову.
Как образец казачьего быта Михаилу больше подходила семья Дроздовых, у которых Шолоховы снимали полкуреня в Плешакове. Алексей Дроздов, младший в семье, был примерно одного возраста с Харлампием Ермаковым, а старший, Павел – ровесник Емельяна, старшего брата Харлампия. Путь братьев Дроздовых до 19-го года был похож на путь братьев Ермаковых, а Алексей напоминал Харлампия и внешне, и по характеру. Кроме того, жизнь Дроздовых Михаил знал куда лучше, чем жизнь Ермаковых и Солдатовых. Но такую впечатляющую деталь, как любовь к турчанке деда Ермакова и, соответственно, прозвище семьи – Турки, – он решил сохранить.
Так Харлампий Ермаков перестал быть единственным прототипом Абрама Ермакова. Поразмыслив, Михаил отказался и от намерения дать главному герою эту фамилию. Отчасти на него повлиял ночной разговор с Харлампием, когда он понял, чем такое отождествление может тому угрожать, отчасти – сам Михаил уже не считал возможным заимствовать столь знаменитую на Верхнем Дону фамилию, если жизнь ее настоящего обладателя уже не совпадала с жизнью героя.
Перебрав не один десяток фамилий, Михаил наконец остановился на одной, похожей на его собственную и имеющей на Дону мятежную славу, хотя и не такую громкую, как у Ермакова, – Мелехов. Был в 21-м году на Верхнем Дону такой атаман Федор Мелихов, восставший против большевиков.
15 ноября 1926 года Михаил вывел вверху большого листа бумаги:
ТИХИЙ ДОН
Роман
Часть первая
I
и написал первые, черновые строки романа:
«Мелеховский двор на самом краю станицы. Воротца со скотиньего база ведут к Дону. Крутой восьмисаженный спуск, и вот вода: над берегом бледно-голубые, крашенные прозеленью глыбы мела, затейливо точеная галька, ракушки и перекипающее под ветром вороненой рябью стремя Дона. Это к северу, а на восток за гумном, обнесенным красноталовыми плетнями, Гетманский шлях лежит через станицу, над шляхом пахучая полынная проседь, истоптанный конскими копытами живущой придорожник, часовенка на развилке и задернутая тягучим маревом степь.
В последнюю турецкую кампанию вернулся в станицу тогда еще молодой казак Мелехов Прокофий. Из Туретчины привел он с собой жену, маленькую, закутанную в шаль женщину…»
VIII
20 января 1927 года, на другой день после Крещения, Харлампий Ермаков был снова арестован. Первые несколько дней его содержали в изоляторе ДонГПУ, в Вешенской. Однажды его вызвал на допрос чекист, сильно смахивающий на полковника Корниловского полка, которого Харлампий зарубил в Северной Таврии – с подбритыми «по-англицки» усиками, торчащими из ноздрей, словно две сопли.
– Что вы можете сказать по поводу создаваемой вами контрреволюционной организации? – спросил он, бегая глазами.
– Чего? – Ермаков даже привстал с табурета. – Создаваемой нами чего?
– Сядьте! – ровно, не повышая голоса, приказал чекист. – Расскажите о той антисоветской сети, что вы плетете в Вешенской волости.
– Да вы что? Я член Базковского исполкома! Я председатель ККОВа!
– Вы ведете в этих организациях подрывную работу? – монотонно гнул свое следователь.
Харлампий открыл было рот, но потом снова закрыл, передумав говорить. Он молчал, внимательно изучая прищуренными глазами чекиста. «Издевается, что ли?»
– Молчите? С какой целью вы установили связь с антисоветским писателем Шолоховым?
– Товарищ, ты, часом, умом не тронулся ли? Он же член этого, как его… пролетарского культа! Я его знаю с детства и батьку его знал. Чего нам устанавливать, когда все давно установленное?
– Я вам не товарищ! С какого года вы наладили преступное сообщество с врагами трудового народа Шолоховыми?
– Опять двадцать пять! Какое сообчество? Вы меня за что взяли? Снова за восстание? Так при чем же здесь Шолохов? Он тогда ишо в лапту играл.
Чекист тонко улыбнулся.
– Теперь он, очевидно, играет в другие игры. По поступившим агентурным донесениям, в последнее время вы неоднократно встречались в конспиративных условиях, на чужой квартире, с Шолоховым М. А. При обыске у вас изъято письмо Шолохова, в котором тот сообщает, какие сведения хотел бы от вас получить. – «Сопливый» полистал «дело», прочитал вслух: – «Сведения эти касаются мелочей восстания В.-Донского». Теперь вам ясно, что дальнейшее запирательство не имеет смысла?
– А я, мил-человек, и не запираюсь! Михаил книгу пишет и выспрашивает меня про разные войны – а я их, будь они неладны, много видел. Ну и про восстание тоже… Что ж в этом такого?
Чекист поиграл негустыми бровями.
– Сообщили ли вы Шолохову требуемые сведения о Верхнедонском восстании? – вкрадчиво спросил он.
– Ну, сообчил.
Следователь довольно осклабился:
– А между тем на следствии во время первого ареста вы утверждали, что ваше участие в восстании носило случайный, вынужденный характер. Теперь же оказывается, что вы имеете сведения о нем вплоть до мелочей.
«Под монастырь подводит, – сообразил Харлампий. – Ушлый».
– Шолохову я говорил то же самое, об чем сообчил раньше на следствии, – сказал он.
– Ой ли? – прищурился чекист. – Ведь это же легко проверить, гражданин Ермаков. Шолохов-то записывал за вами.
Харлампий понял, что зацепился за него «сопливый» серьезно. Михаилу он, и впрямь, рассказывал о восстании не только то, что сообщил года три назад чекистам. Однако Михаил записывал его рассказы не всегда, и неизвестно еще, чем они на самом деле обладают. То, что в ГПУ и милиции любят «брать на пушку», Ермаков узнал еще во время предыдущего ареста.
– Проверяй, – как можно равнодушней сказал он.
Чекист смотрел на него все с той же усмешечкой.
– Полагаю, вы понимаете, что своим новым арестом вы во многом обязаны Шолохову? Мы его допросили, и вы знаете – он во многом винит вас. Вы, мол, хотели его вовлечь в контрреволюционную организацию, имеющую своим центром село Базки. Это, вы знаете, если приплюсовать сюда Верхнедонское восстание – верный расстрел. А какова была на самом деле роль Шолохова? Может быть, это он, приехав из Москвы, имел задание втянуть вас в какую-нибудь организацию, возникшую среди столичной интеллигенции? Они, знаете ли, сами слабоваты в поджилках и нуждаются в людях действия вроде вас. Используют, а потом выбросят. От них, этих оторванных от трудового народа умников, все беды, не так ли? – Чекист подмигнул Ермакову. Видимо, он был хорошо осведомлен о его воззрениях на интеллигенцию. – Пока мы знаем о базковской контрреволюционной организации только со слов Шолохова. Теперь бы хотелось послушать вас. Расскажите нам о том, что утаил Шолохов. Это могло бы существенно облегчить вашу участь.
– Что ж, давайте послухаем, чего он там гутарит, – спокойно предложил Ермаков. – Устройте нам эту, как ее… очковую ставку.
«Сопливый» метнул на него злобный взгляд.
– Обязательно устроим, когда это понадобится, – елейно молвил он. – Но очная ставка – это, знаете ли, когда васобличают. Выйдет уже не добровольное признание, которое учитывается судебными органами, а вынужденное.
– Пущай, – махнул рукой Ермаков. – Там ишо неизвестно, кто кого обличать будет: он меня али я его.
«Жидковат ты, парень, супротив меня, жидковат!» – думал он, насмешливо глядя на чекиста.
Закончив допрос, никакого протокола тот Ермакову подписывать не дал (хотя время от времени записывал что-то), из чего опытный сиделец Харлампий извлек, что «сопливый» ему, по выражению ростовских уголовников, «лепил горбатого».
Через несколько дней Харлампия перевели в Миллеровский исправдом. Там был новый следователь, косолапый полный человек с заплывшими глазками. Он тоже поначалу требовал дать «сведения» на Михаила, но, убедившись, что Харлампий этого делать не будет, жестко и неуклонно повел дело к обвинению его в организации Вешенского восстания. Действовал он умело: шаг за шагом доказывал эпизоды, которые на первом следствии Харлампий либо обошел молчанием, либо попытался смягчить, – как, например, гибель от его руки в бою под Климовкой 18 матросов карательного батальона Балтфлота или службу в Донской армии Краснова в 18-м году. Следователя не интересовало, по каким причинам Харлампий оказывался то у красных, то у белых, он видел свою задачу в другом.
– На первом следствии вы утаили ряд важных обстоятельств, – утверждал он. – Что вы делали в январе – феврале 19-го года, когда советская власть простила вас за участие в белом движении?
– Был заведующим артиллерийским складом 15-й Инзенской дивизии…
– Та-ак. А какую должность вы занимали в марте этого же года, после второго антисоветского восстания на Дону?
– Первое время я должностей никаких не занимал, а посылался начальником боевого участка правой стороны Дона есаулом Алферовым в разведку по хуторам. Потом все восставшие разбежались, в том числе и я пришел домой. По прибытии, где-то 5 марта, старики-казаки выбрали меня командиром сотни, на чем и настояли… Я пытался отказываться…
– Это неважно, – выставил большую пухлую ладонь чекист. – Дальше.
– Дальше… Когда Алферов выбыл в распоряжение командующего Кудинова Павла Назаровича, я остался его заместителем и принял командование отрядом. Алферов больше не возвращался, а я получил предписание от Кудинова, что назначен командующим отрядом Каргинского района.
– Уточните: отрядом или дивизией?
– Отряд был большой, назвали потом дивизией… Хотя какая энто дивизия по сравнению…
– Это неважно. Будем исходить из того, как назвали. Назвали бы полком, я бы записал – полком. Кстати, а в чьи руки попали снаряды из артсклада, который доверила вам советская власть?
– Кубыть, в руки повстанцев…
– А не вы ли их захватывали со своим отрядом?
– Мною был получен приказ занять Каргинскую. Я и занял. А снаряды – энто уже между делом. По-моему, инзенцы не успели их вывезти.
– Они не успели, потому что были вами уничтожены.
– Да убегли они, потому и не успели! А пленных я не трогал.
– Это мы выясним. В каком чине вы были, когда Белая армия соединилась с повстанцами?
– С германской я был хорунжий. А у повстанцев чинов не было, как в Красной армии.
– А какой чин вы получили у белых, когда повстанческие силы перешли в подчинение генералу Сидорину?
– Сотника, потом есаула.
– Так и запишем…
– Вы запишите ишо, что я полком у Буденного командовал! А то у вас дюже складно получается: сотник, есаул…
– Я записываю то, что имеет отношение к делу. Кстати, поступая на службу в Красную армию, сказали ли вы, что были одним из руководителей Вешенского контрреволюционного восстания?
– Как я мог им руководить, ежели оно начиналось без меня? Я был мобилизован повстанцами как воинский командир…
– Вы уклоняетесь от ответа. Что вы сказали по этому поводу в Особом отделе 14-й кавдивизии?
– То и сказал. Командовал, мол, отрядом у повстанцев.
– Так и запишем. Представился не бывшим командиром дивизии, а командиром отряда, – скрипел пером чекист.
Точно так же, комочек к комочку, лепил он обвинение о создании Харлампием в Базках контрреволюционной организации.
Работая в исполкоме и крестьянском обществе взаимопомощи, Ермаков демонстративно не обращал внимания на то, кто из казаков, пришедших к нему за помощью, «лишенец», а кто нет. Когда проходили выборы в волостной и хуторской Советы, Харлампий призывал выбирать не крикунов-бездельников, а многое повидавших фронтовиков, среди которых было немало таких, как он, послуживших и белым, и красным. Следователю об этих фактах кто-то услужливо донес. Он в дотошной своей манере спрашивал:
– Вы пытались провести в Совет Крамскова Каллистрата?
– Было дело. Так на то ж они и Советы, чтобы…
– Вернемся к Крамскову. Вы знали, что он лишен избирательных прав?
– Нет, – врал Харлампий.
– Незнание законов не освобождает от ответственности. – И следователь вновь скрипел пером.
Потом он давал Ермакову читать протоколы и требовал, чтобы он расписался на каждом листе внизу. Записывал чекист вроде бы со слов Харлампия, но по своему принципу – только то, что «важно». Свидетелей, давших несколько лет назад показания в пользу Ермакова или подписавших письма в его защиту, он не вызывал, ограничиваясь теми, кто хоть чем-то мог быть полезен обвинению.
После нескольких таких допросов Харлампий со всей ясностью понял, что он не выйдет из исправдома живым. Да и надоело ему, заматеревшему в боях солдату, выкручиваться, хитрить, оправдываться… Ночами он без сна лежал на нарах, вглядываясь в темноту. Смерти он не боялся, она ходила за ним по пятам с 14-го года, но душа его противилась гибели в затхлом сыром подвале, от пули в затылок… Мысль об этом была подобна прикосновению чего-то холодного и липкого. Но сильнее мысли о смерти его мучила мысль о том, почему путь, которым он шел всю жизнь, оказался гибельным. Разве он крал, обманывал, подличал? Душегубствовал, было дело… Но не больше других, и только на войне. Мечась из одного лагеря в другой, он нигде не искал себе выгоды – напротив, больше терял, ища справедливости. Но несправедливости в мире было больше, чем справедливости, оттого, наверное, и путь Харлампия выходил кривым, извилистым. Другие шли всегда прямыми путями: с красными, так с красными, с белыми, так с белыми, им с самого начала было все ясно, а ему до сих пор не ясно. Он таким даже иногда завидовал, правда, чуть-чуть, ибо понимал, что у него бы так все равно не вышло. А если даже получалось, то всегда находилась сила, сталкивающая его с прямой дороги. Все чаще вспоминал он историю, рассказанную молодому Шолохову: об утенке, которого он невзначай зарезал косой. Что было толку ему, желторотому, выбирать путь в густой нескошенной траве? Все равно ждала его неминучая судьба в виде остро отточенной литовки в руках здоровенного, головой до небес, мужика. Не зря, видать, гутарят, что смерть с косой ходит… Косит она всех без разбору – и правых, и виноватых… Стояли за простой народ и Стенька Разин, и Емельян Пугачев, а погибли оба лютой смертью. Где же был в это время народ? Народ с тем, у кого сила. Была у него сила, шел за ним народ.
А зараз… Как же это так получается: он большую часть жизни жил для других, а всегда оставался одинок? А одинокому в этом мире нипочем не выжить, ходи хоть прямыми, хоть кривыми путями. Другие надеются на Бога, а что толку? Разве Он, Бог, спасет от одиночества? Ведь не придет же сюда, не присядет на краешек нар… Хотя… Харлампий вспомнил рассказ Михаила Шолохова, как в Вешенском изоляторе тому либо привиделся, либо и впрямь вместе с ним сидел священник, которого тоже звали Михаил и который напророчил ему, что его скоро выпустят. Доводилось ему и от других слышать о всяких похожих чудесах… Может, это он один такой – ни Богу свечка, ни черту кочерга?
Но вместе с тем было у него какое-то непонятное ощущение, что он перед арестом сделал некое важное дело, отдал последние распоряжения, хотя никаких распоряжений он не отдавал: взяли его ночью прямо из постели, на глазах жены и детей… Нет, нет, что-то было, точно скинул с себя тяжкий груз… А, вот что: так он себя чувствовал, открывая душу молодому Шолохову. Почему-то ему казалось, что чем больше он поведает про свою жизнь этому белобрысому хлопцу с улыбчивым, точно светящимся изнутри лицом, тем больше в ней, задним числом, появится смысла.
Что-то было в Мишке основательное, внушающее доверие – может быть, то, что он, совсем еще зеленый, сумел, несмотря на батьку-«лишенца», пробиться в писатели, стал известен в самой Москве. Подкупало в нем и то, что он, как выяснилось из первого же разговора, знал, о чем у Харлампия спрашивать. Хотя, может быть, ГПУ и подсказало ему эти вопросы? Да нет, если бы рыхлый следователь знал все, что он рассказывал Михаилу, дело у него давно бы уже сладилось.
Безусловно, Харлампию льстило, что именно ему молодой писатель оказал такое внимание (он и писателей-то живых раньше не видел), но все же не это было для него самым важным в их встречах с Михаилом. Тогда он не понимал, что именно, а теперь, поневоле думая о смерти, стал догадываться. В смерти, помимо того, что жизнь его будет насильственно оборвана, его страшило исчезновение из памяти людей – как будто он и не жил, не любил, не рожал детей, не пахал землю, не страдал, не водил полки в атаку в кровавых битвах гражданской… Пройдет десяток-другой годов после его смерти – и кто вспомнит о нем на Дону? Неужели его жизнь была звук пустой? Одинокая жизнь, одинокая погибель…
Этот парень, Шолохов, был в чем-то сродни ему – с печатью одиночества на совсем еще юном лице, с какой-то тайной мыслью в улыбчивых глазах, с твердой волей, угадывающейся в выражении бровей. Было у него и то, чего ему, Харлампию, никогда в жизни не хватало – осторожность, неторопливость, терпение.
И вот ему, в сущности, теперь он доверил свою жизнь – точнее, все, что от нее осталось. Харлампий не мог знать, что Михаил сделает со всем этим, но почему-то верил, что судьба свела их не случайно. Приемный отец рассказывал ему, что ни одно дерево в лесу не умирает зря, само по себе, как одинокий человек, а отдает всю свою силу лесу. Вчера оно еще гудело от бегущих по нему от корней к ветвям соков, а нынче уже стоит сухое, звонкое, мертвое. Но соки его не пропадают, не свертываются, как кровь в жилах мертвеца, а передаются через подземные воды и корни соседним деревьям. Архип Солдатов говорил, что потому и усыновил его, Харлашу, чтобы был он рядом с ним наподобие такого дерева. А для него, быть может, такое дерево – Мишка Шолохов?
Он не додумал эту мысль до конца и задремал.
Снился ему раскинувшийся за излучиной Дона лес, могучий, таинственный, синий. Прилетел из степи ветер, пробежал быстрой волной по зеленым вершинам, шумнул в листве – и снова тишина, птичьи голоса, плеск донской волны, высокое небо, медленно плывущие по нему облака.
* * *
Несмотря на все старания «пухлявого» следователя, дело Ермакова на публичный судебный процесс, по мнению Резника, «нетянуло». «Контрреволюционной организации» в Базках не складывалось: Ермаков не дал показаний на предполагаемых участников, а они, в свою очередь, не дали показаний на него как на руководителя. Шолохова «пристегнуть» к организации тоже не удалось.
Резник знал, что готовится постановление Президиума ВЦИК о возвращении чекистам права вынесения смертных приговоров, поэтому испросил санкции у начальства в Ростове направить дело Ермакова на рассмотрение Коллегии ОГПУ в Москву и получил ее.
К составленному следователем «Конспекту по следственному делу № 7325 на гр. Ермакова Харлампия Васильевича по ст. 58 п. 11 и 18 УК» Резник приложил пакет с тремя документами: «Послужным списком» Ермакова, оправдательным приговором ему Доноблсуда от 29 мая 1925 года и письмом Шолохова Ермакову от 6 апреля 1926 года.
В Москве этот пакет лег на стол заместителя председателя ОГПУ Генриха Григорьевича Ягоды.
Ягода, как и Авербах, принадлежал к клану Свердловых: Яков Свердлов был ему троюродным братом. В Нижнем Новгороде молодой Ягода познакомился и подружился с Максимом Горьким, и, может быть, нижегородский псевдоним Алексея Пешкова – Иегудиил Хламида– был плодом этой дружбы. Там же, в Нижнем, Ягода вступил в 1907 году в партию. В ноябре 1917-го он редактировал газету «Крестьянская беднота». В апреле 1918-го Ягода из редактора стал вдруг, по протекции Свердлова, высоким армейским начальником – управляющим делами Высшей военной инспекции РККА. В 1918–1919 годах он часто бывал на Южном фронте, активно проводил в жизнь директиву Свердлова о расказачивании на Дону. Тогда-то с ним и познакомился Илья Резник. В ВЧК Ягода пришел в 1919 году, будучи одновременно членом коллегии наркомата внешней торговли.
Ягода, тощий, с впалой грудью, лысеющий человек, с такими же усиками-«соплями» на узком землистом лице, как и у вешенского уполномоченного Сперанского, без особого интереса полистал присланные документы. Судьба Ермакова для него была уже решена. Он вообще люто ненавидел казаков после того, как во время Сормовских событий они зарубили его шестнадцатилетнего брата Михаила.
Однако один документ, как и рассчитывал Резник, привлек внимание Ягоды. Бережно трогая левой рукой усики, правой Ягода нажал кнопку звонка. Вошел, скрипя блестящими сапогами и ремнями, маленький, крепко сбитый секретарь Герсон.
– Пригласите ко мне Агранова, – распорядился Ягода.
Его любимец Яков Агранов – здоровяк, бабник, франт с ироническим выражением длинного лица, умело меняющимся на предупредительно-любезное, каковым оно и стало, когда он вошел в кабинет Ягоды, был начальником секретного политотдела ГПУ и курировал литературу. В свое время именно он лично приказал расстрелять Николая Гумилева. Агранов был дружен с Бабелем, Кольцовым, Бриками (особенно с Лилей Юрьевной), Маяковским, ласково называвшим его «Агранычем».
– Нами в Донецком округе арестован некто Ермаков, один из руководителей Вешенского контрреволюционного восстания в 19-м году. При обыске у него обнаружено письмо. Ознакомьтесь. – Ягода протянул Агранову письмо Шолохова. – Автор письма, по-моему, писатель. Сообщите мне имеющиеся о нем сведения.
Агранов ушел. Через некоторое время он вернулся и доложил:
– Шолохов Михаил Александрович, 1905 года рождения, уроженец хутора Кружилинского станицы Вешенской Донского округа, из иногородних. Отец – в прошлом торговец, владел паровой мельницей, мать – крестьянка. Происхождение отца скрывает. Образование неоконченное среднее, беспартийный. Женат на дочери бывшего станичного атамана, имеет дочь. Член Московской ассоциации пролетарских писателей.
– Что? – спросил Ягода, не веря своим ушам. – Пролетарских писателей?
– Так точно, – осклабился Агранов. – С 24-го года. До этого состоял в литературной группе «Молодая гвардия». Руководитель группы Брик отзывался о нем положительно.
– Ай да Брик! Ай да Авербах! – иронически улыбался Ягода. – Молодцы! Буржуазное происхождение, жена – дочь атамана, приятель – матерый антисоветчик, а они этого Шолохова – в пролетарские писатели! Что же они нашли в нем пролетарского?
– Как я уже докладывал, Шолохов скрывает свое происхождение. Он был принят в МАПП как крестьянский писатель, стоящий на позициях пролетариата. Мне кажется, этот парень удачно маскируется.
– Да уж куда удачней! Нашим агентам есть чему у него поучиться! – раздраженно заметил Генрих Григорьевич. – Продолжайте.
– С 23-го года публикуется в комсомольской печати, автор книг «Донские рассказы», «Лазоревая степь» с предисловием товарища Серафимовича. Рассказы Шолохова он оценивает высоко. Содержание их как будто революционное – классовая борьба на Дону. Однако любит показывать жестокие издержки этой борьбы. Проживает то в Москве, то на Дону. В настоящее время находится в Москве, на квартире у своего приятеля Кудашова Василия Михайловича, крестьянского писателя, члена ВКП(б). По имеющимся сведениям, Шолохов читает своим друзьям у Кудашова первую часть большого романа о казачестве перед революцией и во время нее. Слушателям, судя по отзывам, роман весьма нравится. Теперь – по нашей части. – Агранов сделал паузу, глянул многозначительно на Ягоду. – В 1922 году Шолохов задерживался органами ГПУ. Тогда же осужден условно на год за «неправильное и преступное отношение к политике налогообложения». Уволен из продовольственного комиссариата и исключен из комсомола.