Текст книги "Шолохов"
Автор книги: Андрей Воронцов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)
Михаил поднялся, хрустя ноющими от жесткого ложа суставами, бросил взгляд на соседний тюфяк. Он был пуст.
– А где же батюшка? – быстро спросил он у охранника.
– Какой ишо батюшка? Сбрендил? Бывает… Посидит-посидит тут человек и сам с собой гутарить начинает. «Батюшка»! Иди вперед. Руки возьми за спину.
Поднимаясь наверх, Михаил даже не думал о том, что его, возможно, ведут на расстрел, настолько поразительным было то, что сказал конвоир.
– А ты когда заступил в караул? – спросил он у него, обернувшись.
– А ну-ка не оборачиваться! – Охранник сдернул винтовку с плеча, ткнул его холодным штыком между лопаток. – Разговорчики! Сказано тебе – иди! Хочешь пулю в затылок? Караулы его антересуют! Будет тебе караул!
Голос у того, вчерашнего, что привел отца Михаила, был вроде другой… Этот, вешенский, сменил его, наверное, утром, когда батюшку уже увели… Куда увели? На расстрел? Куда же еще – ранним утром… А он – проспал… Но тут же в голову его закралось сомнение, что новый караульный не знает, кого приводили ночью и уводили утром. Ведь они же записывают всех арестованных в какой-то журнал, докладывают, сдавая пост, о происшествиях за смену. Не может же быть так, что если заключенного увели во время чужого дежурства, то его вроде как бы и не было!
– Стой! – приказал ему конвоир в коридоре наверху. – Лицом к стене! – И постучал в какую-то дверь.
В комнате сидел молодой парень – немногим старше его самого, – с орденом Боевого Красного Знамени на гимнастерке, с отпущенным по-казацки светлым чубом. Он внимательно посмотрел на Михаила.
– Садись, – наконец сказал он ему и отпустил конвоира. – Будем знакомиться? Погорелов Иван Семенович, член окружной коллегии ГПУ.
– Шолохов Михаил.
– Почему ты отказался отвечать на вопросы товарища Резника?
– Товарищ Резник…
– Для тебя – гражданин, – строго поправил его Погорелов.
– Пусть будет – гражданин. Так вот – этот гражданин явно неровно ко мне дышит. Два года он уже меня пасет, придирается ко всяким мелочам, а почему – не знаю. Может быть, потому, что слесарем работал на мельнице, где мой отец был управляющим? Поэтому я попросил другого следователя, чтобы справедливо во всем разобрался.
– Товарищ Резник говорит, что твой отец был не управляющим, а хозяином мельницы.
– Хозяином он стал в 1917 году, когда бывший хозяин, купец Симонов, распродал все по дешевке и смылся. Но Резник к тому времени уже там не работал.
– А сколько это – по дешевке? – вкрадчиво поинтересовался Погорелое.
– Не знаю, это вы у отца лучше спросите. У него тогда мать умерла, оставила ему какие-то деньги. Сами мы не смогли бы купить мельницу и по дешевке.
– Что значит – «сами не смогли бы»? Деньги-то семейные. Значит, сами и смогли. Отец-то из купеческого сословия, что ли?
– Дед купцом был, да разорился. А отец до мельницы своего дела не имел, служил по торговой части. Мельницу эту, как советская власть пришла, мы сдали от греха подальше. А сейчас нэп, снова частники мельницы к рукам прибирают. Мы же и не помышляем, а нам все – мельники, мельники!
– И что же – у товарища Резника, когда он там работал, с твоим отцом столкновения были?
– Не было у них никаких столкновений! Наоборот, отец знал, что Резник организовал среди рабочих подпольный кружок, что читают запрещенную литературу, и не донес хозяину!
– Так, может, у тебя с ним были столкновения?
– Да я же от горшка два вершка был! Какие у меня могут быть столкновения со взрослым человеком? Я на этой мельнице целыми днями торчал – нравилось мне смотреть, как люди там работают. Может, и мешал кому, но не помню, чтобы гражданин Резник хоть раз меня прогнал. Он тогда такой вежливый, внимательный был, все показывал, рассказывал…
– Стало быть, вы друзьями были? – засмеялся, сверкнув белыми зубами, Погорелов.
– Друзьями – не друзьями, а ссор не припомню. А вот когда в двадцатом году снова встретились с гражданином Резником, он мне вдруг сразу – «мельник», «сын мельника»! Еще тогда вопросы с подковыркой стал задавать. А мне всего пятнадцать лет стукнуло. Дальше – больше. Его послушать – чуть ли не я виноват, что Махно на Каргинскую налетел! Может, я еще банду Фомина организовал и мятеж в Кронштадте поднял?
Смешливый Погорелое снова захохотал, вытирая слезы костяшками пальцев.
– Вот и подумал я: какой смысл мне отвечать на его вопросы? Все равно напишет все, что ему надо.
– Ты, Шолохов, артист, смешно излагаешь. Я пару раз на ваших спектаклях в Каргинской бывал. Здорово играли! Почему перестали-то?
– А это, опять же, вы у гражданина Резника спросите. Запретил! Ты, мол, специально для Махны «Тараса Бульбу» поставил.
Погорелое погасил улыбку, помолчал. Потом встал, прошелся по кабинету, сильно хромая.
– Шутки шутками, – произнес Погорелов, – а твои показания значительно расходятся с фактами, изложенными в деле товарищем Резником. – Чекист водрузил на нос железные очки, такие странные на его круглом русском лице, взял со стола папку, открыл ее. – Он начал наблюдение за тобой с той поры, когда получил сигнал, что ты ведешь подрывную работу среди красноармейцев на хуторе Латышеве. Заметь, не сам товарищ Резник прицепился к тебе, как ты утверждаешь, а получил сигнал со стороны, в деле имеющийся. Указано, что с тобой проведена воспитательная беседа. Так? Так. Тебя не арестовали, не взяли под стражу, даже не вызвали сюда, а провели беседу на месте. Далее утверждается, что ты, не вняв предупреждениям, развернул враждебную пропаганду со сцены каргинского клуба, устроил представление батьке Махно, закончившееся антисоветским митингом, после чего сам батька удостоил тебя беседой. Прямых улик против тебя тогда не нашлось, но теперь, когда ты, превысив полномочия, сорвал налоговую кампанию в станице Букановской – сорвал ведь? – найдено, по мнению товарища Резника, недостающее звено, позволяющее привлечь тебя к ответственности за все твои преступления. Вот какое предложение он вынес на окружную коллегию… – Погорелов зачитал: – «Гражданин Шолохов М. А. своим отказом давать показания окончательно изобличил себя как злостного врага советской власти. Считаю необходимым предать Шолохова М. А. суду революционного трибунала и применить к нему высшую меру социальной защиты – расстрел». Что скажешь?
– А в деле имеются сведения, что Резник был на спектакле в Каргинской?
– Нет, таких сведений не имеется.
– А между тем он смотрел пьесу «Необыкновенный день», хлопал, не сделал никаких замечаний относительно «враждебной пропаганды» и уехал. А вот после того, как Махно захватил Каргинскую, он вспомнил обо мне. Почему я виноват, если вы прозевали его приход в Донскую область? Из зала выводили людей и расстреливали на улице. Махно приказал продолжить спектакль. Какой смысл было отказываться? Ведь мы не махновскую пьесу играли, а «Тараса Бульбу». Тарас – народный вождь, он с надеждой глядит в сторону России, бьет польских помещиков-кровопийц, прославляет русское товарищество. Какая же здесь враждебная пропаганда? Кстати, после появления Махно мы не изменили в пьесе ни слова.
– В деле указано: «поставил пьесу, исполненную великорусского шовинизма», – процитировал Погорелов.
– Пусть еще напишет – «японского»! Вы читали «Тараса Бульбу» Гоголя, товарищ Погорелов?
– Нет, – честно признался тот, забыв про запрещенное Михаилу слово «товарищ».
– Хотелось бы мне, чтобы в деле была еще чья-нибудь оценка этого произведения, кроме оценки гражданина Резника. Какого-нибудь учителя словесности позовите, что ли… А то мне за Гоголя – расстрел, а «Тараса Бульбу» в Ростове, где я был на курсах, свободно на улицах продают! – Михаил умолчал, что издания «Тараса Бульбы», которые он видел на лотках в Ростове, были все сплошь дореволюционные.
– Вообще-то и я слышал про такую книжку… – неуверенно сказал Погорелов.
– Да вся Россия слышит скоро сто лет! Это же Гоголь! А что – самой пьесы в деле нет? Резник у меня ее забрал.
– Нет.
– Вы спросите у него, где она! Там, между прочим, штамп Каргинского культпросвета стоит: «Дозволяется к постановке»! А вы говорите, что Резник ко мне не цепляется!
– Ну, хорошо, а как ты объяснишь «прославление царской военщины и белогвардейцев» в красноармейской школе на хуторе Латышеве?
– Я не знаю, что у вас там в доносе написано, но я читал им газету «Известия» с призывом к бывшим офицерам встать против поляков на защиту Отечества. Более ничего.
– «Ничего» было бы, когда б не твои художества в Букановской. Расскажи теперь про них. А я буду записывать.
Михаил честно рассказал. Погорелов внимательно, высовывая порой от усердия кончик языка, записал, потом отложил перо, задумался.
– Сам-то ты думаешь, почему Резник к тебе неровно дышит? – спросил он, глядя Михаилу в глаза.
– Я думаю, что если бы при первой же встрече я упал перед ним на колени и сказал: «Дяденька, простите, я больше так не буду!», он был бы доволен и забыл бы обо мне навсегда. А я достал газету и прочитал слова товарища Троцкого на ту же тему, о которой говорили бывшие генералы. У него аж глаза загорелись злобой! Обидно, конечно, мальчишка его умыл! Он, прощаясь, так и сказал мне: «Я теперь за тобой наблюдать буду».
– Стал-быть, ты его в лужу посадил, а он тебе мстит? Ты думаешь, ему больше нечем заниматься?
– Не знаю, чем он у вас тут занимается. Может, он каждому мстит, кто ему не по нраву пришелся.
– Ну, ты не очень-то! Он член партии с 1907 года!
– А что, в партии нет врагов, которые вступали в нее вместе с Лениным?
– Ну, это не твоя печаль. В партийных делах мы как-нибудь без тебя разберемся. Ты и впрямь языкастый какой-то: слушаешь тебя и думаешь – а не расстрелять ли его на самом деле?
Михаил смутился и покраснел.
– Вот что, парень, – сказал Погорелов. – Преступление, совершенное тобой при исполнении должности налогового инспектора, налицо. Но начальник был прав, попросив меня подключиться к делу. На расстрел оно пока не тянет.
– Какая досада! – воскликнул Михаил. – Не доработал, что ли, где-то гражданин Резник? Парочку фактов не высосал из пальца, чтобы мне можно было мозги из головы вышибить?
– А отчего бы не вышибить, коли того требует революционная законность? – Погорелое поднялся из-за стола, оправил гимнастерку. – Не ты первый, не ты последний. Но вина человека должна быть доказана. Будем работать. На сегодня все. – Он протянул Михаилу протокол. – Прочитай и распишись: «С моих слов записано верно». На каждой странице.
Он, припадая на больную ногу, пошел к двери, где ждал конвоир.
– Товарищ Погорелов! – заторопился Михаил. – Один вопрос. А где тот священник, отец Михаил, который со мной в одной камере сидел?
– Какой священник? Не знаю я, брат, кто с тобой в одной камере сидел. У нас этим комендант занимается. Да и не положено нам отвечать на вопросы заключенных, куда кто делся.
– Ну вы знаете хотя бы этого отца Михаила?
– Нет, не знаю, – покачал головой Погорелов и позвал конвоира.
Михаил прочитал протокол. Все действительно было записано верно, хотя и не очень грамотно. Он подписал листки.
Когда Михаила увели, Иван Погорелов взял дело и отправился к Резнику. Тот что-то с азартом писал, низко склонившись над столом, так что его борода елозила по бумаге.
– С коммунистическим приветом, товарищ Резник!
– Здравствуй, Иван. – Резник отложил перо, выжидательно посмотрел на Погорелова.
– Допросил я Шолохова Михаила. Языкастый парень, ничего не скажешь. Но на матерого врага не похож, а я их видел, ты знаешь. Почему ты настаиваешь на высшей мере?
Руки Резника сжались в кулаки. Он почувствовал приближение приступа бешенства, который обычно налетал на него, как на эпилептиков припадок падучей.
– А я не видел врагов? – тихо, почти шепотом спросил он. – Почему ты думаешь, что враги – только те, кто стреляют?
– Я думаю так, Илья Ефимович: партия оказала нам доверие, оставив за нами право предавать обвиняемых суду революционного трибунала, и мы должны это доверие оправдывать. Матерым врагом Шолохов не может быть хотя бы потому, что ему всего 17 лет…
– Ты не видел у белых семнадцатилетних палачей? – закричал вдруг, брызгая слюной, Резник. – Юнкеров, которые у беременных еврейских женщин взрезали животы?
– Юнкеров видел, а беременных еврейских женщин со взрезанными животами не приходилось, хотя и слышал про такое. Но не в этом дело. – Погорелов пристально смотрел на Резника, который сначала, когда начал кричать, стал белым как бумага, а теперь наливался дурной, черной кровью. «Э-э, парень-то отчасти прав», – думал он. – Ты гляди, Илья Ефимыч, тебя так Кондратий хватит…
Резник понял, что не сдержал расходившиеся нервы, и плюхнулся в кресло, шумно дыша через большие ноздри.
– Мы ведь уже не на военном положении, чтобы казнить несовершеннолетних, – продолжал Погорелов. – Ты помнишь, что было в Ростове, когда башибузуки Бройницкого застрелили подростков? Конец советской власти пришел в Ростове. Сейчас, конечно, не то время, но банд в округе еще рыщет достаточно. Ты хочешь, чтобы после расстрела Шолохова в них побежали его сверстники? Здесь под окнами ходят его отец и мать, я уже разговаривал с ними. Ты, товарищ Резник, уважаемый, опытный чекист, но лично я на основании этого дела, – Иван потряс перед носом Резника папкой, – не смог бы объяснить родителям, за что казнили их единственного сына.
– А не надо ничего объяснять, – медленно, страшно говорил Резник. – Папаша этого поганца – сам враг. Он заведовал заготконторой в Каргинской, а на нее все время совершал налеты Фомин. И всегда перед этим в закромах было полно хлеба! Случайно, ты полагаешь? По этому мельнику тоже пуля плачет.
– Не пойму я тебя, Илья Ефимович. Мы, значит, будем расстреливать, а когда к нам станут приходить люди и спрашивать – за что, мы им скажем: «Сами дураки! А будете спрашивать, и вас расстреляем». Так, что ли?
Резник дрожащими руками свертывал папиросу.
– Иван, – сказал он наконец, закурив, – я ведь старше тебя – и по возрасту, и по партийному стажу. Поверь моему чутью. Малые лета этого Шолохова не оправдывают. Он молодой, а уже умеет маскироваться. Это новая, наиболее опасная сейчас разновидность врагов. Они хотят врасти в советский строй и развалить его изнутри. Я давно наблюдаю за ним и пришел к твердому выводу, что чем раньше мы его уничтожим, тем будет лучше.
– В связи с этим я тебе официально хочу задать несколько вопросов. – Погорелов сел, вытянув вперед простреленную ногу, и тоже закурил. – Подсудимый отказался давать тебе показания, утверждая, что ты, как давний знакомый, относишься к нему предвзято. Я уполномочен это проверить. Ты был в Каргинской на его спектакле «Необыкновенный день»?
– Был.
– Содержалась ли в нем враждебная пропаганда?
– Да нет, – досадливо махнул рукой Резник, – это было всего лишь переложение «Недоросля» Фонвизина.
– А был ли ты на других спектаклях Шолохова?
– Нет. Что у меня – есть время по спектаклям ездить?
– Откуда же ты знаешь, что он осуществлял на сцене Каргинского народного дома враждебную пропаганду?
– Я читал изъятый у Шолохова экземпляр поставленной им пьесы «Тарас Бульба».
– А почему этот экземпляр не приложен к делу?
Резник снова побагровел.
– Ты что же, Иван, мне не доверяешь? С каких это пор мы прикладываем к политическим делам любительские пьесы?
– Наверное, с тех пор, как прикладываем антисоветские листовки, разную нелегальную и эмигрантскую литературу. Где пьеса?
– Да лежала у меня где-то, потом исчезла. Видно, когда ненужные бумаги уничтожал, ненароком сжег. Да ты что – «Тараса Бульбу» не читал? Это же пропаганда царизма и антисемитизма!
– Тебе, Илья Ефимович, некогда по спектаклям ходить, а мне некогда читать. Вот направит партия меня учиться, тогда и почитаем. Подсудимый утверждает, что сочинение Гоголя «Тарас Бульба» не запрещено в Советской России.
– Да мало ли что у нас напечатано за триста лет романовского ига! Все запрещать, что ли? Мы тогда только и будем, что с утра до ночи книжки жечь! Вот окрепнем, встанем на ноги, тогда и возьмемся.
– Извини, товарищ Резник, ты – бывший слесарь, а я – бывший батрак, и не нам, наверное, выносить приговоры книжкам. Правда ли, что Каргинский культпросвет одобрил пьесу «Тарас Бульба»?
Резник зло, так что искры посыпались в разные стороны, загасил папиросу.
– Одобрил! С этим культпросветом с самим еще разбираться надо!
– Так разобрался бы. О неправильных действиях культпросвета в деле тоже ничего нет.
– Давай я еще к Луначарскому в Москву за справкой съезжу!
– Короче, – сказал Иван, расстегивая ворот гимнастерки, – можно считать установленным, что твое утверждение о враждебной деятельности Шолохова в каргинском клубе не имеет под собой фактических оснований.
– А я его за это не арестовывал! Деятельность подсудимого в красноармейской школе и народном доме вызвала у меня определенные подозрения, которые полностью, документально подтвердились после совершенной им в Букановской экономической диверсии! Я надеюсь, ты не будешь этого отрицать?
– Уменьшение Шолоховым твердого налогового задания среди бедных хозяйств Букановского района налицо. Но дела такого рода подлежат разбирательству в народном суде, а не в революционном трибунале. Причем я не уверен, что нарсуд даст ему много. А ты, человек, облеченный доверием партии, требуешь его расстрела!
– Да потому мы и существуем, что нарсуд не в состоянии справиться с подобными делами! Нарсуд не обязан предполагать, что натворит еще этот Шолохов завтра, если сегодня вывернется сухим из воды! А мы несем за это политическую ответственность перед партией. Потому и называемся – Главным политическим управлением. Ты забыл?
– Да вроде не забыл. А относительно того, что натворит этот Шолохов завтра, скажу тебе свое личное мнение, не для протокола. Ты вот, насколько я знаю, уважаешь ученых, людей умственного труда. Как же ты можешь подводить под расстрел такого способного парнишку? Ведь ты подумай: в 15 лет он красноармейцев учил, а в 16 спектакли ставил – да какие! Я сам был, хохотал до упаду. Люди хлопают, радуются – и партийные, и беспартийные. Поговорить с ним тоже интересно – даже на допросе. У нас не в каждом хуторе или станице такого встретишь. Не справился он с налоговой работой? Так, может, ему другим надо заниматься – литературой, например? Учиться? Ну, ошибся он, с кем не бывает? Он еще пожить не успел, а ты уже предлагаешь его полечить пулей? Да что с тобой, Илья Ефимыч?
Лицо Резника вдруг неузнаваемо изменилось: зубы оскалились, задергались мышцы лица, заходили туда-сюда желваки, словно там, под кожей, бегали мыши. Сам того не понимая, своими словами Иван угодил в больное место Резника.
– Все вы со временем перерождаетесь, – прохрипел он, – даже такие заслуженные и верные, как ты. Кричите про мировую революцию, а своя рубашка вам ближе к телу! Способный казачок его растрогал! Это наше, не замай! А потом начнется снова – традиции, почва, держава! Всевеликое Войско Донское! Россия – единая и неделимая! А за что мы боролись? Где способные дети моего народа? Сгинули на каторге, на виселицах, сгорели живьем во время погромов! Мы пожертвовали своими лучшими сыновьями, чтобы дать рабам лучшую жизнь! Кто за это заплатит? Этот гаденыш до революции учился в гимназии, и после революции он, видите ли, должен учиться, заниматься литературой! Какие такие у него заслуги перед революцией, что все это ему надо принести на блюдечке? Способных надо искать среди тех, кто это заслужил! Те же, кто не гнил живьем в гетто и вонючих местечках, пусть сначала испытают, что это такое!
– Как ты говоришь… «гето»? Это что такое? – спросил Погорелов. – Я что-то тебя не очень понял. Ты, к примеру, о каком народе гутаришь? Вообще о трудовом или о своем, еврейском?
И почему кто-то должен гнить живьем? Разве мы для этого революцию делали?
Резник опомнился, усилием воли справился с собой, взял в кулак свою бороду, дернул ее вниз, словно укрощая таким образом пляшущие невпопад мышцы лица.
– О пролетариате я говорю. А мой народ – колыбель пролетариата, если тебе неизвестно. Ладно, мы здесь собрались не лясы точить. Твой вывод по делу?
– Я буду голосовать против высшей меры Шолохову, а это, как ты знаешь, означает по нашим правилам, что расстрелять его нельзя. Само дело рекомендую передать в народный суд.
Резник положил перед собой на стол свои руки с набрякшими узлами жил и некоторое время смотрел на них, как смотрят на какой-нибудь посторонний предмет.
– Придет время, и я напомню тебе этот разговор, Иван. Этот Шолохов еще обязательно покажет себя. И тогда я добьюсь, чтобы ты больше не работал в ГПУ. Мягкотелым не место в наших рядах. Сегодня из чекиста ты превратился в оппортуниста.
Погорелов поднялся, глядя в пол, оправил гимнастерку.
– Ты мне не угрожай, Илья Ефимыч, я и не от таких угрозы слышал. Меня в Чека партия направила, она и отзовет, если надо. А то что же получается? Один старый член партии заимел зуб на мальчишку, и ему вынь да положь надо его расстрелять. А когда другой член партии считает, что он таким образом неправильно использует служебное положение, он, видишь ли, оппортунист. А если, товарищ Резник, тебе завтра таракан в голову забежит и ты пойдешь по улице людей направо и налево резать? Тронуть тебя не моги, а то из ГПУ выгонят?
Резник как-то странно посмотрел на Ивана, потом придвинул к себе бумагу, макнул перо в чернильницу и продолжил свое писание, согнувшись над столом и держа голову несколько набок, как и давеча, словно никакого разговора между ними не было.