355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Воронцов » Шолохов » Текст книги (страница 23)
Шолохов
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:45

Текст книги "Шолохов"


Автор книги: Андрей Воронцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)

Михаилу сразу стало как-то весело, когда он принял решение ехать домой. Хотелось шутить, беспричинно смеяться. «Пойду дерну шнапсу, – подумал он. – А завтра – в посольство, и – нах Фатерлянд, в страну отцов».

* * *

Вернувшись в Москву, Михаил снова испросил аудиенции у Сталина. 28 декабря, вечером, тот принял его. Шолохов сказал, что решил срочно взяться за новый роман, поэтому не мог больше сидеть в Берлине, ждать милости от Муссолини. Извинился, что не выполнил партийное поручение Сталина относительно Кудашова. Генсек махнул рукой.

– Я одобряю ваше решение, товарищ Шолохов, – сказал он. – Езжайте, работайте. – И, дотронувшись до плеча Михаила, вдруг произнес с вспыхнувшей в рысьих глазах смешинкой: – Нехороший человек Муссолини. Но я надеюсь, никто не задержит вас в Москве дольше, чем он в Берлине.

Михаил покраснел. Все-то он знает, черт рябой! С нескрываемым удовольствием наблюдая за ним, генсек продолжал:

– Есть люди, имеющие над нами большую власть, чем сильные мира сего. Григорий Мелехов избивает сына помещика, казачьего офицера, когда узнает об измене Аксиньи. А ведь он мог попасть под трибунал! – Сталин помолчал, черенком трубки разгладил усы. – Вы не боитесь, товарищ Шолохов, попасть под трибунал своей семьи? Я слышал, у вас крепкая семья.

Михаил почувствовал, как закипает внутри него гнев. Чего он лезет куда его не просят? Вот только свяжись с ними, большими начальниками, так обязательно возьмут тебя на густые решета! Свяжут по рукам и ногам, не дадут ни вздохнуть, ни охнуть!

– Впрочем, мне кажется, я лезу не в свое дело, – проницательно сказал Сталин. – Вы на меня не обижайтесь, ведь я в два раза старше вас. Мы, большевики, одна семья, а я, волею судьбы, в ней отец.

Михаил поднял на него глаза.

– Товарищ Сталин! Скажу вам, как сказал бы отцу. Я, наверное, выбрал себе не лучшую профессию. Но теперь уже ничего исправить нельзя. Я уже не могу стать ни налоговым инспектором, ни каменщиком, ни сапожником, ни счетоводом. Я писатель, а писатель, равнодушный к голосу своих страстей, способен, наверное, писать книги лишь о правилах хорошего тона.

Сталин кивнул.

– Ваша мысль мне понятна, товарищ Шолохов. Писатели не могут описывать то, чего не знают. К примеру, чтобы описать пьяницу, им, очевидно, надо самим запить. Но с вами, кажется, дело обстоит еще сложнее. Замечательный образ Аксиньи Астаховой уже создан вами, даже, – Сталин едва заметно усмехнулся, – с большим искусством запечатлен в кино, а вы по-прежнему прислушиваетесь к голосу своих страстей. Не станете ли вы, неровен час, рабом своих страстей?

– Уже стал, – тихо ответил Михаил. – Но главная моя страсть, которую не затмят никакие другие, – литература. А точнее – «Тихий Дон». Что же касается Аксиньи Астаховой, то ей еще не раз суждено появиться в романе.

– В качестве разлучницы, надо полагать? Тогда понятно. Ну что ж? Пожелаю вам, товарищ Шолохов, чтобы ваши герои не оказывали прямого влияния на вашу личную жизнь. А то вы запутаетесь, где же ваша жизнь, а где литература.

Дверь открылась, и вошел секретарь. Сталин, лукаво прищурившись, приложил палец к губам.

– Товарищ Сталин, здесь Климент Ефремович, – доложил секретарь.

– Зови, – кивнул Сталин. – Вы извините, товарищ Шолохов, дела. Вы появились в Москве слишком неожиданно, поэтому я не могу вам уделить много времени.

Вошел маленький, подтянутый, седеющий Ворошилов.

– Здравствуй, Иосиф!

– Привет, – небрежно сказал Сталин. – Вот, познакомься – знаменитый писатель нашего времени Михаил Александрович Шолохов.

Ворошилов широко заулыбался.

– Весьма, весьма рад! – говорил он, крепко пожимая руку Михаилу. – Читал «Тихий Дон», не мог оторваться! Поздняя ночь, с утра в наркомат ехать, а я все читаю и читаю! Когда же продолжение?

– Да хотел бы и я знать, когда продолжение, – ответил Михаил. – Третья книга мной давно написана, осталось напечатать.

– Так за чем же стало дело? – простодушно осведомился Ворошилов.

Сталин метнул в Климента Ефремовича кинжальный взгляд, и тот сразу осекся.

– До свидания, товарищ Шолохов, – сказал генсек. – Вопрос о «Тихом Доне» будем решать. Жду от вас известий о новом романе.

Еще до первого разговора со Сталиным, когда писателей на всех высоких собраниях настойчиво призывали писать о коллективизации, Михаил мучился мыслью: как писать роман о том, к чему не лежало сердце? Одно было ясно: он не мог писать о ней, как писал в «Тихом Доне» о революции – не осуждая ее, но и не восторгаясь. Во-первых, такой роман бы не опубликовали, Сталин ждал от него иного. Во-вторых, ураган коллективизации уже вовсю несся по Русской земле, и жаловаться на него было все равно что жаловаться на силы, вызвавшие природную стихию. История – такая же стихия. И ураган, и поворот истории не возникают сами по себе, их порождают определенные причины. Коллективизация – прямое следствие революции, а мучительную противоречивость революции он изображает в главном своем романе – «Тихом Доне». Судьба подарила ему возможность писать новый роман с чистого листа – не стоит же ему повторять то, что сказано уже в «Тихом Доне»! Те, кому надо, и без дополнительных объяснений поймут, почему все происходит так, а не иначе.

К тому же историческая картина за 13 лет изменилась. В годы революции и гражданской войны еще существовали силы, способные создать вместо большевистского государства какое-нибудь другое. Неизвестно, было бы оно лучше и сколь долго просуществовало бы. Если считать «Всевеликое войско Донское» атамана Краснова макетом такого государства, то, вероятно, недолго. За 13 лет своей власти большевики уничтожили или выбросили из страны политические силы, способные прийти им на смену. В случае падения их власти страну ждала анархия похуже махновщины.

Сталин сделал отчаянный ход – и от судьбы коллективизации теперь зависела судьба государства. Дело зашло слишком далеко. Вернуть события вспять, к 1928 году, было уже нельзя. Провалится коллективизация – и рухнет государство. Не только политический строй в форме СССР, а вообще государство. В «Тихом Доне» Михаил мог задним числом в обличительном духе изображать большевиков. Но он знал, что их действия все же не привели к исчезновению России с карты мира. Теперь же он не был уверен, что этого не произойдет, если политика большевиков потерпит полный крах. Создавая роман о новом политическом явлении – коллективизации, Михаил понимал, что обречен исходить из того, что она обязана победить.

Но это легко сказать – «обязана», а ты попробуй писать о ней без любви! Помощь пришла оттуда, откуда Михаил ее не ждал. Бюргерская Германия, поначалу вызвавшая у него жалость к России своим (на взгляд самих немцев, весьма недостаточным) благосостоянием, затем породила у него иные мысли. Эту чистую, солидную, удобную для жизни страну создали те, для кого понятие частной собственности было священно. Но ведь не что иное, как не ослабевающая ни днем, ни ночью забота о своем, кровном, нажитом трудами праведными и неправедными, а с другой стороны – зависть к нему, поставила этих людей друг против друга на древних площадях с оскаленными по-волчьи зубами! Почему одни ходят на митинги под красными знаменами, а другие надевают коричневую форму и отбивают ступни о берлинские мостовые? Почему они убивают друг друга? То была обратная сторона бюргерского порядка. От сотворения мира люди преуспевающие пытались доказать неудачникам, что неравенство между ними – основа общественной гармонии, что оно в порядке вещей, и всегда находились те, кто не верил им. Михаила не удивляло, что так происходило в России, всего лишь за шестьдесят лет до революции избавившейся от крепостного рабства, но, оказывается, то же самое, только в несколько иных формах, было и в «цивилизованной» Германии! Буржуазные газеты и радио день-деньской талдычили работягам, что в СССР – деспотия, что бедные там стали еще бесправней, а они все равно требовали социализма! И наци эти разве просто так, за здорово живешь включили в название своей партии слово «социалистическая»?

Все бедняки на земле мечтали о равенстве, но только в России им сказали: «Извольте. Но частной собственности – не будет. Равенство так равенство. Чтобы получить его – отдайте все». И многие, чему Михаил сам был свидетель, несли на колхозный двор последнее не из-за страха наказания, а оттого, что согласились со справедливостью этой мысли. Лучших хлеборобов выгоняли из родных куреней – но одновременно воплощалась в жизнь вековечная мечта о человеческом братстве. Лучше бы, конечно, она воплощалась как-то иначе, без насилия и ненависти к тем, кто в братство бедных не верил, но что толку говорить об этом, если все происходило именно так, а не иначе?

Роман о коллективизации, понял Михаил, должен быть романом об этой великой мечте, о том, как она завладевает людьми. То была венная тема, а больше всего после первого разговора со Сталиным донимала его мысль, что нельзя написать хороший роман исключительно на политическую, производственную тему. Но, посмотрев на немецкую жизнь, Михаил вспомнил, что Маркс и Энгельс родились именно на этой земле, что здесь, на этом внешне благополучном Западе, появились на свет «Утопия», «Город Солнца» и «Манифест Коммунистической партии». Нет, не может быть «проходным» роман о том, как идеи утопистов всех времен и народов воплощались в жизнь на деле!

С этим чувством, вернувшись в январе нового года в Вешенскую, приступил Михаил к новому роману, названному им поначалу «С потом и кровью». Работал он над первой книгой романа так же быстро, как когда-то над первой книгой «Тихого Дона». Частенько они с Марией Петровной засиживались в кабинете до утра: он писал, а она тут же печатала на машинке. Электричество, которое к тому времени уже провели в райцентр, горело лишь до 11–12 часов ночи. Когда станица погружалась во мрак, Михаил зажигал обыкновенную керосиновую лампу. Петр Луговой, секретарь Вешенского райкома, с которым он сдружился в ту пору, придя однажды утром к Шолохову по делу, увидел через окно, что он спит, лежа грудью прямо на столе, а рядом – лампа без керосина с закопченным стеклом.

Бывшего есаула Половцева, приехавшего в Гремячий Лог подбивать казаков на восстание против советской власти, Михаил писал, конечно, с Сенина. Он изображал его таким, каким помнил по встрече в ГПУ, а его работу по созданию «Союза освобождения Дона» – чисто провокаторской, какой она и была на самом деле. Правда, прямо этого Михаил написать не мог, но делал все, чтобы знающий читатель заподозрил неладное. Например, Половцев, подбивая бывших белых казаков на восстание, обещает, что им придет на помощь Антанта. Но какой же бывалый казак поверит этому, если такой помощи, кроме разовых поставок обмундирования и оружия, не было ни в 1918, ни 1919 году, когда восставали целые округа поголовно? Половцев, агитируя кучку казаков на мятеж против целого государства, говорит им одни общие слова, а они, неученые, легко чуют в них фальшь: «Я побывал в двадцатом году на Галиполях и не чаял оттедова ноги притянуть! Дюже уж хлеб их горьковатый! Мы этих союзников раскусили и поотведали!»

Главного героя, председателя колхоза Семена Давыдова, Михаил писал с двух «двадцатипятитысячников» – «Андрея» Плоткина и бывшего матроса, рабочего из Ленинграда Баюкова. Все это были бобыли, бессемейные люди. Такими Шолохов сделал всю большевистскую «головку» Гремячего Лога – Давыдова, Нагульнова, Разметнова. Колхоз они строят как бесприютную холостяцкую общину, словно не беря в разумение, что колхозники будут жить в нем семьями – с женами, детишками. Если Половцев-Сенин называл свою организацию «Союз освобождения Дона», то большевики-активисты вполне могли бы назвать свою «Мужчины без женщин».

Этот запашок «бобыльей правды» Михаил почуял и в Кремле, будучи у Сталина, хотя знал, что Сталин женат, имеет детей. Дело было даже не в более чем прозрачных намеках генсека на склонность Михаила к «разложению», а в какой-то характерной жесткости его взгляда на мир – точно в нем не человек к человеку прилепляется, как повелось испокон веку, а звено к звену.

Шолохов писал роман о людях, поверивших в великую мечту, долгое время бывшую уделом одних изгоев. Они отказались от «первородного зла» – любви к прибытку, но не могли провести в душе черту, которая бы отделила эту страсть от тяги к семейному теплу, к продолжению рода, обустройству родного очага, а потому не стали идеальными звеньями, винтиками, шестеренками. И не могли ими стать, ибо нет звена прочнее, чем когда человек душой прилепляется к человеку.

V

Михаил серьезно рассчитывал на поддержку Горького в вопросе о печатании «Тихого Дона». Он знал, что Горький давно не жаловал рапповцев. Еще в 1923 году, в самом первом номере журнала «На посту», была помещена статья о Горьком троцкиста Сосновского, одного из главных организаторов травли Есенина, под таким названием: «Бывший Глав-Сокол, ныне Центро-Уж».

Но Михаил не знал того, что именно в это время Горький сильно изменился. Явившись на первую встречу с Алексеем Максимовичем в его подмосковную дачу в Краскове, он застал там… Генриха Ягоду, всемогущего зампреда ОГПУ. Сидел он там, видимо, неслучайно, потому что и не подумал уходить, когда пришел Шолохов. Горький, высокий, сутулый, вислоусый, с серебристо-серым ежиком на голове, промямлил какие-то общие слова о художественных достоинствах и идейных недостатках третьей книги, потом сел за стол и замолчал. Тогда вдруг заговорил Ягода и стал весьма напористо спрашивать, почему это Шолохов решил, что Верхнедонское восстание вызвано злоупотреблениями советской власти. Из вопросов было ясно, что Генрих Григорьевич тоже читал третью книгу. Михаил отвечал Ягоде кратко, излагая исключительно факты, и при этом посматривал на Горького: в каком, мол, качестве находится здесь этот товарищ? Горький же глядел в стол, полуприкрыв глаза серыми веками, и курил душистые длинные черные сигареты, пепел коих сохранял идеальную цилиндрическую форму. Такие же сигареты, из такой же плоской голубой коробочки, курил и Ягода. «Из одной кормушки клюют», – решил Михаил.

Ягода продолжал свой допрос. Его интересовало, с кого написаны герои «Тихого Дона». «Ишь ты, какой шустрый!» – усмехнулся про себя Михаил и заученно ответил, что образы собирательные. «А Кудинов?» – впился в него взглядом Генрих Григорьевич. «Кудинов существовал на самом деле, – невозмутимо отвечал Шолохов. – И генерал Секретев существовал. Что вас смущает?» «А вы знаете, что Кудинов жив?» Михаил пожал плечами: «Знаю. Как-то читал его письмо из-за границы в донской газете. Он, кстати, изменил отношение к советской власти». Исчерпав свои вопросы, Ягода встал, пожал руку Горькому, потом подошел к Шолохову и вполголоса, глядя ему в глаза, сказал: «А все-таки, Миша, вы – контрик! Ваш «Тихий Дон» белым ближе, чем нам». Михаил опешил. Ягода, не говоря больше ни слова, ушел.

Михаил повернулся к Горькому, а тот, шаркая ступнями, тоже шел к нему с протянутой большой мягкой рукой. Аудиенция, очевидно, была закончена. «Что же «Тихий Дон», Алексей Максимович?» «Надо думать, надо думать, – хмуро отвечал Горький. – Вы видите, у Генриха Григорьевича тоже сомнения». «А при чем здесь Генрих Григорьевич?» «Ну, как же, – опустил глаза Горький. – Восстания – это ведь по его части. Надо думать. И нам, и вам». «У меня было время подумать, – сказал Михаил. – Целых два года. Третья книга «Тихого Дона» – и есть плод моих размышлений». На том и расстались. Сколько будет думать Горький и над чем, собственно, Михаил не очень понял.

Через несколько дней ему позвонил в «Националь» секретарь Горького и сообщил, что Алексей Максимович направил Фадееву «благоприятный отзыв» на рукопись. Михаил подождал, что Фадеев как-то поставит его об этом в известность, но прошел день, два, а от него не было ни слуху ни духу. Как не хотелось идти самому к Фадееву, а все же пришлось. Фадеев вел себя загадочно, отводил глаза.

– Слышал я, Саша, ты получил письмо от Горького о «Тихом Доне»? – сразу взял быка за рога Михаил.

Фадеев вяло кивнул.

– А почему же ты меня не ставишь о нем в известность? Ведь, кажется, речь идет о судьбе моего романа.

– Видишь ли, Горький не говорит ничего конкретного о его судьбе, – ответил Фадеев. – Он предоставляет это решать мне. Но эта обязанность и без Горького лежала на мне. А мою точку зрения ты знаешь.

– Я хотел бы прочитать письмо, – сказал Михаил. – Если, конечно, оно не сугубо личное.

Фадеев порылся в бумагах и равнодушно протянул ему письмо.

Михаил прочитал. В начале письма, поименовав Фадеева «т. Фаддеевым», Горький писал: «Третья часть «Тихого Дона» произведение высокого достоинства, – на мой взгляд – она значительнее второй и лучше сделана». Но дальше он утверждал, что Шолохов, как и Григорий Мелехов, «стоит на грани двух начал» и никак не может согласиться с тем, что одному из этих начал, а именно – старому казацкому миру и «сомнительной поэзии» его – конец. А не соглашается он с этим потому, что сам весь еще – казак, «существо, биологически связанное с определенной географической областью, определенным социальным укладом».

Но Михаила больше интересовали не эти размышления, от которых за версту несло духом журнала «На литературном посту», а выводы из них. Они же были таковы: «Если исключить «областные» настроения автора, рукопись кажется мне достаточно «объективной» политически, и я, разумеется, за то, чтобы ее печатать, хотя она доставит эмигрантскому казачеству несколько приятных минут. За это наша критика обязана доставить автору несколько неприятных часов».

А заканчивалось послание так: «Шолохов – очень даровит, из него может выработаться отличный советский литератор, с этим надо считаться. Мне кажется, что практический гуманизм, проявленный у нас к явным вредителям и дающий хорошие результаты, должно проявлять и по отношению к литераторам, которые еще не нашли себя».

– Ну что? – с кривой усмешкой спросил Фадеев. – Легче тебе стало? Мне лично – нет. Мне не ясно, что это за «практический гуманизм», если я сразу после публикации, а может быть, и одновременно, должен открыть по тебе огонь из всех критических орудий. Он, разумеется, «за», неполитической «объективности» рукописи (заметь, взято в кавычки) мешают, на его взгляд, твои «областные» настроения. Какие мне прикажешь делать выводы из этого? Согласись, здесь нет ничего нового по сравнению с тем, что говорил тебе я и другие товарищи. Разве я – не «за»?

– Я это письмо понимаю как призыв Горького к тебе печатать третью книгу, – сказал Михаил. – Остальное – размышления вокруг да около, причем весьма спорные. Почему ты подменяешь одно другим? Но ты прав в другом: я в этом вопросе не должен быть поставлен в положение Рамзина. Мне помилования не надо, никто еще не доказал, и он в том числе, что я вредил своей Родине.

Шолохов кивнул Фадееву и ушел. В гостиничном номере он написал письмо Горькому, где рассказал о Вешенском восстании и его причинах то, о чем не говорил ему (точнее – Ягоде) во время пребывания в Краскове.

«Не сгущая красок, я нарисовал суровую действительность, предшествовавшую восстанию, причем сознательно упустил такие факты, служившие непосредственной причиной восстания, как бессудный расстрел в Мигулинской ст-це 62 казаков-стариков или расстрелы в ст-цах Казанской и Шумилинской, где количество растрелянных казаков… в течение 6 дней достигло солидной цифры – 400 с лишним человек.

Наиболее мощная экономическая верхушка станицы – купцы, попы, мельники – отделывались денежной контрибуцией, а под пулю шли казаки зачастую из низов социальной прослойки. И естественно, что такая политика, проводимая некоторыми представителями Сов. власти, иногда даже заведомыми врагами, была истолкована как желание уничтожить не классы, а казачество».

Горький отослал это письмо Сталину.

* * *

В середине июня Горький прислал Михаилу записку. Он приглашал его на новую встречу, на этот раз в своей московской квартире.

Горький жил на Малой Никитской, в причудливом особняке с широкими зеркальными окнами, сооруженном в начале века архитектором Шехтелем для миллионера Рябушинского в стиле «либерти», сочетающем в себе элементы растительного и подводного мира. Поэтому Шехтелев дом напоминал огромный аквариум с декоративными растениями, в котором, лениво шевеля плавниками, плавало реликтовое существо – Горький, свысока относящееся к другим существам – например, биологически связанным с рекой Дон. Парадная лестница была как волна, разбившаяся на первом этаже. Секретарь Крючков повел Михаила громадными комнатами с высоченными потолками, украшенными поверху дубовыми балками, словно в старинном замке. Комнаты эти выглядели пустынными – не оттого, что в них было мало мебели, а оттого, что ее требовалось слишком много, чтобы их заполнить. Здесь, как в мемориальном музее, почти ничем не пахло, только горьковскими сигаретами и – слабо – какими-то диковинными духами, из чего Михаил заключил, что существа женского пола в этом аквариуме бывают.

Они вошли в гостиную или, быть может, библиотеку с высоченными, под потолок, книжными шкафами по стенам, круглым столом посредине широкого ковра и длинным диваном с множеством подушек. За столом, в круге света от массивной штепсельной лампы с абажуром, сидел Горький, подперев кулаком подбородок, как обычно делали его двойники на портретах. Перед ним лежало окончание 6-й части, которое Шолохов отослал ему вместе с письмом.

– Садитесь, – сказал Горький, протянув Михаилу руку.

Он сел на массивный жесткий стул. Горький молчал. Когда же Михаил, тоже помолчав для приличия, устремил на него вопрошающий взгляд, Алексей Максимович кратко молвил:

– Подождем.

Михаил не осмелился спросить – чего? Или, быть может, кого? Снова придет Ягода? Или теперь уж сам Менжинский? Позвал бы лучше Ворошилова, он ночей недосыпал, читая «Тихий Дон», рисковал в наркомат опоздать!

– Курите, – предложил Горький, пододвигая к нему коробочку цвета морской волны.

Михаил покосился на нее, помотал головой (ароматические табаки не пришлись ему по вкусу еще в Берлине) и достал кисет со своим «горлодером», трубку. В соседней комнате захрипели и забили здоровенные напольные часы. Как только бой стих, в стороне, противоположной той, откуда пришел Михаил, послышались мягкие неторопливые шаги по паркету. Вошел не Ягода, не Менжинский и даже не Ворошилов, а Сталин собственной персоной. Горький и Шолохов поднялись со своих мест.

– Здравствуйте, товарищи, – сказал Сталин и пожал им руки.

Горький придвинул генсеку стул, но тот остановил его движением руки:

– Не беспокойтесь, Алексей Максимович. На службе насиделся. Присаживайтесь сами.

Но не успели они присесть, как Сталин обратился к Михаилу:

– Почему в романе так мягко изображен Корнилов? Надо бы его образ ужесточить.

Шолохов уже сталкивался со сталинской манерой внезапно задавать вопросы, но на этот раз была неожиданна и суть вопроса: ведь Корнилов действовал во 2-й книге, давно уже напечатанной. «Неужели вместо обсуждения проблем третьей книги он мне сейчас предложит внести изменения в первые две?» – с разочарованием подумал Михаил. Он собрался с мыслями и ответил:

– В разговорах Корнилова с генералом Аукомским, в его приказах Духонину и другим он изображен как враг весьма ожесточенный, готовый пролить народную кровь. Но субъективно он был генералом храбрым, отличившимся на австрийском фронте. В бою он был ранен, захвачен в плен, затем бежал из плена в Россию. Субъективно как член своей касты он был честен…

– Кто это – честен? – насмешливо спросил Сталин. – Раз человек шел против народа, значит, он не мог быть честен!

– Субъективно честен, с позиций своего класса. Ведь он бежал из плена, значит, любил Родину, руководствовался кодексом офицерской чести… Самым убедительным доказательством того, что он враг – душитель революции, являются приводимые в романе его приказы и распоряжения генералу Крымову залить кровью Петроград и повесить всех депутатов Петроградского Совета!

Сталин махнул рукой:

– Некоторых можно было! Троцкого, например, председателя этого Совета.

Он зашагал по комнате, дошел до журнального столика в углу, повернулся.

– Откуда вы взяли материалы о перегибах Донбюро РКП(б) и Реввоенсовета Южного фронта по отношению к казаку-середняку?

– В романе все строго документировано, – заявил Михаил. – А в архивах документов предостаточно, но историки их обходят и зачастую гражданскую войну на Дону показывают не с классовых позиций, а как борьбу сословную – всех казаков против всех иногородних. Эти историки скрывают произвол троцкистов на Дону и рассматривают донское казачество как русскую Вандею. Между тем на Дону дело было посложнее… Вандейцы, как известно, не братались с войсками Конвента Французской буржуазной республики… А донские казаки – в ответ на воззвание Донского Реввоенсовета республики – открыли свой фронт и побратались с Красной армией. И тогда троцкисты, вопреки всем указаниям Ленина о союзе с середняком, обрушили массовые репрессии против казаков, открывших фронт. Казаки, люди военные, поднялись против вероломства Троцкого, а затем скатились в лагерь контрреволюции… В этом суть трагедии народа!

Сталин присел к столу, не торопясь набил трубку, держа ее в левой, похоже, не разгибающейся до конца руке, закурил.

– А вот некоторым кажется, – сказал он, окутавшись клубами дыма, – что третий том «Тихого Дона» доставит много удовольствия белогвардейской эмиграции… Что вы об этом скажете? – Сталин как-то уж очень внимательно посмотрел на Михаила, а потом столь же внимательно на Горького, который сидел с отсутствующим видом, курил свои египетские сигареты и жег над пепельницей спички. Он их вытаскивал из коробки одну за другой и жег – и пепельница была уже полна обугленными червячками. Михаил проводил взгляд Сталина и все понял.

– Хорошее для белых удовольствие! – воскликнул он. – Я показываю в романе полный разгром белогвардейщины на Дону и Кубани!

Сталин помолчал, потом сказал:

– Да, согласен! – И, обращаясь к Горькому, добавил: – Изображение событий в третьей книге «Тихого Дона» работает на нас, на революцию!

Горький закивал:

– Да, да.

Это были его первые слова, произнесенные за все время пребывания Сталина в комнате. Сталин поднялся и твердо сказал:

– Третью книгу «Тихого Дона» печатать будем!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю