Текст книги "Междуцарствие (рассказы)"
Автор книги: Андрей Левкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
Думаю, когда ему плохо, он хотел ощутить, ощупать то, что видят глаза: ему бы захотелось дотронуться, погрузить пальцы в живое, обследовать на ощупь – согревая их ребрами, узнать как внутри рдяного разреза под ребрами, узнать его – чуть подсохший, щелкающий от дыхания, слегка рвущий срастающиеся пленочки; услышать кожей рваный, надрезанный раной пульс, беззвучное шевеление губ разошедшейся плоти – сухих, запекающейся, лихорадочной: вложить персты в выемку. Но стекло не пропускает пальцы, а взглянешь чуть вниз – видишь их отражение, стекло отталкивает их, за что и страдает от царапин и звука.
Да, история с сыном Девы Марии невнятна, с этими белыми птицами, пурпурными гвоздиками в ладони, молчанием, свалявшимся в слезы, сделавшиеся жемчугами, из которых снизали четки, общее число бусин в которых я не знаю. Надо думать, оно закономерно и что-то означает. Наверное, оно хорошо.
И еще, мнимые садовники и рыболовы, ездоки на ослицах, рыбий скелетик, переплет окна. Выпуклые, конфетами серебряные сердца на артериальном или венозном бархате, девушки в черном, скрипящие снегом, уходя в себя, обнимая свой пустой живот и плоть, в которую не вложат тело. Снег хрустит под ходьбой: поверхность каждой льдинки видит идущего и глядящего в снег, но льдинок так много, что человек никогда не узнает себя в таком количестве оттисков.
Вид за окном перестает быть плоским и получает вздох, когда меняется погода, – дальние крыши закрывает снегопад, лишь по темноте предметов можно судить об их отдаленности: то есть, перспектива управляется не вдоль, но по вертикали: слоится, а в конце вьюги стоит белая стена.
Приоткрывание двумя пальцами глаза, какого – не знаю, зависит ли от склонностей нагнувшегося или оговорено специальным уложением – сообщает о том, чьи ресницы слиплись и зацепились друг за друга: если глаза его мутнеют как у рыбы. Сей акт почти неотличим от вкладывания руки в рану, а она – тот же глаз – когда не закрыт, не тускнеет и кровит слезами.
Человек не человек, или агнец, или рыба – но висящий оконным переплетом на стене не видим человеком, который смотрит сквозь окно в снегопад, безлюдный, сквозь который продирается где-то, что ли самолет. Человек узнает вскоре, что долгое глядение на снег, а пусть и на что угодно, вскоре вытолкнет единственную из пейзажа точку: он захочет дотянуться до нее, осторожно взять в пальцы, обнаружить ее жидкую кровь.
Он до нее дотронется и внутри него пойдет идти снег, будет превращаться в пар, еще не коснувшись внутренностей – между ними становится, ложится розовая прослойка. Кровь под ней течет куда ей надо, парит, а снег падает чуть наискосок, или же это кровь течет немного под уклон, подчиняясь той же силе, которая заставляет оконные переплеты состоять из горизонтальной и вертикальной реек.
Идущие за своим светлячком думают о нем как о светящейся вишне, черешне – для них он чужой, прилетевший случайно, и они боятся голову повернуть, чтоб только из виду его не потерять.
Почему Она не родила девочку?
НАСТУПЛЕНИЕ ОСЕНИ В КОЛОМНЕ
Коломна начинается – идя по Садовой – от Крюкова канала в сторону площади Тургенева, быв. Покровской, в центре которой стоял храм, взорванный, на его месте теперь сквер – точно на перекрестии Садовой и быв. Английского проспекта; Коломна, собственно, является островком, образованным каналами Крюковым, Грибоедова (быв. Екатерининский, быв. речка Кривуша) и Фонтанкой; возможно, впрочем, распространяется чуть дальше вдоль Английского проспекта (затем – пр-т Маклина) в сторону поэта Блока, до Мойки, углом выходя на Новую Голландию.
Когда приглядишься к ее архитектурностям, видно – ее нынешнее состояние мало отличается от прежнего – известного по временам если и не пушкинским, то достоевским. Наряду с обветшалостью район сохраняет привычные свойства городской окраины – за век утратив разве только этнографические особенности: еще более опростившись и подрастеряв сословные признаки – тут, конечно, давно живут представители всех городских слоев и профессий. Конечно, сохраняющаяся досель окраинность Коломны и инерция – уже, пожалуй, литературного свойства – заставляют Коломну пребывать спокойной, немного сонной и уж заведомо ленивой и незлобливой. Даже два ларька, торговавшие уже неизвестно чем в сквере на Покровской площади и сожженые не так давно, своим видом не наводят на мысли об агрессии, скорее уж о вечной российской отчасти оперного склада – безалаберности, незатушенной сигарете, а если даже и о сведении счетов, то – каком-то корявом и слишком уж бесхитростном.
Видимо, патриархальность округи – все длящаяся и лишь истончающаяся, не обрываясь, – связана с вечной петербуржской мукой: с тягой бывать на людях, оставаясь в одиночестве. Примером чему вполне сослужит угол Английского проспекта и Садовой – там, в окрестностях сквера образовалось место скорее общественное, нежели публичное: тем более учитывая время года, в которое этот разговор о Коломне происходит, а это – первая декада сентября. Солнечная теплая погода с легким туманом поутру и прозрачным воздухом, прогревшимся к середине дня. Природу Коломны в сей час образуют лишь благостность да тишина, нарушаемые редким дребезжанием трамвая и чуть более частым звуком жетонов, рушащихся в жестяные поддоны игральных автоматов, расположенных в низком и зябком полуподвале, выходящем на площадь, – чуть сбоку, где нынче составлены дощатые фуры каких-то ремонтников и стоит будка, разливающая пиво в банки из-под овощных и иных стеклянных консервов. Жетоны – размером с пятак или немного крупнее, раза в три-четыре толще и падают вниз тяжело, что твои сестерции, отчего-то заставляя гадать, как повел бы себя этот латунный кругляш, отпущенный в прозрачную банку с пивом желтоватым же, выветрившимся: пойдет ли ко дну, перекувыркиваясь, тускло стукаясь о стенки, или же ляжет плавно и тихо? Производить опыт неохота.
По воскресеньям Коломна многолюдна, тиха и незлобива. Уличная торговля в районе Покровки не затухает до вечера (в ходу здесь именно уменьшительное "Покровка" – присущее, скорее, московскому говору, а в Петербурге редкому за исключением разве Лиговки и нынешней Гражданки; однако именно "На Покровке" и прозывается полуподвальчик с лязгающими автоматами).
Большинство коломенских улиц разбиты: раскопаны, закопаны, просто уже удлиненные пустыри, покрытые песком, камнями, осколками бетона, кусками труб; дома редко выглядят здоровыми, лавки закрыты через одну, и замки на них запылились. Но среди этой разрухи еще можно отыскать виды вполне уцелевшие: если отойти немного в сторону, к берегу Крюкова канала, где, поставив бутылку вина на гранитную чушку между чугунными пролетами – с немалым риском, учитывая постепенно возрастающую жестикуляцию, – два неких господина попивают винцо в виду канала и Никольской колокольни, не особенно даже прислушиваясь к тому, что там наверху время от времени позвякивают медью по меди, и обе этих меди, похоже, треснувшие.
Словом, так эти два мужика средних лет и поступали, а сбоку от них парочка молодых кавказцев – не грузин, каких-то других: крупных, с широкими скулами, прямыми носами, стриженных по обыкновению под "польку" или "полубокс", – развлекались тем, что прыгали на пустую консервную жестянку, плюща ее в блин. Преуспели в этом, сели в машину и отбыли. "Братан, – сказал один из мужиков, глядя мимо меня на длинную дурь Крюкова канала, – который час?" Часов у меня нет, но вопрос был нелеп не потому, а оттого, что сам день никуда не спешил, да и погода не предлагала торопиться: чуть прохладная, солнечная, осенняя, когда листья еще только собираются начинать желтеть.
Набережная Крюкова тоже разбита вдрызг, вдоль ограды стоят все те же строительные фуры, дома вдоль канала шелушатся с фасадов, осыпаясь, отступая постепенно в глубь дворов. На Маклина, на мосту через Екатерининский канал сидит, обмякнув у перил, пьяная баба – отползшая, верно, от начала моста, от будки с пивом – еще более обесцвеченным, нежели в будке на Покровской, а возле нее, бабы – дожидаясь, пока она оклемается, стоит пацан, ростом чуть выше ее, сидящей, и гладит ее по голове.
Мужики, толкущиеся впритирку к ограде Кривуши, держат свои баночки с мутно-белесым, едва желтым пивом, смахивая отчего-то на пчел, льнущих к стеклу с краюхой сыпного меда в лапах: потому что ли, что как-то жужжат и гудят. Вся же улица Маклина – не длинная, в пролет стрелы, в три броска камнем – на удивление слабо покрыта жизнью, деревья там есть, но отчего-то незаметны: улица, будто каменная целиком, пропыленная словно цементом, и при первом же дожде или в туман он сцепится, схватится и, огрубив, сгладив все контуры, выпуклости и разрезы, слепит кокон, почти бомбоубежище для всех, тут живущих.
На этой прямой, где три булочные, одна из которых, средняя, заколочена, довольно мало отличного от людей, пыли и камня, разве что повсюду деревянные предметы: доски, тарные ящики, на которых – возле косо оседающего овощного магазина на углу – торгуют свеклой по три штуки в кучке: сизой, в боковых тонких корешках. Та, пожалуй, и представляет собой жизнь среди всей этой пыли: разве что к оной можно причислить еще и сыр, хлипкий и влажный, продают который в полуподвальном гастрономе на углу канала Грибоедова и Маклина.
Коломна живет за два дня до вступления в нее войск неприятеля: времени между уходом своих и приходом чужих хватит на то, чтобы не оставить неприятелю припасов, той же свеклы или папирос, оставив им на разграбление лишь киоски с китайскими резиновыми тапочками и косметикой для малолетних серолицых оторв с припухшими, натруженными и едва покрывшимися пушком гениталиями.
И вот войска войдут в город, и это будут римляне – в серых ржавых железках на теле, в пыльных жестких касках, в руках у них щуплые копья, а на плече, инструментом для боя, у каждого сидит ворона – столь же потасканная, как они сами: серая, с перьями, выдранными через одно или просто обкусанными в задумчивости долгой дороги.
И во главе когорты, вышедшей из Фонтанки и лишь чуть сдавливаемой Английским проспектом – вполне широким, дабы не слишком расстроить ряды войск, – идет, что ли, шталмейстер с хоругвями, на которых – выцветших ничего уже не разобрать, а за ним – наяривающий на тяжелом военном аккордеоне Катулл, который задает когорте такт ходьбы: ровный, но притоптывая на каждом пятом шаге.
Солнце останется блестеть только в их глазах: так блестит олово; Фонтанка за их спинами порастет бурьяном и полынью, клиенты и хозяева индусского кафе "Говинда", что на Маклина между Фонтанкой и Садовой, выйдут в бледно-оранжевых сари и мелко зазвенят своими блестящими медными штучками, но штучки будут нагреваться в руках, и звук примется становиться все глуше и глуше, пока от влаги тела не начнет походить на хлюпанье. Из русской же чайной, уже за Покровкой, доносится граммофон монархической, шипящей, вращаясь, музыки, – оттуда выйдут с двуглавым штандартом тамошние завсегдатаи со своим орлом.
А идущие мимо них несут в середине колонны паланкинчик с тельцем гермафродита-прорицателя, слепо кусающего обсосанный в кровь рот, мучаясь в попытках не дышать кислым воздухом Коломны: возбужденная латунным лязгом чьего-то счастья в игральном подвале, эта слабенькая тушка приподнимется на локтях в люльке и, подслеповато щурясь, попытается превратить всех в кур или назначит налог на любую произносимую букву, так что "А" будет стоить рубль, "С" – двести, а "Хер" – семьсот, так что дешевле всего выйдет кричать от боли.
Глядя на этот шершавый и густой шум внизу, захочется выйти на улицу и узнать, в чем же там дело, а сырая птица уже заляпала, залепила собой небо, так что придется включить свет в прихожей и, оставив подружку в комнате, выйти за табаком, едва удержавшись, покачнувшись в дверях, от желания поцеловать ее стоящие у порога кроссовки, и выйти на угол, чтобы узнать что же там кулдычет, и каркает, и свистит в ключ.
По мосту горбатится сияющая коробочка трамвая, кренящаяся, грозящая треснуть на повороте; ветер царапает крыши; обозначая высоту, вниз падает окурок; среди тяжелых, до черноты зеленых листьев горит электрическая лампочка, возвращая ближайшие к себе листья в зелень и, делая их покойно-восковыми, а подружка в доме составила на пол маленькую лампу, мягко – того не замечая – поглаживает себя, и свет лежит на ее ногах от щиколоток до колен и, несомненно, ее обжигает.
ФОТОГРАФ АРЕФЬЕВ
Нижеследующее представляет собой текстовую часть альбома г-на Федора Арефьева, фотографа, осуществленного в 1996 году.
1. Аквариум
Фотография аквариума сквозь толстое стекло, несколько нечистое, обшарпанное, то есть – заметно, что оно есть.
На дне параллелепипеда лежат камни и, согнутые между ними, два черных тела, тритоны. Земноводные. Лежат там, будто там и родились, и не только черные сами, а еще и их губы – из другой кожи, совсем глянцевой, – тоже черные, даже более черные, раз уж блестят, а все равно – черные.
Поскольку аквариум занимает не очень много места даже в комнате, тритонов на свете не очень много. Но, если подумать, тритоны столь велики, что этот стеклянный ящик им тесен, откуда понятно, что все так просто быть не может – потому что эти сырые звери живы. Значит, у каждого из них есть другой тритон, который живет вдали и дает дышать его черной коже.
То есть, значит, мир устроен так, что каждый из живущих есть айсберг, на поверхности воды соответствующего аквариума, где видна только его макушка: пример специально пошл, дабы соблюсти закон больших чисел, а иначе бы тритоны сдохли.
Значит, невидимая часть любого всякого превосходит его видимого примерно в восемнадцать раз, принуждая своей тяжестью действовать оставшееся так, как это кажется уместным ей, не обращая внимания на чувства остального.
По трубочкам к тритонам сочится, стекает воздух, им наглядно показывая, что у каждого из них есть второй, отчего они еще пока и живы – даже в таких делах.
Ну почему все живые существа любят или же не любят осень, когда холодает, когда желтые листья тлеют с грустным запахом, делаясь коричневыми?
Потому что тогда приходит покой, вода лужицы передергивается льдом, отрезая его, двойника, от каждого, и оставшемуся одному – процентам пяти от всей этой их общей морковки – жить сладко, вспоминая, что у него есть что-то еще.
2. Пустая улица с тремя-четырьмя огнями
На фотографии изображено небольшое количество фонарей, расположенных так, что, верно, служебно-охранно освещают границы не то склада, не то фабрички.
Снимок исполнен зимой, потому что серая, наискось уходящая в правый верхний угол полоса может быть лишь только снегом. Различимо также что-то вроде забора – по густоте черного цвета, а также треугольно отваливающиеся в сторону чуть светлые участки: надо думать – крыши. Больше ничего не понять.
Все это – известный всем газетчикам города угол Риги: снято стоя перед мостиком через протоку возле Дома Печати, возле речного вокзальчика, глядя в сторону дальнейшей суши. Но все это, собственно, не важно.
Ясно, что автор вложил в картинку что-то уж совсем личное. Конечно, прожектора среди зимней ночи производят душераздирающее впечатление всегда, отказать себе в котором не может никто.
Видимо, он, Арефьев, шел куда-то в некотором настроении, склонном приколоться к этим фонарикам. И вот, это и все, что можно узнать о душе другого человека в его или же ее обстоятельствах.
3.Подвальное кафе
Место данной фотографии рядом с предыдущей, возле трамвайной остановки. Это кафе, не из торжественных, но ихнюю недорогую водку можно выпить не стоя, а сидя. Г-н Арефьев отчего-то решил увековечить это место – от входа, как бы внезапно войдя с непогоды в уют.
Что там видно? Справа – стойка с обычным для этого города набором бутылок, а еще бармен: рост примерно метр семьдесят пять, лет сорок, тощий, лысый, то есть – бритый, впрочем – лысый, на гладком черепе видно темное пятно проступивших за смену волос, и оно – небольшое.
Слева – некоторое количество столиков, уходящих в сумрак, штуки четыре. Место окраинное и потому отчасти бандитское, и раз это в Риге, то надо сказать, что – русское.
Играет музыка, очень нежная, примерно "Стрэнджерс ин зэ найт", а люди на фотографии – не о бармене-хозяине, конкретно повернувшемся в сторону вспышки, – подобрались, чтобы стать лучше чем, что и произошло.
Однажды сидя там за стойкой, я наблюдал, как хозяин, чистый отощавший Котовский, делал коктейль из ликера со сливками, с помощью воронки пытаясь добиться красивого разделения жидкостей. Клиентов было: два юноши и девушка, для которой и коктейль, а другая девушка сидела за столиком, и когда она тоже захотела такое же и бармен снова достал воронку, то один из парнишек посоветовал ему наливать по ножу, однако нож у бармена был короткий, тогда клиент предложил свою заточку, но все равно ни хрена не вышло, и все смешалось.
То есть частыми посетителями тут бывают нормальные бандиты с их блядьми или блядями, что видно по лицам и употребляемым словам, но именно в подобных местах чувствуешь себя спокойно. Ну а бармен, думаю, к ним прямого отношения не имеет, просто район такой.
Они, посетители, будучи людьми, соприкасающимися с насилием, любят места, где можно забыть о работе. И у них были разные девушки, которым нравятся их мужики: они пили шампанское под задумчивую музыку и расслаблялись, остря и вспоминая знакомых.
Все они остались на фотографии, которую хозяин так и не вывесил на стенке, потому что – лучше не надо, но суть не в этом. Они же все такие нежные и пахнут осокой вперемешку с осенними, примерно октября, листьями лиственных пород. Они пьют шампанское и прочее, у них толстые бабы, и все они счастливы.
На фотке они как бы вразвалку, как бы отшатываясь от вспышки, как бы окружая ее собой. Глаза всех смотрят в линзу аппарата, которая, рассуждая философически, тут для них, что ли, точка и дырка на волю для дороги к какому-то еще счастью, которое они, судя по их лицам, там увидели внутри.
Кабы мы сидели там с подружкой, мы не повернулись бы на слова "снимаю", мы бы сидели тихонько в углу, я бы, скажем, пихал бы ее сапог своим ботинком и думал бы, что же бы такое сделать, чтобы ей стало хорошо, потому что она не говорила, от чего бы ей стало хорошо, а то, может, ей хорошо и так, потому что с чего бы это ей было плохо, и еще у нее есть дом и всякое там такое, так что оставалось думать, что и мне просто хорошо, трогай ее за коленку, не трогай.
Потом я доведу ее до какого-нибудь транспорта, и она уедет. А в подвальчике так и будет пахнуть табаком, бандитскими семечками, перегретым магнитофоном, порошком против крыс. Ну а на улице почти сыро, и всякие мысли.
4. Портрет Сведенборга в окружении Даниила Андреева и г-на Рериха, тоже мудака
На деле-то изображено ровно наоборот: питерская галерея "Борей" в час после наступления сумерек. Холодное помещение слева от входа, там на стенах разные картинки, а еще есть пластиковые стулья, на которых человек тридцать людей.
В руках у них пластиковые стаканчики с прозрачным, при этом видна слабая пока еще сегодняшняя потеря их нравственности, равно как и трещина, сильно проходящая по морально-этическим основаниям их жизни.
Что не случайно, потому что под галерей "Борей" проходит подземная железная дорога. Люди оттуда (они выглядят почти как с уральских заводов г-на Демидова) находятся в ином пласте бытия, где, на другом, значит, его плане, работают. Они занимаются делом, потому что любой объект данного мира (пусть даже его наличие известно лишь по признакам его воздействий) должен производиться существами, чей образ жизни совпадает с человеческим (иначе была бы бессмысленной ПЖД), но – не совсем, потому что тогда ее им не построить.
Подземная железная дорога – это как хиромантические линии на руке, подкрепленные для наглядности малиновым фломастером. Любая штука на свете для любителей хиромантии похожа на человеческую жизнь, поскольку и у нее тоже есть начало и конец.
Строительство ПЖД в мозгу человека имеет своей причиной желание группы товарищей осуществить устройство сети прямых и конкретных реакций, каковая сеть будет регулировать отношения между всякими двумя, имеющими отношения, притом что, в свою очередь, они могут образовывать сложные связи, выступая в иных договорных отношениях уже в качестве новых объектов и т. д., что содержит в себе правду жизни во всей ея неприкрытой стройности и обусловленности.
Следует отметить и лица работников, осуществляющих устроение очередного узла вышеуказанной подземной дороги – или же воздушной железной дороги, несущей на себе морально-нравственные отношения, договорно урегулируемые всегда. Обыкновенно они блестят страстью к созданию твердых и высоких ценностей, а лбы и чресла их покрыты испариной, выступающей по мере продвижения труда. На их мордах играет улыбка осознанной радости.
Они создают и расширяют дальнейшую железную сетку, нужную для того, чтобы всякий контакт между двумя людьми всегда был успешен, всегда имел место и основывался бы на трезвом учете существующих отношений во Вселенной так, чтобы не оставалось ни единой вещи, которая оставалась бы неучтенной данным процессом. Потому что так надо.
Люди же, позирующие фотографу, держатся настолько нагло, что даже в резкость не попадают, Арефьев же запечатлевает их, ощущая наличие на свете ПЖД, а душа его преисполняется радостью оттого, что эти люди сидят над вышеописанным и не имеют к этому никакого отношения.
5. Группа пожилых хиппи в колонии Кристиания (город Копенгаген)
Опыты по временному отделению души от тела приводят к задумчивости человека под моросящим дождиком, почти неслышным его лицу, глаза которого как бы чуть более выпуклы, чем раньше.
Здесь восемь или же девять немолодых хипарей обоего пола, собравшихся в какой-то боковой впадинке одной из основных магистралей Кристиании. Они держат на земле и меж колен банки с пивом, подтоптывают башмаками в такт шестидесятилетнему огольцу, бацающему на гитаре что-то из ритмичных битлов.
Напротив них – небольшая лавка, где торгуют предметами обихода колонии: фенечками, рисом, спичками, дымными тибетскими палочками, разум тоже сдвигающими.
Сбоку – закопченная дверь Вселенской мировой церкви г-на Армстронга, одно из правил которой – отказ от имен собственных, а какие еще – не помню.
Процесс временного отделения души от тела непоследователен: одни уже осуществили сей путь туда и обратно, другие еще только туда, но трудно сказать, кто впереди, потому что вернувшиеся не всегда помнят, что было.
Кристиания – зона в городе Копенгагене, называемая, что ли, коммуной, в которой в семидесятых поселились хиппи. Они отвоевали участок земли с канальчиком при нем и строениями: коттеджики и т. п., а также небольшие дикие фабрики и склады, в которых также расселились или устроили публичные места.
Несмотря на обилие зелени вокруг канала, общий тон Кристиании черно-серый, связанный, верно, с цветом фабричных корпусов и велосипедов, которые там странные: какой-то местный подвид, где рама треугольна, углом кверху, велосипеды то ли оффенбаха, то ли витгенштейна, вассермана, вестермана – что ли, какая-то такая фамилия у ихнего автора.
Из других достопримечательностей имеются громадные рыжие собаки добродушные настолько, что их не боишься сразу, а также – несколько лошадей, на которых здешние ездят по окрестностям.
Еще вдоль главной аллейки возле входа имеются торговцы веществами хэшем; они же продают и разные безделицы: трубки и т. п. Иноземцев там предупреждают, чтобы не покупали сами, поскольку среди публики много ментов в штатском, а поимка чревата высылкой с закрытием визы лет на пять.
Исходя из того, что в окрестностях фотографии – в маленьком двухэтажном доме – кто-то невидимый играет на флейте примерно в си-бемоль Баха на флейте, следует думать, что опыты по выходу души из тела продолжаются, поскольку об участии данного музыканта в художественной жизни страны речь идти не может. Ибо даже копенгагенская богема относится к обитателям этого места со скепсисом и высокомерно. О них рассуждают как о людях, выключенных из социального обихода.
Граница зоны, где практикуют насильственное разделение души и тела, имеет вид дурацких ворот, столь же малозначимых, как и любые слова спреем на стенах, вроде "No Hach" в ихней столовой.
Места, где большинство занимается чем-то одним, начинают соответствовать этим занятием. Мелкий моросящий дождик. Ровное небо. Во всем пейзаже – спокойствие, но оно не эстетично per se, да и вообще не эстетично.
Любые отдельные звуки и все остальное застревает, повисает в паутине этого спокойствия и, теряя свои физические характеристики, делает их некоторым довеском к своему существованию: вроде ряби на воде или же одежды, ненужно выкрашенной в какой-то красивый цвет. Превращая каждого из участников процесса в малый придаток к нему – что, конечно, не содержит в себе никакой моральной оценки.
6. Просто улица
Данная фотография относится к серии ночных съемок г-на Арефьева и представляет собой очередное почти полное отсутствие света, хотя в данном случае имеет место неожиданная социальность. А именно: изображен некий угол улицы, за которой имеет место еще одна улица, а сбоку от угла в сторону отходит еще один переулок или же также улица.
Тот дом, что на углу, – двухэтажный, в первом его этаже, – магазин автопокрышек и прочих деталей, витрины же большие, во всю высоту первого этажа, а в ширину – практически в размер здания, так что именно эта лавка и освещает тротуар с троллейбусной остановкой возле магазина.
Зима. Сугробы. Свет из окон лавки падает на тротуар и на сугробы, соответственно изгибаясь. В остальном – относительная темнота, и в этом полусумраке видны две фигуры.
Обе какие-то нехорошие, один карлик, лилипут, в любом случае – человек ростом не более метра, к тому же на костыле, вдобавок – согнувшийся над сугробом, в котором, верно, углядел что-то похожее на длинный окурок.
Чуть поодаль и совершенно от него отдельно вторая фигура – нормального роста, однако по положению чресел видно, что этот человек – хром, и вдобавок пьян, и непонятно, куда идет по проезжей части. Похоже, время уже такое, что машины почти не ездят.
Вдали виден проезжающий трамвай. Исходя из вышесказанного – дежурный либо рабочий. 2-е февраля 1996 года.
7. Явление Святаго Духа в произвольной местности
Любое подобное явление всегда заставляет предполагать момент некоторого возмущения окрестностей. Которого может и не быть, но, скажем, внезапно взвивающаяся вьюга. Или небольшой узкий смерч – когда летом, – наглядно стоящий узким конусом мелко взвешенной пыли. Я видел такое несколько раз, и всегда это было хорошо.
Но, конечно, зимой – особенно. Потому что видней: темнота, клуб снега, закручивающийся так, что режет щеки до зубов, и все это под обычной городской лампочкой, мотающейся на шнуре где-то на углу, перекрестке.
Людям не положено знать Главную Военную Тайну: для того, чтобы было хорошо, – деньги нужны только дуракам, и в этом – все их проблемы.
Однажды, уходя от хорошего художника Баусова Олега Сергеевича, Арефьев вышел на улицу. День был февральский, сырой, собирались начинаться сумерки. Отчего-то ему захотелось пива, которого он не пьет, и он купил бутылку какого-то пива. Был февраль, снег еще кое-где лежал, из облаков сыпалась влага, смеркалось и сильно дул ветер. Для пива надо было искать укрытия, и фотограф нашел его в подворотне возле троллейбусной остановки.
Подворотня была уже совсем темная, а там, куда она вела, был обыкновенный рижский, почти со всех сторон трехэтажный дворик при дровяном сарае, снеге на полу двора, брандмауэре справа и совсем уже двухэтажным домиком – прямо глядя из подворотни. Во втором этаже уже горел свет, желтый, и, немного искажаясь в пропорциях, падал едва желтой трапецией на серый, синеющий снег двора.
Я – если бы я был Арефьевым – стоял в подворотне, отхлебывал пиво и глядел вокруг.
Когда же еще раз взглянул в светло-желтое окно, то заинтересовался: внутри комнаты мельтешил кто-то в красном свитере. Приглядевшись, я обнаружил, что по кругу в комнате совершенно зайчиком прыгает какая-то светловолосая девушка. И за нее порадовался.
А когда я в следующий раз взглянул в то же окно, то обнаружил, что человек в красном свитере подошел к окну и, упираясь лбом в стекло, глядит в мою сторону. Глаза наши встретились, и я увидел, что этой женщине лет пятьдесят пять и теперь она пытается понять, видел ли этот некто с бутылкой в руке, как она скакала по комнате.
7а. Комментарий
Явление Св. Духа сопровождается неопределенным запахом, чуть косящим под миндаль, вообще же – горько-сырым.
На дворе сыро, хитиновые оболочки животных медленно обмякают в слизь, прозрачно окутывающую какое-то белесое тельце мелкими вегетативными колебаниями, дрожащими от хвоста к усам, лицу.
Об потолок комнаты отдельно мечется пятно никакого цвета, обтекающее все углы и предметы, на долю секунды разрезаясь и склеиваясь заново после них вновь.
А так же – в продолговатых конструкциях внутри оружейных мастерских, складов для овощей, автопарка и любых вещей, разложенных по отдельным единицам в соответствии с артикулами.
Хитиновые оболочки растворяются, и начинается кино, шорох в кустах.
Грамматические будущее время, сгорая, сгорает быстрей, чем к весне уголь в подвале.
Мучения или боль, преходящие, уводящие за собой в темную часть мозга, дергающуюся мельканиями, клочками каких-то бинтов, невесомых среди воздуха, ноябрьские заморозки.
Прозрачные осенние ампулы со льдом; тело застывает от необходимости работать; следы затягивает холод. Седые ежики и мерзнущие зверьки. Какие-то пустые емкости, где на дне два камешка или только песок; слова проще сказать руками, возможно, тогда им удастся срастись друг с другом. В земле хрустят окоченевающие черви.
8. Арефьев на чужой выставке
Зимой 1996 года в галерее "М-6" (в Риге на Марсталю, между домом Рейтерна и Реформаторской церковью) была выставка фотографа Валтса Клейнса. Называлась так: "Мы любим, мы хотим".
Простая: около сотни фотографий, на белых листах – лица крупным планом, а под каждой тот, кто на фотографии, написал (на русском, на латышском) то, чего бы ему хотелось в жизни, или просто то, что хотел написать. И подписался.
"Я люблю малину"; "Я люблю зиму. Она белая"; "Хочу, чтобы все девушки были как снегурочки"; "Я буду машеником"; "Теплое солнце"; "Хочу, чтобы мама прожила дольше меня"; "Этот мир совершенно безумен"; "Чтобы все верили в Бога"; "Хочу много конфет"; "Хочу уехать в Калифорнию"; "У меня все в порядке"; "Люблю музыку"; "Пусть всегда будет хлеб"; "Пусть меня любят красивые девушки"; "Хочу найти маму"; "Никогда не уходите из дома и не воруйте"; "Пусть дедушка не умирает"; "Хочу компанию"; просто рисунки, на которых не то солнце, не то какой-то цветок.