Текст книги "Шолохов"
Автор книги: Андрей Воронцов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)
VI
В феврале 1926 года, на другой день после своего дня рождения, Маруся счастливо разрешилась от бремени девочкой – Светланой. Но недолго Михаилу довелось наслаждаться радостями отцовства. Кончились деньги, и нужно было возвращаться в столицу, где в издательстве «Новая Москва» он рассчитывал получить гонорар за второе, расширенное издание «Донских рассказов» – «Лазоревая степь», а в ГИЗе – за пятую «книжку-малышку» – «Красногвардейцы». Требовалось также пристроить в журналы несколько новых рассказов. Кроме того, привезенных с собой на Дон выпусков «Архива русской революции» с воспоминаниями белых генералов ему уже было недостаточно для работы над романом, требовались документы московских архивов и эмигрантская литература, которую мог достать через своих друзей Коля Тришин.
Остановился Михаил у Васи Кудашова, в его тесной комнатушке в Камергерском переулке, где он спал на раскинутом на полу нагольном полушубке. Вечерами Вася приглашал «на Шолохова» (которого он представлял так: «Вот талант, как гора среди поля!») своих друзей – Мишу Величко, Ваню Молчанова, Васю Ряховского, Петю Сажина, Колю Тришина. Щедрый на угощение, Кудашов разливал крепко заваренный чай, выдавал по бутерброду на брата, а после чаепития Михаил, изредка попыхивая трубкой, читал гостям прямо с рукописи, написанной на листах линованной бумаги его четким, «писарским» почерком, первые главы «Донщины». Гости не скупились на похвалы, просили читать еще.
Это, конечно, воодушевляло Михаила, да вот незадача – самому ему написанное нравилось все меньше. Причины он не знал, и это еще сильнее его раздражало. Он думал, что ему помогут понять ее чтения у Кудашова: и действительно, отдельные недостатки стали ясны: например, он писал для людей, мало-мальски знающих донское казачество, образ его жизни, а вот о тех, кто ничего не знает о нем, не подумал. Но в целом не мог ответить самому себе на вопрос: чего не хватает?
И лишь когда в своих догадках он вернулся к самому началу, к замыслу романа, то стал смутно понимать. Не хватало того, что ощущал он, слушая незамысловатые, но крепко берущие за душу рассказы Ермакова. Он писал военно-политический роман с донским колоритом, а того былинного, песенного, эпического настроя, с которым он приступил к нему, – не было. По неопытности своей Михаил спутал эпичность с обыкновенным историческим фоном. Да и с исторической точки зрения написанные главы хромали. Он исходил из того, что неудача корниловского выступления была в значительной мере обусловлена позицией казачества, а для большинства читателей, скорее всего, было важно, не кого именно вел Корнилов на Петроград – донцов, текинцев или одетых в серые шинели крестьян, а чтов ходе событий произошло. Чтобы выделить роль казачества, следовало рельефней показать само казачество. В замысле он хотел развеять расхожие представления о нем, но пошел по наиболее легкому пути: противопоставил утверждениям о «реакционности» казачества картинки его революционных заслуг: отказ поддержать Корнилова, уход с постов вокруг Зимнего, участие в перевороте Подтелкова и Кривошлыкова на Дону…
Следуя по этому пути дальше, Михаил был бы вынужден, как игрок в «дурака», каждый антибольшевистский эпизод в современной донской истории покрывать большевистским, хотя хорошо знал, что козырей и тузов у него для этого было маловато. Да и не ставил он себе изначально такой цели! Разве общерусский эпос – это история красного казачества?
Эпохальный размах событиям он мог придать, лишь дав предысторию поведения казаков в августе 17-го. А как это сделать? Перенести действие на начало германской войны, в 1914 год? Такой ход представлялся логичным, но едва ли он решит все вопросы…
К семейному роману как таковому у него по-прежнему не лежала душа, а вот сплав семейного и эпического романа вполне бы мог заменить убивающие дух эпичности исторические экскурсы. Подобное решение даст ему возможность не рассказывать о том, почему казаки такие особенные, а неназойливо показывать по ходу действия. Герой, Абрам Ермаков, только выиграет от этого, приобретет больше простых человеческих черт. К тому же Михаила давно уже беспокоило, что в его романе, задуманном с таким размахом, нет, например, любовной линии, а роман без любви, как он понял, читая классиков, – не роман, хоть назови его эпическим.
Итак, мирные картины станичной жизни, нарушенные грубой поступью войны – самое подходящее начало для романа-эпоса. Так, кстати, начиналось «Слово о погибели Русской земли». Но следовало столь же четко определить, что будет сердцевиной «Донщины» – в какой-то степени это было даже важнее конца. Толстому в «Войне и мире» было легче – апогеем романа естественно являлся 1812 год. В романе о Доне роль 1812 года не могли выполнить ни германская война, ни революция, ни гражданская, ибо сами они являлись эпохами, на описание каждой из которых потребовался бы отдельный роман.
На этот раз и память Михаила, и уже проклюнувшееся писательское чутье, и недавние беседы с Ермаковым сразу ему подсказали: такой вехой являлся 1919 год. Ни в августе 14-го, ни в Октябре 17-го, ни даже в апреле 18-го, во время первого восстания против большевиков на Дону, а в 19-м, с февраля по май, рядовое казачество, как в стародавние времена, самостоятельно, без золотопогонных атаманов, без указки партийных и пришлых вождей выступило на арене русской истории. То, что эта попытка закончилась неудачно, было не так уж важно – Михаил знал уже, что эпос является не только историей побед, но и поражений.
6 апреля 1926 года он отправил Харлампию Ермакову из Москвы письмо:
«Уважаемый тов. Ермаков!
Мне необходимо получить от Вас некоторые дополнительные сведения относительно эпохи 1919 года.
Надеюсь, что вы не откажете мне в любезности сообщить эти сведения с приездом моим из Москвы. Полагаю быть у Вас в мае – июне с. г. Сведения эти касаются мелочей восстания В.-Донского. Сообщите мне письменно по адресу – Каргинская, в какое время удобнее будет приехать к Вам. Не намечается ли в этих м-цах у Вас длительной отлучки?
С прив. М. Шолохов».
* * *
Еще раньше, чем это письмо попало адресату, копия его лежала на столе у Ильи Ефимовича Резника, ставшего теперь начальником окружного отдела ДонГПУ.
Напротив Резника почтительно, на краешке стула, сидел вешенский уполномоченный Сперанский. Был он, в полном соответствии со знаменитой своей фамилией, дворянин и бывший царский офицер, даже увлекался мистикой и масонством, как и сподвижник Александра I. Резник буравил Сперанского глазами.
– Вы поняли, к чему привел ваш гнилой либерализм?
– Я Ермакова не освобождал, – пожал плечами Сперанский. На лице его промелькнуло злобное выражение: выдвиженцев революции из народных низов, или, попросту, хамов, как он их про себя называл, он ненавидел искренне и люто.
– А кто его освободил?
– Старший следователь Доноблсуда Стэклер, причем вопреки собственному обвинительному заключению, утверждавшему, что Ермаков во время Вешенского восстания руководил избиениями и расстрелами иногородних, рабочих и крестьян, сочувствующих советской власти.
– Что, за Ермакова кто-то вступился сверху, как в свое время за Миронова?
– В «деле» ничего такого нет. Однако, по слухам, был звонок в Доноблсуд Буденного, которому писали односельчане Ермакова.
Мохнатые брови Резника поднялись.
– А что связывает Ермакова и Буденного?
– Служба в 1-й Конной армии во время Польской войны и ликвидации Врангеля в Крыму. Именно Буденный назначил Ермакова после войны начальником кавалерийской школы в Майкопе. Документальных подтверждений версии о вмешательстве Буденного нет, но в «деле» имеется немало коллективных писем в защиту Ермакова, адресованных в ГПУ и Доноблсуд. Например, в одном – 90 подписей, в другом – 22. А вот положительный отзыв о нем Базковской ячейки РКСМ – 5 подписей.
Резник выругался.
– Помощники партии, а?
– Еще больше индивидуальных писем и показаний в пользу Ермакова, – продолжал Сперанский. – Не вызывает никаких сомнений, что сразу же после его ареста 21 апреля 1923 года была организована целая кампания, чтобы добиться его освобождения. Допрошенные следователями Максимовским и Стэклером свидетели Солдатов, Кондратьев, Панова, Лапченков, Крамсков, Большансков, Калинин, Климов подписывали затем коллективные письма. Это говорит о том, что они сообщали другим сторонникам Ермакова содержание бесед со следователями. В итоге 19 июля 1924 года он был отпущен из тюрьмы на поруки, а 29 мая прошлого года его «дело» было прекращено «за нецелесообразностью».
Черные глаза Резника метали молнии.
– Как вообще «дело» попало в Доноблсуд, а не, скажем, в военный трибунал? Ведь Ермаков – кадровый военный?
– «Дело» распорядился передать в народный суд Погорелое, – многозначительно сказал Сперанский.
– Та-ак, – зловеще молвил Резник. – Пресловутая донская солидарность! «Дело» Шолохова тоже он передал в нарсуд! Некоторых уроки истории ничему не учат. Говорили в свое время еще Трифонову, что его кумовство с Мироновым до добра не доведет! И что же – взялся за ум Миронов после того, как его помиловали? Та же картина с Ермаковым и Шолоховым. И тот и другой были в свое время в руках у чекистов, имелось достаточно оснований, чтобы подвергнуть их суду революционного трибунала и расстрелять, но оба оказались на свободе. И вот вам результат! – Резник потряс в воздухе письмом. – И заметьте, ранее не было никаких свидетельств, что они вообще знакомы, а после освобождения, воодушевленные безнаказанностью, они установили между собой связь. Теперь Шолохов, прокравшийся в Ассоциацию пролетарских писателей, интересуется «мелочами» Верхнедонского контрреволюционного восстания. Зачем интересуется, думаю, пояснять не нужно. Все это – плоды вредительской деятельности Погорелова. Мы тратим силы и средства, из года в год занимаясь одними и теми же людьми!
– Безобразие, – сочувственно поддакнул Сперанский.
Резник постучал пальцами по столу, подумал.
– Товарищ Сперанский! Я приказываю вам возобновить активные следственно-оперативные мероприятия по делу Ермакова. Потребуйте от информаторов сведений о теперешней контрреволюционной деятельности Ермакова, достаточных для его ареста. В ходе следствия – никакого либерализма в духе Стэклера. Собранные им показания и письма в защиту Ермакова в будущем принесут нам хороший урожай, но в новом «деле» мне нужны другие показания. Чтобы исключить воздействие антисоветских элементов на следствие, со свидетелей следует брать подписку о неразглашении содержания допросов. Лучше всего, если свидетели, как и Ермаков, будут арестованы. С добытыми материалами по Ермакову ознакомьте меня. За Шолоховым установите слежку. Все.
Сперанский встал, по старой привычке щелкнул каблуками.
– Слушаюсь, товарищ Резник. – И, помедлив, спросил, глядя в сторону: – Разрешите уточнить по поводу Шолохова: в его случае мы ограничиваемся слежкой или разрабатываем его полностью, как Ермакова?
Лицо Резника омрачилось.
– С Шолоховым посложнее. Этот молодой, да ранний. Он же из купцов, рубаху рвать на груди да шашкой размахивать, как Ермаков, не будет. Получив год условно, Шолохов бежал в Москву, а там, имея склонность к сочинительству, втерся в доверие к товарищам, работающим на литературном фронте. Вот, полюбуйтесь, – Резник протянул Сперанскому книжку «Михаил Шолохов. Донские рассказы». – Предисловие самого товарища Серафимовича, между прочим. Здесь, на Дону, его исключили из комсомола, а в Москве принимают в ВАПП! Схема, разработанная нами по Ермакову, для Шолохова не годится. Нужна другая. Будем думать.
Сперанский ушел, а Резник задумался. В последнее время, по его мнению, происходило что-то неладное с людьми, которых он привык считать своими. Было утрачено какое-то чувство солидарности между теми, кто составлял в период 1905–1917 годов широкий, но достаточно сплоченный круг. А теперь, когда круг сузился до пределов одной партии, отчего солидарность, казалось бы, должна была бы укрепиться, она, напротив, слабела на глазах. Сначала Троцкий, Зиновьев и Каменев устроили между собой непонятную свару, в результате которой Секретариат ЦК возглавил вдруг Сталин, известный своими антисемитскими высказываниями в годы работы в Закавказье, когда шла борьба с Бундом. Потом он, окрепнув, начал теснить в Политбюро своих благодетелей Зиновьева и Каменева, а те, как заведенные, точно не в силах остановиться, продолжали, изредка огрызаясь на Сталина, «дожимать» Троцкого. Зачем? Они прозрели лишь на скандальном прошлогоднем съезде партии и наконец сосредоточили огонь на Сталине, но Троцкий, от поддержки которого в тот момент многое зависело, сидел в президиуме, скрестив руки, и надменно поблескивал очками. В итоге Сталин после съезда лишь укрепил свои позиции. Теперь Троцкий, Зиновьев и Каменев создают объединенную, «новую» оппозицию, но время упущено, идет разгром ленинградской парторганизации, делегаты которой и голосовали главным образом на съезде против Сталина.
Впрочем, на Зиновьева и Каменева Резник никогда особенно не рассчитывал, а вот Троцкий, столь высоко взлетевший за годы гражданской, откровенно его разочаровывал. Резник, родившийся в бедной еврейской семье, часто ловил себя на мысли, что не понимает поведения своих соплеменников, вышедших из богатых семейств. Логика, что ли, у них другая? По нему, так ты либо ведешь фракционную борьбу, либо не ведешь ее, но в любом случае должен быть последователен, как Ленин. Троцкий же выступает со своими «платформами» словно по заказу Сталина, в период между съездами, когда наиболее удобно его громить. Отчего же он молчал на XIII съезде, когда по делегациям читали политическое завещание Ленина – в его, Троцкого, пользу? Зачем выступил в печати, утверждая, что разговоры о так называемом завещании Ленина не более чем происки врагов? Многие это тогда восприняли как знак, что он договорился со Сталиным. Но прошло совсем немного времени, и появилась новая крикливая антисталинская «платформа», обреченная, как и предыдущие, на провал, ибо она не поднимала никаких принципиальных вопросов, особенно вопроса о власти, который для Ленина был всегда самым главным. А кому охота голосовать за малопонятные, невразумительные «платформы»?
Если бы эта борьба, сам факт которой Резнику, старому члену партии, был неприятен, начиналась и заканчивалась наверху, он бы просто постарался не обращать на нее внимания, но сначала пошли эти идиотские дискуссии на предприятиях и в учебных заведениях, где он впервые услышал (и не от кого-нибудь, а от агитаторов ЦК!) гнусные намеки на еврейское происхождение оппозиционеров, а потом сталинская верхушка взялась втягивать чекистов, неизменно сохранявших нейтралитет во время прежних внутрипартийных дискуссий, в борьбу с троцкистами и «левой оппозицией».
И вот тогда то ли Троцкий наконец очнулся от любования самим собой, то ли его многочисленные тайные сторонники в ГПУ поняли, что невозможно обойтись без единой тактики, но Резник через своих высокопоставленных московских друзей Блюмкина и Паукера получил что-то похожее на директиву. Рекомендовалось, в частности, активнее разоблачать контрреволюционные заговоры в среде беспартийных крестьян, сельской интеллигенции, «тихоновского» духовенства. Это представлялось необходимым для того, чтобы, во-первых, фракционная борьба внутри ЦК отошла на второй план политической жизни страны, а во-вторых, чтобы наиболее эффективно воспрепятствовать возрождению великодержавного шовинизма через возможный союз сталинской верхушки с черносотенно настроенными массами. Если Политбюро навяжет ГПУ борьбу с троцкистами репрессивными мерами, от нее не надо уклоняться, чтобы не навлекать на себя подозрения, но арестовывать следует молодых, свежеиспеченных оппозиционеров. Это, пояснил хитроумный Блюмкин, позволит сохранить профессиональные кадры оппозиции и воспитать новые, как воспитывались они в царских застенках. Такая задача Резнику как старому революционеру была не очень по душе, а вот первая его устраивала и весьма подходила для «дела» Ермакова – Шолохова, которое он затевал.
VII
Анастасия Попова, закрываясь от солнца ладонью, смотрела, как приближается верхом Михаил, на его лихую, перенятую от служилых казаков посадку, чуть кривоватую, боком, с правой рукой, брошенной поперек седла. Она его заметила еще издали, возвращаясь из школы, где учительствовала уже третий год. Не доезжая метра до Насти, Михаил щегольски осадил коня, легко спрыгнул на землю. Серого, одноглазого строевого жеребца донской породы, он купил недорого на ярмарке в Каргинской у одного сальского казака.
– Ну, здравствуй! – сказал Михаил, глаза которого особенно живо блестели на запыленном лице (к тому времени они уже перешли с Настей на «ты»).
– Здравствуй, – тихо ответила Настя, кинув осторожные взгляды по сторонам.
Они пошли рядом – девушка своей легкой походкой чуть впереди, а Михаил за ней, ведя в поводу норовисто задирающего морду Серого. Здесь, на хуторе близ Ясеновки, Михаил снимал комнату для встреч с Настей – как когда-то его отец для встреч с Анастасией Даниловной.
– Как жена, дочка? – улыбаясь одними глазами, спрашивала Настя.
– Живы, слава Богу. Дочка растет. Недавно дал ей палец, она его – хвать всей горстью и держит так крепко, не отпускает! И улыбается во весь рот!
Настя едва заметно вздохнула. На лице ее мелькнуло что-то похожее на ревнивое выражение. У ворот куреня, где Михаил снимал комнату, Настя остановилась.
– Ты бы не приезжал вот так, среди бела дня, – нерешительно заметила она. – Людям здесь только дай повод посудачить, кто к помещичьей дочке приезжает.
– Если мы вот так и будем стоять у ворот, у них еще больше появится поводов, – улыбнулся Михаил.
Настя, еще раз коротко оглядевшись по сторонам, открыла ворота. Серый, почуяв жилье, а стало быть, корм, пошел веселей. Михаил привязал его, ослабил подпруги, насыпал из переметной сумы в торбу овса, повесил ее Серому на морду. Поить он его не стал, так как напоил уже вдоволь в ясеновском пруду. Вышла на крылечко хозяйка, подруга бабки Михаила.
– Здорово, тетка Анисья, – приветствовал ее Михаил. – Я тебе подарок привез.
Подарком был купленный в Москве платок диковинной расцветки (своеобразная плата за молчание) да книжка «Лазоревая степь».
– Спаси Христос, – благодарила старуха. Книгу она, не сильная в грамоте, сразу же засунула, на потеху Михаилу, за божницу, где, вероятно, было суждено лежать ей до самой ее смерти, а платок бережно положила на буфет и искоса поглядывала на него в ожидании, когда Михаил с Настей уйдут к себе в горницу, а она, как молодуха, будет крутиться в обнове перед вмазанным в печку зеркальцем.
Настю ждала обнова посолидней: короткое, до колен, платье без рукавов и талии – вроде того, что видел Михаил на Лиле Брик, и тонкие, почти прозрачные чулки из светлого шелка.
– Неужели теперь такое носят в Москве? – удивленно сказала Настя, разглядывая лежащее на кровати платье. – Чересчур смело… Так вот какое тебе платье виделось, когда ты писал мне года три назад: «Буду целовать края Вашей одежды»! – смеясь, воскликнула она.
Михаил покраснел. Не то чтобы он стыдился тогдашних своих чувств, но своим напоминанием о том давнишнем, написанном до женитьбы на Марусе письме Настя заставила его почувствовать громадную разницу в стиле, существовавшую между ним, еще только ступившим на писательскую стезю, и нынешним Михаилом Шолоховым, «автором книг».
– Совсем я отошла от моды, – грустно молвила Настя, распялив на пальцах платье и прикладывая его к груди. – Девочкой, до революции, даже живя здесь, я все знала о последних новинках. Кто бы мог подумать, что теперь о них сообщать мне будешь ты. Спасибо, Мишенька, – она, как жена, поцеловала его в щеку.
– А вот еще новинка, – Михаил протянул ей «Лазоревую степь». – Здесь несколько вещей, которые ты еще не читала. Между прочим, тираж – пять тысяч экземпляров.
Настя раскрыла смачно хрустнувшую книжку, прочитала на первой странице: «Анастасии, имя которой переводится с греческого как «Воскресшая». Помнишь ли ты одно утро в лазоревой степи? Прими и не суди строго. Твой Михаил».
– Помню ли я то утро… – Она обняла его. – Ах, Миша, почему ты так мало пишешь о любви? Надоела эта кровь, бедняки, кулаки…
– Пусть о любви сочиняют те, кто ее не имеет, – сказал Михаил, мягко привлекая Настю к себе…
Прошел час. Михаила охватила легкая дрема. Сонно звенели под потолком мухи. Ветерок трепал белую оконную занавеску. Косой луч, то и дело пробивавшийся в комнату, вдруг выхватывал из небытия жизнь миллионов пляшущих пылинок. Настя, опершись на голый блестящий локоть, приглаживала рыжеваторусые вихры Михаила.
– Признаюсь, я глупо сделала, что не вышла за тебя замуж тогда… лет пять назад. Мне показалось диким выходить за мальчика… хотя и кое в чем преуспевшего, – добавила она с лукавой усмешкой. – Я поступила, как было принято в нашем кругу, где выходят не за бедных юношей, а за преуспевающих мужчин. Но едва ли мне стоило слепо следовать обычаям своего круга, когда вся привычная жизнь перевернулась. В такие времена женщинам приходится рисковать, делая выбор. Я не поверила в тебя, а зря. Была бы сейчас женой писателя, которого восторженно хвалит сам Серафимович. Кстати, мне говорили, что он состоит с нами в дальнем родстве.
Михаил неопределенно хмыкнул.
– Вот я и повинилась перед тобой, – помолчав, продолжала Настя, плавным движением рук отбрасывая назад льняные волосы, от чего высоко поднялись ее белые груди с выпуклыми земляничными сосками. – Хотя нет… – она потупила глаза, – не во всем. Ты разбудил во мне чувственность и уехал. Как мне было жить? У меня были мужчины, когда ты жил в Москве. Но ведь и ты вскоре женился. Теперь, когда я тебе во всем призналась, ответь мне: если ты любил меня, то почему же ты не боролся за то, чтобы я стала твоей женой? Или для этого любовь твоя была недостаточно сильна?
Михаил пожал плечами.
– Не знаю, как вы себе это представляете – бороться. Выкрасть тебя, что ли, следовало, как абреки? Или ходить канючить под окнами: «Выходи за меня! Выходи за меня!»? Ты высмеяла меня тогда, а представляешь ли, что это такое для шестнадцатилетнего парня? Ты сказала, что я никто – и я поехал становиться кем-то…
– Но это не так! – Анастасия выпрямилась, глаза ее незнакомо сверкнули.
Михаил с некоторым удивлением смотрел на нее: никогда он не видел Настю, неизменно ровную, чуть насмешливую в общении, такой.
– Ты при этом оскорбительно быстро женился! И, как говорят, выгодно – на дочери станичного атамана.
Михаил нащупал на стуле папиросы, закурил. «Все женщины одинаковы, – подумал он. – Мне казалось: Настя особенная, не устраивает сцен, а вот поди ж ты…»
– «Говорят»… – усмехнулся он. – У нас на Дону бабы говорят, что луна скоро на землю упадет. Громославский такой же атаман, как твой батюшка – помещик. Теперь выгодно жениться не на дочках панов или атаманов, а на дочках партсекретарей. Маруся полюбила меня – и полюбила такого, каким я был, а не такого, каким бы я мог стать. Да ты и сама это, судя по твоим словам, понимаешь. Почему так быстро женился? Здесь, на Дону, молодому казаку можно долго не жениться, бегать по жалмеркам. А начинающему писателю не до гульбищ: он должен цепями себя приковать к столу, чтобы что-то получилось. Как же ему без жены?
– И только-то? Значит, женился ты по необходимости, а любишь меня?
Михаил покосился на нее. «Начинается!» Он ценил свои отношения с Настей за то, что раньше они никогда не задавали друг другу подобных вопросов.
– Нет, я люблю Марусю, – наконец сказал он. – Но тебя я полюбил раньше и… не смог забыть.
– Мне очень важно знать, – Настя накинула себе на плечи простыню и, придерживая ее на груди, села рядом, поджав под себя ноги. – Если бы пришлось выбирать между мной и женой, кого бы ты выбрал? – Она испытующе смотрела ему в глаза.
– Жену и ребенка я оставить не могу, – не раздумывая, бухнул Михаил.
– Спасибо за откровенность. – Она опустила длинные ресницы. – Все эти два года, что мы встречаемся украдкой, я находилась на унизительном положении твоей любовницы только потому, что знала за собой ту давнюю вину, когда опрометчиво отказала тебе. Если бы ты знал, как мучительно мне вспоминать те холодные слова, то, вероятно, твоя обида бы уменьшилась.
– Никакой обиды я на тебя не держу. Что, ты обязана была за меня выходить?
– Значит, я добилась своего, – с неуловимой горечью в голосе сказала она. – Ты простил меня, и мы ничего друг другу больше не должны. Но мы в неравном положении. У тебя есть семья, дом. У меня нет ничего. Ты должен знать, что сегодня последняя наша встреча. Я выхожу замуж.
Михаил крякнул, в сердцах загасил папиросу, так что искры полетели.
– Плохая примета была это платье! – воскликнул он. – Не в добрый час я его купил!
– Вот как?.. – холодно удивилась Настя. – Вы жалеете, что потратились на подарок? – вдруг перешла на «вы» она. – Так не извольте беспокоиться, оно ваше: мне, будучи чужой невестой, брать его от вас нельзя.
– Да при чем тут «потратился»? – досадливо махнул рукой Михаил. – Похожее платье я видел на этой злосчастной Лиле Брик, которая веревки вьет из поэта Маяковского! Она сама по себе дурная примета, из тех баб, про которых говорят: порчу наводит. Ну, вспомни: «Вошла ты, резкая, как «нате», муча перчатки замш, сказала: «Знаете, я выхожу замуж»». Так оно и вышло, будь она неладна! Хотел выщелкнуться перед тобой, что, дескать, моды знаю… Выщелкнулся…
Настя молчала. На глаза ее навернулись слезы.
– Что же мне делать? – наконец с грустью молвила она. – Мне тяжело, одиноко, и если бы ты сегодня протянул мне руку, сказал: «Она твоя», с этим замужеством было бы покончено навсегда… А так… Что же мне, всю жизнь встречаться с тобой тайком? Потом ты меня разлюбишь или вернешься совсем к жене, а я? Куда деваться мне? Разве я не достойна нормальной жизни, семьи?
– Да нет, ты все правильно решила, – нехотя сказал Михаил. – Только вот смириться с этим сразу трудно. Ты хоть его любишь?
– Люблю я одного тебя. – Настя прижала мокрое от слез лицо к плечу Михаила. – Не было у меня с другими мужчинами той лазоревой степи… Но что же любовь? Она, оказывается, сама по себе, а жизнь сама по себе.
– «А я другому отдана и буду век ему верна», – со злостью процитировал Михаил. – Кто он, кстати, такой? – с некоторым запозданием спросил он.
Настя вытерла слезы краем простыни, улыбнулась.
– Да как и в «Онегине» – офицер, точнее, красный командир. Он уже немолод, но выглядит еще неплохо.
– Красный команди-ир? – Лицо Михаила вытянулось. – Это что же, из старых офицеров командир или, может быть, из новых, коммунист?
– Из новых, коммунист, – кивнула Настя.
Михаил вскочил и, не обращая внимания, что был в чем мать родила, забегал по горнице.
– Коммунист? Это теперь мода у них такая – жениться на дворянках? Как же так? Ты – и коммунист?..
– Что же тут странного? Именно такой человек и сможет обеспечить достойную жизнь мне и моим детям. Бабушка учила меня, что главное в жизни женщины – благополучие ее семьи, и наказывала воспитывать моих детей в этом же духе. «Дворянам не следует плодить нищих», – говорила она. Насколько я знаю, других дворянских девушек учили тому же. В прежние времена я бы, конечно, вышла за настоящего офицера, дворянина, а теперь… Теперь, очевидно, дворяне – это коммунисты с положением.
– Так-так. – Михаил наконец сел на стул, сложив руки на коленях. – И ты полагаешь, что твой партийный командир воспитывался на тех же самых началах, что и ты? Дом, семья, дети? У них жена – товарищ, попутчица. Или – непопутчица, как говорит муж Лили Брик. Они знаешь, сколько раз бывают женаты? И никто их за это не упрекает – теперь разрешено жениться сколько влезет. Почему ты решила, что такой не оставит тебя у разбитого корыта? Почему ты упрямо не хочешь выйти за какого-нибудь хорошего парня, своего сверстника? Твоя бабушка с ее наукой – она сделала счастливым твоего отца?.. – Он запнулся, сообразив, что коснулся темы, запретной в их отношениях. Потерев лоб, чтобы скрыть смущение, он продолжал: – Теперь тебе тяжело, а в замужестве ты можешь оказаться просто несчастна! Ну, представь: ты просыпаешься, молодая, свежая, красивая, а рядом сопит стареющий человек – с дурным запахом изо рта, морщинами, мешочками, животиком…
По лицу Насти пробежала судорога. Она поджала губы, взгляд ее стал твердым.
– Вы это оставьте для своих будущих сочинений, – тихо, но внятно сказала она. – К чему вы это говорите? Если бы вы хотели меня пожалеть, то, я думаю, нашли бы способ получше. Если же вы его не нашли, то не нужно причинять мне боль. А теперь, пожалуйста, отвернитесь, я хочу одеться.
Больше они друг другу ничего не сказали. Настя торопливо, путаясь в крючках, оделась, всеми силами сдерживая подступающие рыдания, и, оставив даже не примеренное платье на спинке стула, а книжку на столе, широким, рвущим юбку шагом пошла к двери. Михаил схватил ее за руку, развернул к себе и крепко обнял. Она, с исказившимся от горя лицом, вырвалась, с неожиданной силой оттолкнув его ладонями, и уже бегом бросилась из хаты.
Михаил посидел, пригорюнившись, у окна, покурил, потом оделся, вышел, расплатился с хозяйкой, отвязал Серого и, гикнув, поскакал наметом.
Вскоре хутор, где пришла к нему первая любовь, остался позади. В низинах скрипуче кричали коростели. Михаил перешел на рысь, жадно, всей грудью вдыхал влажные, отчего-то всегда тревожные запахи отходящей ко сну степи. Он думал о том, насколько разная судьба выпала двум Анастасиям – его матери и Насте. Мать, как и всякая простая русская женщина, не выбирала себе пути, а шла тем, которым вело ее сердце, а Настя, ненадолго дав волю своим чувствам, вернулась, верная голосу крови, на наезженную, твердую, с глубокими колеями дорогу, проложенную до нее многими поколениями рода Поповых. Так удивительно и вместе с тем закономерно заканчивалась давняя история, начатая в Ясеновке еще до его рождения романом барина и крестьянки. Судьба Насти была зеркальным отражением судьбы Анастасии Даниловны – перевернутым, как две дамы на игральной карте. Карте, что выпала в жизни ему.
Подумав это, он вдруг забыл об острой занозе, что оставила в его душе Настя. Была у него в жизни еще одна страсть, еще одна любовь… Мысли Михаила перенеслись к ждущему его на колченогом письменном столе роману. История любви героя давалась ему трудно, он плохо представлял, как вести ее через всю книгу. Теперь же, увидев жизнь дорогих ему женщин в образе двух одинаковых, но глядящих в разные стороны дам, он вдруг с необыкновенной ясностью понял: это то, что ему нужно! Две женщины на одной карте: то одна, то другая оказывается вверху, но карта эта жестоко бита судьбой…