355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Воронцов » Шолохов » Текст книги (страница 6)
Шолохов
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:45

Текст книги "Шолохов"


Автор книги: Андрей Воронцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)

– Ты, Миня, стал через меня для этой власти меченый. А она, эта власть, по всему видать, надолго. Тебе, может быть, всю жизнь при ней жить. Мне что, я свою отжил, могу сидеть в хате и, – Александр Михайлович щелкнул ногтем по бутыли с мутноватым самогоном, – свое горе вот этим заливать. А тебе это не годится. И если уж выбился ты хоть в небольшие начальники, надо стараться изо всех сил, чтобы тебе поверили. Службу ты себе нашел, прямо скажем, дрянную: будешь высматривать, что бы отобрать у казаков из заработанного тяжким трудом. Но я, Миня, не знаю, есть ли где теперь приличные службы. Теперь так: чтобы самому жить, надо отобрать у другого. Но ты не для себя будешь отбирать, тебя на эту должность поставило государство. Запомни: одного пожалеешь, другого, третьего, а тебя начальство не пожалеет. Пришлют на твое место нового инспектора, а он уже будет мести подчистую. И людям не поможешь, и себе все пути закроешь. Смотри, не прогадай!

Михаил и сам примерно так же думал. Поэтому, приехав в середине мая в станицу Букановскую, куда он получил назначение, он развернул энергичную деятельность. В двухдневный срок созвал съезд работников хуторских Советов и статистиков, на котором он почти один и выступал, рассказывая собравшимся, что им надо делать, а чего не надо. Техника сбора сведений для начисления налога напоминала взыскание недоимок у общины при крепостном праве: земледельцы вызывались в хуторской Совет, но не поодиночке, а «десяткой» – компактной группой в десять человек, живущих по соседству (пять зажиточных и пять бедных). Их предупреждали, что они связаны круговой порукой, то есть должны были подтвердить показания друг друга и несли ответственность за неверные сведения.

Уже через девять дней после прибытия Михаила работа по составлению списков обложенных налогом была закончена. За это время он успел объехать хутора своей станицы два раза. Михаил ликовал, справедливо полагая, что из 120 инспекторов, посланных этой весной в донские станицы, он первый добился такого результата. У него чесались руки послать победную депешу окружному продкомиссару Шаповалову, но оставалась еще самая муторная часть работы – проверка сведений. Результаты ее оказались обескураживающими. Полученные данные самым резким образом расходились со спущенной из округа цифрой обязательного посева. Достаточно было просто сравнить величину земельных наделов и указанный размер посевов, чтобы понять: подлинные данные скрыли все поголовно – и богатые, и бедные.

– Как же так, – чесал в макушке разочарованный Михаил, – ведь круговая порука?

– Круговая порука бывает разная – и такая, и эдакая, – туманно пояснил заведующий земельным отделом Букановского исполкома Петр Яковлевич Громославский, бывший станичный атаман.

Что же делать с уже составленными списками? Неужели вся работа насмарку? Михаил не имел никаких инструкций на этот счет. Он запросил по телеграфу окружпродком, но аппарат Юза, начав отстукивать его телеграмму, вдруг замолчал.

– Опя-ать! – издал длинный стон телеграфист.

– Надолго это? – спросил Михаил у него.

– Недели на две, – с досадой сплюнул тот. – То банды линию рвут, то столбы сами от ветхости валятся. Жди теперь ответ почтой – а это те же две недели. Ты не знаешь, товарищ начальник, почему у врага трудового народа атамана Краснова везде телефоны были, а у нас ни хрена нету?

Мишка покосился на телеграфиста – провоцирует, что ли? – и, не отвечая, вышел.

«Вот и отличился! – с огорчением думал Михаил. – В итоге получится, что я не первый, а последний!» Он решил не ждать никаких распоряжений и создал станичную проверочную комиссию из председателя Каргинского Совета, себя, Громославского и еще одного члена исполкома. На сознательность рассчитывать уже не приходилось, следовало либо лично обмерять посевы, либо запугивать казаков разными карами за взаимное покрывательство.

Мишка послал продработников в новый поход и сам энергично двинулся по дворам, прихватив с собой в качестве статистика статную кареглазую учительницу Марусю, дочку Громославского. Но с каждым посещенным куренем он стал ощущать, что уверенность его, преисполненного решимости добиться от хозяев правдивых сведений, куда-то улетучивается. Было ясно, как Божий день, что семья из 6–8 человек не может выплатить продналог в полном объеме, даже если у нее выгрести под метлу из амбара все зерно. Прошлогодний урожай сожгла засуха. Семян не оставалось даже на посев. То в одной, то в другой хате Михаил с Марусей наталкивались на лежащего в гробу мертвеца – а то и вовсе без гроба, на столе. Люди мерли от голода как мухи, а те, кто остался в живых, съели уж все коренья и принялись за траву и древесную кору.

Михаил очень хотел, чтобы его заметили в округе, но не хотел выслуживаться на чужом горе, а тем более на смерти. Настоящие казаки так не поступали. Боролся он с самим собой недолго. Не знающий жалости, высеченный из стали инспектор Шолохов, каким он иногда представлял себя, поправляя утром фуражку перед вмазанным в печь осколком зеркала, быстро спасовал перед порывистым, совестливым хуторским пареньком Мишкой. Правдивых сведений о посевах и скотине Михаил требовал только от зажиточных. Входя же в бедный курень, где ребятишек было, как цыплят, мал мала меньше, он сразу говорил:

– Тут брать нечего. Пойдем дальше. Пока прощевайте, казачата.

Одна вдова, когда он уходил, схватила его за рукав в сенях, прошептала со слезами:

– Миша, ты спас нас…

Он отвернулся, чувствуя, что и на его глаза наворачиваются слезы. На улице поймал на себе теплый взгляд Маруси. «Доброта всем нравится, – уныло подумал он. – А что будет, когда прихватят меня за одно место в округе?»

Новые списки были составлены за 12 дней. К этому времени из окружпродкома пришло только распоряжение об организации в Букановской статистической проверочной комиссии – а она уже закончила работу. За счет проверки зажиточных куреней новые данные о посевах выросли почти в два раза против прежних, но все равно резко уступали посевному заданию, присланному из Вешенской. Михаил сел писать доклад комиссару Шаповалову. Документ он разделил условно на две части. В первой, наиболее пространной, он провел артподготовку, повествуя о своем титаническом труде и вставших на его пути трудностях, во второй, которую можно было бы назвать «Пейзаж после битвы», с простодушной откровенностью признался, что невозможно справиться со спущенным из округа налоговым заданием, когда «смертность на почве голода по станицам и хуторам, особенно пораженным прошлогодним недородом, доходит до колоссальных размеров».

Завершил он послание витиеватой чеховской фразой: «Заканчивая свой доклад, сообщаю, что единственным тормозом в работе является несвоевременное поступление Ваших распоряжений и распоряжений заготконторы № 14. Все бумаги слишком долго задерживаются в пути, приходят с сильным опозданием, что впоследствии влечет за собою какое-либо недоразумение, единственной причиной которого будет служить только вышеизложенное».

Продкомиссар Шаповалов, прочтя доклад, наложил резолюцию: «Считать работу удовлетворительной. Инспекторскому отделу взыскать средства избежать тормоза в задержке передачи наших распоряжений и доложить мне для их проведения». Старший инспектор, ознакомившись с резолюцией начальника, начертал в свою очередь: «Написать в Окружной исполком, что телеграф по 2 недели не действует». Круг, таким образом, замкнулся, и доклад можно было бы сдавать в архив, если бы не еще одна организация, читавшая подобные документы…

Вскоре Михаил заболел, его начала трясти лихоманка, как говорили в тех краях. Он метался по постели в сильном жару. Исполкомовские прислали фельдшера, тот выписал ему лед – да где же его взять летом-то? «Так у нас же весь погреб с весны набит льдом! – воскликнула статистик Маруся. – Надо отнести! Только… отнеси уж ты, Лида», – попросила она сестру. Михаил ей сильно нравился, но она его стеснялась: бывало, сидит с ним в кабинете весь день и голову от бумаг боится поднять, бросала только быстрые взгляды исподлобья, когда он отворачивался. Потом все же, использовав какой-то служебный предлог, она пришла к нему на квартиру с двоюродной сестрой Антониной. Михаил был еще слаб, но уже выздоравливал. В комнате его ничего не было, кроме железной кровати, комода, заваленного книгами, и хромоногого стула. Правда, на подоконнике стояла китайская роза, и один цветок как раз расцвел. Михаил, глядя с улыбкой на Марусю, сорвал цветок, протянул ей: «Тебе». Маруся залилась краской, даже забыла поблагодарить. «А вот тебе еще, чтоб ты знала, какого ты сейчас цвета, – он протянул ей новенькую красноармейскую звездочку и захохотал, глядя на ее сконфуженное лицо. – Тебе сколько лет, Маруся?» «Девятнадцать», – потупилась она. «Ну, мы одногодки», – неизвестно зачем соврал Мишка – может быть, оттого, что слишком свеж был в памяти холодный душ, которым его окатила Анастасия Попова, напомнив о его возрасте. Маруся ему нравилась, но он еще не мог решить, кто ему нравится больше – она или ее сестра Аида.

Вообще, несмотря на болезнь, Михаил был доволен жизнью. В Букановской, в отличие от Каргинской, его приняли в комсомол. Бедные станичники его любили и уважали за справедливо начисленные налоги, зажиточные относились по-разному. Разрешения определять размер податей по своему усмотрению он в Вешках не спрашивал, считая, что это необязательно после того, как Шаповалов утвердил его июньский отчет. Поэтому он был совершенно ошеломлен, когда в конце августа за ним приехали на обывательской подводе чекисты и арестовали.

IX

– Ну что, вот и встретились вновь? – Резник, развалившись за столом, курил папиросу, задрав вверх цыганскую бороду. Михаил стоял напротив в гимнастерке распояской. – Не обмануло меня партийное чутье еще при первой встрече, что ты – контрик. На этот раз твои дела серьезны, парень, просто так уже не вывернешься…

Михаил, как только увидел Резника, сообразил вдруг, как надо ему себя вести, хотя ни секунды не размышлял, правильно это или неправильно.

– Предупреждаю, Илья, я на твои вопросы отвечать не стану, – сказал он.

Резник опешил, аж даже забыл вынуть изо рта папиросу. Скулы его порозовели.

– С какой это стати ты мне вдруг «тыкаешь»? И почему это не будешь отвечать на вопросы?

– Ну, ежели я уж на мельнице в детстве тебе «тыкал», то чего уж сейчас-то «выкать»… Впрочем, ты, если хочешь, можешь говорить мне «вы», я не возражаю. А не буду я отвечать на твои вопросы потому, что ты мой старый знакомый и слишком долго был слесарем на мельнице, где мой батя был управляющим. Есть у меня подозрение, товарищ Резник, что теперь ты вымещаешь на мне зло. Иначе чего ты пристал ко мне, как репей к конскому хвосту?

Резник захохотал.

– Ты мне отвод, что ли, даешь?

– Вот-вот.

– Это даже любопытно. Первый раз за всю чекистскую работу с таким сталкиваюсь. Хотя самому приходилось в охранке требовать смены следователя. Только у нас не охранка. Там следователи выслуживались перед начальством, а у нас руководствуются партийной совестью. Ты думаешь, мне нужно задавать тебе вопросы? Это тебе нужно, чтобы иметь возможность оправдаться. А у меня фактов достаточно, чтобы расстрелять тебя в 24 часа. Да что там 24 часа? Сейчас, через минуту.

Михаил ощутил в себе нечто новое – страх ушел, осталась только злость. Он не отрываясь глядел в глаза Резнику и видел, что теперь это было тому неприятно, как раньше было неприятно смотреть в Резниковы зрачки самому Мишке.

– Это за что же – расстрелять? И не думаешь ли ты, что ты можешь расстреливать кого угодно? Гляди, как бы тебя самого не расстреляли.

– Мы расстреливаем не кого угодно, а врагов. Ты – враг. Ты сорвал налоговую кампанию, превысив свои полномочия.

– Во-первых, я ее не срывал, а во-вторых, даже если сорвал, тебе-то какое дело? Пусть мною окружпродком, милиция занимается. При чем здесь ГПУ?

– Ты плохо знаком с задачами, возложенными товарищем Лениным на чекистов. Среди них борьба с экономической контрреволюцией – одна из первых. А действия твои – экономическая контрреволюция. Так их расценил и окружной продкомиссар Шаповалов. Вот в деле его приказ от 31 августа об отстранении тебя от занимаемой должности.

– Но он же утвердил мой июньский доклад!

– Он, наверное, его плохо читал. Люди едят траву и древесную кору, ты пишешь? А ты знаешь, что на Волге люди людей едят?

«Да, и даже знаю, почему», – злобно подумал Михаил.

– По отчетам станисполкомов, никакого голода на Верхнем Дону нет. Почему ты распространяешь клеветнические сведения?

– Я сказал: буду отвечать только другому следователю.

– Ты будешь расстрелян. И очень скоро. Если вдруг захочешь рассказать о своих сообщниках, то поторопись. Конвойный! Увести.

В камере, в которую впихнули Михаила, никого не было. Свет проникал в подвал только из маленького окошечка под потолком, вроде форточки. Михаил на ощупь нашел на полу рваный, пахнущий мочой и плесенью тюфяк, и лег. Ему с трудом верилось, что все это происходит именно с ним. Однако это было с ним, и его обещали скоро расстрелять. Расстрелять… Ему вспомнилось, как рыдал «идейный анархист» Дашкевич, любитель красивой жизни, когда вел его пьяный Гаврик «до цугундера». Что же это – вот так же буднично, с шутками, с матерком, и его поведут туда, откуда никому нет возврата? Был свет, была жизнь, и вдруг – тррах! – темная яма, как говорил терский есаул? Слепота, глухота, немота, неподвижность… Нет, не то, хуже: можно оглохнуть, ослепнуть, онеметь, обезножеть, обезручеть, но дышать, слышать запахи, чувствовать биение сердца, а главное – думать… А в смерти нет ничего. Вообще ничего! Нет, это дико, так не может быть! А с другой стороны, если там, за гробом, другая жизнь, как учит Церковь, то зачем нужна эта? Зачем это тело, руки, ноги, глаза, уши? Значит, душа, если она и есть, не может ни видеть, ни слышать, ни двигаться? Все равно – темная яма? Куда ни кинь, всюду клин?

Сознание его не мирилось с этим. Оно не понимало, как можно мгновенно, без следа оборвать все, уйти в полное небытие, но и не понимало вечной жизни. «Жизнь бесконечная»… Как это – бесконечная? Бесконечная, как небо над Доном и степью, что открылось ему июньской ночью, когда он сидел в саду? Но зачем человеку такая жизнь? «А зачем ты тогда печалуешься о смерти?» – спросил его кто-то. «Кто это? – испугался он. – Кто это говорит? Да никто это не говорит, – успокоил он сам себя, – это ты сам только что подумал». Но мысль, как бы подстегнутая ощущением бесконечности, бежала все дальше и дальше, по неведомым, ветвящимся закоулкам. «А что это такое – подумал? Как это – взял и подумал? Из чего эта мысль? Я не складывал ее в слова, она пришла ко мне готовой, на родном языке. Что это? Я думаю или мне, действительно, говорит кто-то, а я называю это мыслью? Что было первым? Мысль? Слово? Или голос в моем мозгу, давший начало и слову, и мысли? Как назвать то, что происходит сейчас, когда я думаю о том, как я думаю?» Во всем, к чему бы лихорадочно ни обращалась сейчас его мысль, было ощущение бесконечности, отличающееся от испытанного два года назад, в плешаковском саду, тем, что тогда он ощущал бесконечность вокруг себя, а теперь смотрел внутрь себя, как в перевернутый бинокль, и видел ту же бесконечность – в биении сердца, в движении легких, мышц живота… Ему вспомнился фельдшер из какого-то смешного рассказа Чехова, для которого самой большой тайной в мире была система человеческого кровообращения. А ведь это вовсе и не смешно! Все реки текут в одну сторону, как учили в гимназии, сверху вниз, и впадают в море, и ни одна из них не поворачивает вспять, не бежит по кругу, как кровь в человеческих жилах. Ее гонит по артериям и венам сердце, которое так громко стучит теперь в этой тишине, а кто запустил самое сердце? Господи, если бы мир был как эта камера, начинался бы и заканчивался ею, тогда было бы понятно то небытие, что обещают после смерти большевики. Но мир неизвестно где начинается и где кончается, откуда же они могут знать, где начинается и кончается жизнь? Как они могут говорить, что за гробом – конец, если не знают, где, на какой версте кончается мир? «Но и ты не знаешь – какая она, жизнь после жизни. Если душе моей не суждено умереть, то какой смысл в этой двойной жизни – сначала в теле, а потом вне его?» Он споткнулся на пороге этой мысли, он смутно чувствовал, что лишен самой возможности размышлять об этом, как нельзя размышлять о том, чего никогда не видел, не слышал и даже не можешь сравнить с чем-нибудь подобным, ибо не знаешь, на чем основано подобие. Он слишком мало жил, чтобы постигнуть, зачем ему дана эта, земная жизнь, а тем более – другая, небесная, неизвестно, существующая ли вообще. Но одно он смутно понимал, хотя и не мог сказать, отчего это так: сейчас для него, Михаила Шолохова, это самый главный вопрос. С этой мыслью, как бы прерванной на середине, он забылся в тонком сне, но тут же, как разряд электрического тока, встряхнула его новая мысль, властно, одним ударом, отшвырнувшая в сторону все другие мысли: «Жить! Жить! Жить!»

Нет, никакие доводы не могли примирить его, живого, с помышлением о близкой смерти, никакая бесконечность внутри него и вне него не была ей оправданием, ибо сейчас он понял то, что неосознанно чувствовал тогда, в саду, глядя в окошко на родителей и Марью, но не мог еще осмыслить: что человек и есть конец этой вселенской бесконечности, а начало… Впервые Михаил подумал о Боге не как о Ком-то далеком, ослепительном и грозном («Бога человекам невозможно видети»), а как о Ком-то прямо связанном с ним, маленьким, несчастным, валяющимся теперь в сыром подвале на вонючем тюфяке. «Ведь если Он есть, так зачем-то Он дал мне жизнь?» С необычайной остротой ощутил он, глядя сухими глазами во тьму, что время его смерти еще не пришло, что теперь она бы была еще чудовищней и противоестественней, чем смерть рыдавшего в нечеловеческой тоске Лашкевича, который, по собственному ощущению, все же пожил, пусть и по-скотски, пусть в пьяном, разгульном чаду, но ведь он, очевидно, и не ждал от жизни большего, – а что же он, Михаил, только еще думавший о жизни, о ее непостижимости, сидевший ночью при свете горелки над «Смертью Ивана Ильича» и перечитывавший поразившие, хотя и не поддающиеся его разумению слова: «Он хотел сказать еще «прости» но сказал «пропусти» и, не в силах уже будучи поправиться, махнул рукой, зная, что поймет тот, кому надо»?.. Давно, с тех времен, как стояли они с отцом в Кремле, под прохудившейся кровлей собора Михаила Архангела, его святого покровителя, у древних могил великих князей и государей, поселилось в его груди ощущение своего какого-то особого предназначения, загадочным образом связанное и с тем величием, и с тем непостижимым запустением, что увидел он здесь, в сердце Русского государства. Словно не отец привел его сюда, а другая, неведомая сила привела, поставила и сказала: «Смотри. Помни. Не посрами их славы». Или все это лишь помстилось ему, а жизнь бессмысленна и случайна, и нужно, как Лашкевич, успеть урвать от нее то, что находится на расстоянии вытянутой руки, не думая ни о каком предназначении, о Боге, вечности, а перед тем, как получить свинцовую пломбу в затылок, шепнуть тому, кого обокрал: «Зато пожил!»?

А как же тот закон, о котором говорил артиллерийский подпоручик, что у человека есть защита, ангел за правым плечом, а сподличав, он этой защиты лишается? Разве он, Михаил, подличал? Ну, врал по мелочам, таскался по бабам, у которых где-то – в Красной армии или в Белой, за морем, в Туретчине – были живые мужья… Пошел, как сказал отец, на поганую службу, налоговым инспектором. Но ведь люди благодарили его со слезами на глазах: «Ты спас нас!..» А может быть, это кара ему за то, что с тех пор, как в третий раз вступили красные на Дон, не был он вовсе в церкви – и не только потому, что хотел вступить в комсомол или боялся потерять работу, а потому, что не ощущал в этом потребности? Он потерял веру в Бога, а теперь Бог наказывает его, не давая осуществить заложенное в нем предназначение?

Но если Бог создал людей по своему образу и подобию, почему допустил Он, что жизнь человеческая так подешевела, что убить человека, венчающего собой мировую бесконечность, стало не труднее, чем прихлопнуть комара? «Но ведь и Христа распяли, – сказал он себе (или то был давешний голос?), – и Он умер в муках, хотя творил одни благодеяния. Стало быть, жизнь не у Бога подешевела, а только у нас?» Подчиняясь безотчетному порыву, Михаил вдруг произнес в темноте:

– Да воскреснет Бог… – И лежал, прислушиваясь, как затихает эхо необыкновенных, ликующих и торжественных этих слов, которые с таким восторгом пел священник после крестного хода на Пасху. Потом, запинаясь, он стал читать дальше полузабытую уже молитву: —…И расточатся врази Его… и да бежат от лица Его ненавидящий Его… Яко исчезает дым, да исчезнут; яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси от лица любящих Бога и знаменующихся крестным знамением… – Когда Михаил дошел до этих слов, правая рука сама собой потянулась ко лбу, пальцы сложились в щепоть, и он осенил себя широким крестом.

Вспомнилась окоченевшая, точно каменная десница лежавшего на полу в их хате мертвого Павла Дроздова – пальцы ее тоже были сложены, как для крестного знамения… Успел или нет он перекреститься?

– …И в веселии глаголющих: радуйся, Пречестный и Животворящий Кресте Господень, прогоняяй бесы силою на тебе пропятого Господа нашего Иисуса Христа…

Загрохотал вдруг засов на двери, она распахнулась с раздирающим душу скрежетом, в глаза ударил свет фонаря – «летучей мыши», за которым смутно угадывались какие-то фигуры.

«Расстрел? – молнией пронеслось в голове у Михаила. – Пора?»

– Помилуй нас, Боже, по велицей милости Твоей… – нараспев сказал кто-то.

– Ты чего, сдурел? – грубо произнес другой голос. – Ты думаешь, ты в церкви, что ли? Проходи, не задерживай!

Теперь Михаил видел, что в дверях стоит бородатый человек в одном подряснике. Он вдруг взмахнул руками и влетел в камеру – очевидно, от толчка в спину. Дверь захлопнулась, и снова наступила тьма. Прибывший откашлялся.

– Простите, здесь, как я понял, есть человек духовного звания? – спросил он.

– Нет, – ответил удивленный Михаил, – здесь только я, Михаил Шолохов, налоговый инспектор.

– Стало быть, это вы творили молитву против бесов, которую я слышал за дверью?

– Да, – смущенно сказал Михаил. – А что, я так громко читал?

– Да нет, солдат едва ли слышал, – успокоил Михаила священник, словно прочитав его мысли. – А у меня обостренный слух на молитву, ведь я и в алтаре должен слышать, что читают в храме. Так вы говорите, вы налоговый инспектор? Другими словами – продкомиссар? – Батюшка подошел к Михаилу ближе, внимательно вглядывался. – Такой молодой?

– Вроде того. Только я не занимался разверсткой, а лишь налоги начислял.

– Что ж – неправильно начислял, коли попал сюда?

– По твердому заданию – неправильно. Но если бы я начислял по твердому, у нас в Букановской второе Поволжье было бы.

– Значит, начислял правильно, – сказал батюшка. – Господь тебя не оставит. Ведь ты уповаешь на Господа?

– Я… – замялся Михаил, – я плохо уповаю, батюшка… Только теперь и вспомнил про Бога.

– Что ж, это бывает. Все мы грешные. Тебя как величать-то, ты говоришь? Михаил?

– Михаил.

– Стало быть, мы тезки. И я – Михаил. Отец Михаил. Думаю, се – добрый знак. Ведь и церковь у вас в Вешенской освящена во имя Архангела Михаила. Благословляю тебя, раб Божий Михаил, во имя Отца и Сына и Святаго Духа. – Священник осенил Михаила крестным знамением, а тот, вспомнив, как ведут себя в таких случаях, поднялся с тюфяка и сложил крестом ладони, чтобы принять для поцелуя руку батюшки.

– Батюшка, вот тут еще матрац, располагайтесь, – предложил он.

– Спаси, Господи. Эх… Сколько же несчастных окропили своими слезами это ложе? Прими их, Господи, во Царствии Твоем. – Отец Михаил помолчал. – Какую же кару тебе, Михаил, они обещают за покровительство сирым?

– Расстрел, – нехотя ответил он.

– Расстре-ел?! Ну, это и для большевиков слишком. А ты, понятное дело, скорбишь душою. Тебе сколько лет?

– Семнадцать.

– Сказано в Писании: «Не бойся, малое стадо!» И ты не бойся. Буду молиться за тебя. Приму твою исповедь, отпущу грехи. Причастить, к сожалению, не могу: отобрали у меня здесь супостаты крест-дароносицу с запасными Дарами. Но все же, Михаил, странно мне, что за такой пустяк хотят они тебя расстрелять. Может, угрожают просто?

– Да нет, не угрожают! – с отчаянием воскликнул Михаил. – Есть тут такой Резник, невзлюбил он меня давно и по всякому случаю привязывается, и обязательно контрреволюцию мне цепляет. Раньше я от него отбрехивался, а теперь не получится: «экономическую контрреволюцию» углядел! Я на этот раз решил и вовсе на его вопросы не отвечать. Зачем? Бесполезно.

– Резник – это такой черный, с красными глазами? Он сам что же – из жидов?

– Да уж не из казаков, понятное дело!

– Теперь верю, что хочет расстрелять. И не токмо оттого, что он из жидов – среди них всякие бывают, а потому что из резников.

– Кто ж это такие?

– Это особое сословие у евреев, занимается убоем скота для жертвоприношений. А прежде чем убить, скажем, корову, они ее живьем обескровливают.

– Как это?

– Ставят животное в особый станок, чтобы оно не падало, и надрезают ему жилы. Когда из них вся кровь вытечет, тогда только перерезают горло.

Михаила передернуло.

– Вот таким делом и занимались предки этого Резника. Оттого, наверное, он теперь и в Чека, что их кровь в нем говорит. Только я тебе вот что скажу, возлюбленный брат мой: ты, прежде чем себя пожалеть, пожалей этого несчастного.

– Кого? – не понял Михаил. – Резника?

– Его самого. Истинно говорю: он несчастней тебя. С каждым невинно убиенным душа его все больше погружается в пучину, откуда нет возврата. Нам, православным христианам, негоже ненавидеть их – не к ненависти призывает нас Господь. От себя же скажу, что, если бы и позволено было нам ненавидеть таких, наша ненависть нипочем не переборет ихнюю. Нам заповедано побеждать любовью.

– Что же мне – пойти к ему и сказать: «Я люблю вас, Илья Ефимович!»? Что нам это даст? Вот если бы он сидел здесь, а я там, наверху, то я бы мог его пожалеть. А так…

– Сильному слабого пожалеть легко, а ты попробуй пожалеть сильного! «Сила Божия в немощи совершается». Господь ждет от нас не телесной силы, а силы духа. Ты сильнее любого Резника, если можешь пожалеть его. Ему и знать-то об этом необязательно, главное, чтобы твоя молитва дошла до Господа, а тогда, глядишь, Господь и вразумит изувера. Не виноват же он, что в резниках родился. Сказано ведь: не будет Царства Божия, пока и евреи не обратятся.

– Не понимаю я этого еще, батюшка, – устало промолвил Михаил. – Евреи… обратятся… Жалеть их нужно… Я, наверное, слабый духом.

– Да нет, – с уверенностью сказал отец Михаил, – ты не слабый духом. Маломощных казаков ты пожалел, а ведь, наверное, мог бы не жалеть, награду какую-нибудь от начальства бы получил. На вопросы отвечать отказался – а это тоже непросто, ведь всякий хочет себе как-то прощение выговорить. Опять же – не плачешь, не катаешься по земле, хотя знаешь, что тебя расстреляют. Я и сам вижу, что ты не из богомольцев. Но душу от предков ты наследовал христианскую, а это, скажу я тебе, ныне покрывает недостаток благочестия. Ведь церкви православные того гляди закроют, могут даже дома запретить молиться. Кто-то уйдет в пещеры, в катакомбы, как в языческом Риме, будет молиться за многострадальную Родину нашу, а кто-то, памятуя, что всякая власть – от Бога, будет служить ей, не упуская случая делать добро. По всему видать, твой путь – последний. На нем найдет применение твоя христианская душа. Но этот путь – трудный. Резников ты еще повстречаешь великое множество. Не отчаивайся, привыкнешь. Чтобы жида перехитрить, надо быть семи пядей во лбу, но есть у них, включая и выкрестов, один недостаток – нетерпение. Надобно их перетерпеть. Не открывайся перед ними, и не только перед ними, но и перед их челядью, которая порой хуже всякого жида. Не озлобляй их, старайся платить добром за зло, но делай всегда все по-своему. Только так ты и победишь. Думается мне, теперь тебя не расстреляют и даже долго сидеть ты здесь не будешь. Но человек предполагает, а Господь располагает. Казнили людей и моложе тебя – взять хотя бы цесаревича Алексея. Поэтому покайся мне, раб Божий, в своих грехах.

Михаил сбивчиво, заикаясь от смущения, начал каяться. Исповедовался он последний раз еще до того, как сошелся с распутной Марьей, а были после этого еще и жалмерки, и лишенная девичьей чести гордая Настя, и созданный им образ попа, прислужника белых, в пьесе «Генерал Победоносцев», не говоря уж о грехах помельче – табаке, самогоне… К концу исповеди покрылся он обильно потом, несмотря на то, что в сыром подвале было совсем не жарко.

– Вот, брат мой Михаил, – тихо говорил отец Михаил, приняв его покаяние, – ты, наверное, когда сидел один, думал: за что же это все мне, такому молодому? А ты, даром что молодой, и нагрешил немало. Как влага сочится из сосуда, который дал трещину, так и благодать уходит из души, подверженной греху. Бойся потерять душу христианскую. Никто тебя тогда не защитит. Теперь пришло время великих соблазнов, и редкий мирянин может сохранить себя в чистоте. Да и кто без греха? Но помни: даже если и оступился, дальше по этой дорожке не ходи, ждет тебя там погибель. Мы перед Резниками беззащитны, когда ослаблены грехами нашими. Ну что же, раб Божий, будем отходить ко сну? Утро вечера мудренее, как издавна говорили на Руси.

После разговора с батюшкой и исповеди Михаил успокоился. Он лежал на спине, подложив руки под голову, и не думал более о возможной близкой смерти. Отец Михаил шептал в темноте молитвы на сон грядущим. Михаил подумал было, не присоединиться ли и ему, но сознание его уже мягко закачалось на волнах сна. Он успел подумать с запоздалым раскаянием, что так и не спросил батюшку, за что его самого посадили сюда и что ему угрожает. Ведь если за сопротивление вскрытию мощей или анафему «живоцерковникам» – так это тоже расстрел… Но мысль эта, мелькнув, тут же погасла. Он легко и покойно заснул.

Проснулся Михаил оттого, что кто-то грубо тряс его за плечо. Он открыл глаза и в полутьме увидел над собой усатое лицо охранника – знакомого казака из Вешенской.

– Да вставай же ты, едрит твою раскудрит! Кричу ему, а он все дрыхнет и дрыхнет. Небось, не у бабы на перине! Ишо уснешь вечным сном, как отведут тебя в балочку!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю