Текст книги "Sex Around The Clock. Секс вокруг часов"
Автор книги: Андрей Кучаев
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
А вот что называю Истиной я: моя Любимая, став прошлым, уплотняется в то, что было, есть и будет. Она и есть История и Время. Именно она, именно моя, потому что мы все имеем ввиду одно и то же! Ее бессмертность лукаво переныривает из оболочки в оболочку и дразнит оттуда, как ночной огонек на болоте в Ночь на Ивана Купалу! Другой Истины нет.
Надежда на Спасение – в этом переныривании. Душа в другой душе бессмертна. Стрекозиные крылья, умноженные трепетаньем, это и есть снимок души в инфракрасном диапазоне. И среди других – наши крылышки. Мы после смерти остаемся в этом трепетанье крыл чужих душ, оставшихся жить. Это и есть залог бессмертия.
У язычников все просто, они приносят настоящие жертвы и вправе рассчитывать на признательность богов в виде их материального воплощения после смерти! Личное знакомство дает надежду на продолжение знакомства за гробом. Нуль – 0 – идеей не пообедаешь, спать с ней не ляжешь… Ницше с собой в рай не возьмешь: сабля мешает, и усы, уж очень… велики! Лучше бородка внизу живота на полотне Дали или Миро.
Он много размышлял над ними тогдашними. Инфантильность советского воспитания? Чистота? Какая может быть чистота там, где убивают в застенках? Или эта кровь – плата за чистоту? Как в средние века? А мотивировки – для отвода глаз, проформа: чистота идеи, чистота жизни, постели, брака, невестиной фаты и простыни: jus prima noctis. Инстинкт стада, склонного к самоочищению. Такое немыслимо после победы индивидума. Инквизиция имеет тоже дело со стадом – паствой. Отсюда бичи, железо, огнь очищающий.
Он понимал, что так никто, вероятно, в России не рассуждает. Одни все оправдывают, другие все зачеркнули и переписывают те страницы начисто. Заново. Не знаю, не знаю, можно ли переписать то, что раз было написано кровью?
А «у них» лучше? Простер свой интерес в область, именуемую «суверенной личностью» – убьют. Зашел на территорию, называемую «приватной или личной собственностью», срабатывает самострел. Оправдает любой суд. У Феликса такой стоит на участке в Биарицце, наверное. Он сдуру приехал бы. В него бы шарахнуло, а он – сюрпризом хотел! Заплати за номер, потом вторгайся.
Много позже мне попалась книжка «Уже написан Вертер». Автор – тот самый Валя Катаев, который писал о своей дружбе с Буниным в Ялте. У Бунина я нашел: «Заходит иногда молодой самоуверенный брюнет. Тоже поэт. На вечере поэзии в городе они мерзко неистовствовали, я запомнил: бешено орали Багрицкий, особенно Асеев и, кажется, Олеша…»
Он писал революционную прозу, этот самый Катаев – Гаврик, Петя… Очень выслужился перед большевиками, зажил помещиком… В войну отметился: «Сын полка». Гаврик – он остается «гавриком» и в войнах. С первой (или второй?) оттепелью начал переписывать свою жизнь и свои книги. Стал кумиром молодых. Ничего кровью, слава богу, у него так и не было написано, потому кое-что удалось перебелить наново: «Мой смердящий спутник!» – это о Михалкове-патриархе. Свою дочь сравнил с гиеной. Очень отмеренно отвешивал нам свободу через лавку своего журнала «Юность»: Евтушенко, Аксенов, Вознесенский… Чтобы посадили, надо было печататься уже не у Катаева, а у Максимова и Некрасова, у Синявского и иже… Две стороны опять. Свобода – тирания. Тирания свободы и свобода насилия! И секс, секс, секс. Царская водка секса, в которой растворяется любой общественый строй. В геологической партии, где одна косая и кривая повариха, происходит «метаморфоза» по Бокаччио: уже через месяц «безбабья» бородатые бывалые самцы начинают охоту за ней на первобытный манер. Ачерез три месяца лета «в поле» ее приходится уже охранять с ружьями от подката мужиков, готовых ради уродины на все. Даже на брак и вечную любовь-верность! Ужасы тюрьмы, армии, кадетского корпуса зиждутся, стоят на «стое», с которым некуда «сунуться».
Для меня, Павла Нечаянного, инженера с литературными аппетитами, как и для многих тысяч мэнэесов, эти глотки «свободы» были в шестидесятые причастием самых-самых Свобод…
Позже меня унесло туда, куда тянуло всегда, откуда нет возврата. «Причащение» сработало, я сам слинял на свободный Запад, «к ним». Об этом – все мое сочинение. Можно назвать его «Китайским дневником». Яйцо внутри яйца, а в нем еще яйцо, и в нем следующее… Вытачивали поколениями, передавая от прадедов к правнукам. Я делаю похожую работу, вяжу «концы времен»…
Я представил, что рядом не эта «свободная» фрау, а та, из барака, моя суженая! Стройная, длинноногая, с белой гривой, с серыми глазами, тонкой талией, ломкими щиколотками, попой, обтянутой дешевой юбкой – да иной миллиардер сегодня отдал бы половину своего состояния за то, чтобы стащить «ту» юбку, перешитую из старых отцовских брюк – отец, естественно, их бросил! Как иначе? Была война. Или погиб. Или привез фронтовую подругу. Или мать моей Нади его сама бросила – люди из бараков не церемонились, но и не врали: с инвалидами не очень жили, с войны не всегда ждали. Это в стихах модных усатых корреспондентов все ждут и ждут. А потом их дождавшиеся бабы спиваются, потому что ждут другого. Но перед деньгами, славой кто устоит?
А мне вручалось бесплатно! «Бери, я твоя, это так просто – любовь». Любовь по имени Надежда. «Вот я, в дешевом платье школьного покроя, в дешевой кофте и юбке из отцовского шевиота. Чего ты медлишь? Ну же! Ну!»
Под ней – найди я смелость стянуть эту юбку! – были бы трикотажные голубые дешевые трусики из «Детского мира» (был тогда «Детский мир»?), ну, или из Мосторга на Серпуховской площади – мы жили рядом почти, проходным на Полянку и оттуда – через еще один проходной на Ордынку, к ней, в Погорельский… Она была белокожая блондинка. Голубые трусики и белый сатиновый лифчик. Я ничего этого так и не увидел, не захотел, дождался нейлонового, блядского, на которое насмотрелся…
Или вот вспомнить все расстегнутые им грации располневших матрон, или те, безразмерные слипы, которые сдирал с толстых жоп… Боже, где же дешевый Надькин лифчик – время, выраженное в женском белье, наивная голубая трикотажная убогость. Приехавший почти тогда Ив Монтан, друг СССР, левый, зло, цинично посмеялся над бельем советских женщин. Да, эти сатиновые лифчики надо было видеть! Эти штаны с резинками, эти «комбинации». Они болтались на веревках после стирки, их потом надевали наши матери и сестры. Других не было.
Как не было у меня тени намерения запустить в этот дешевый ширпотреб неприкосновенной моей Надежды руку, когда под рукой оказалась не разбитная соседка, а Первая Любовь, оболганная завистницами и училками. Это все равно, что погладить мраморные натеки Венеры в сгибах таза и бедер, сложенных по-лебединому крыльями зада из гладкого камня.
Секс без грязи – изнанка секса – любовь. Такое бывает? Тогда – бежать, или вот этот финал.
Вертер покончил счеты с жизнью – не вести же дело туда, где спасовал Тристан!
Ох, как она была бы восхитительно сексуальна именно в этом ширпотребе, моя Надежда! Моя любовь. «Я люблю».
Это к ней тогдашней. Всегда. Бедра, коленки, ноги тонковаты… Далеея только бужу воображением себя, испорченного, опрокидываясь назад! Наверху они уже совсем женские, с чудной упругостью под и над резинками! И высокая грудь, подхваченная неумелой закройщицей-белошвейкой под мышками так, что белый сатин отсекает две доли, как две музыкальных ноты: края октавы, «до» – «си»! «Си» – «си» верхнее. Стоп! И сейчас не хочу грязи! Пусть останется чистота. Хочу чистоты. А раз я хочу – все хотят, потому чтоя, Павел, такой же, как все/Жестокий Савл! Казню себя.
И дальше не удержаться – считать золотые в так и не найденном горшке клада.
Простые чулки. Наверное, еще и пояс пионерской невинности: белый сатиновый, с морщинистыми по краям, розовыми подвязками – от всего он добровольно отказался. В памяти – крепкие туфли без каблуков, она была с него ростом. Они проходили по Большому Каменному мосту, и он косил на эти твердо ступающие крепкие башмаки, из-под которых выглядывали носки, по-детски подвернутые, ему хотелось обнять тонкие запястья ног…
Ничего больше не надо! Идти в сторону Манежа, над рекой, смотреть на темные деревья Александровского сада, смотреть на красные блики звезд в Москве-реке, которые мнет вода в ознобе весны. Идти и идти. Чтобы дойти до того, что ждет его впереди. Там они сойдутся, он так решил.
Он не знает еще, что сойдутся.
Мука первой любви весной. Дойдут до гостиницы Москва, будут сидеть на скамейке Александровского сада, держаться за руки.
Да! На ней было школьное платье как-то раз. Нечего было переодеть. Ее плечо в коричневой дешевой материи задевает его предплечье, его плечо ударяется в ее, в родную и только ему подставленную крепость. Школьница. Женщина. Любовь. Бледные губы с клювиком в пенках лихорадки. Холодные пальцы, ее пальцы, предназначенные ему. Не надо слов. Ничего не надо. Только идти и идти.
Он просыпается и знает, что она рядом. И бледный свет из окна. Часы проходят, отделяясь прозрачными дольками от круглого мандарина дня под звон тайных курантов, спрятанных в ней. Ее рука льется, длится, вот она – уже плечо, вот – лопатка, талия, и длинно текущая вниз ложбина. Шепот сложенными губами без поцелуя, постукивание зубов. Странно, что люди – отдельные существа, он этого не понимает. Их отдельно помыслить нельзя. И впереди вереницы дней. Он нашел ее, он обладал ею, он ее никогда не отдаст. Чудо случилось, заплатить пришлось бессмертием.
Было. Было. Было. Если остальное отбросить – ничего кроме не было. До вот этой минуты. Еще усилие – и он будет впаян в янтарь этой минуты навечно, он там. Он ведь не выдумал! А?
Конечно, ничего этого не было, и только поэтому было.
А то, что было – секс вокруг часов. То есть будто бы было. Sei.
«Страдания молодого Вертера».
«Мучения доктора Вернера». Из-за Печорина. Через «о». Был и через «е».
Вернуть молодость и любовь можно, если сварить растолченую высохшую шкуру дохлой кошки в котле вместе с прядью с головы – нет, не ведьмы – старухи, сидящей в клочьях седого тумана в голубой нижней рубашке… Подойти тихо и отрезать… И еще! Туда же надо бросить другую седую прядь, с заветного места ведьмы! Будет эликсир. Выпей – и ты молод, как Валентин! А она? Ей же к тому времени, страшно подумать, сколько будет! И она! Она тоже должна выпить! И тогда…
Кстати, Вертер потому и был написан, что личность не может, не имеет права на любовь и любимое тело, потому что это тело – тоже личность, которая свободна, а если есть и третья личность, то свобода оборачивается смертью. Поденщик, влюбленный в богатую вдову, убивает соперника, который претендует на то же тело с его богатством, он более достоин, ибо он – не батрак, а собственник. Частная собственность – часть общей свободы, присвоенная себе в собственность. Это – параллельный сюжет того же Вертера.
Все проблемы снимает община. Комуна. Коммуна. «Комунистический рай» обязан бороться за чистоту. Не он ли маячит впереди? Иначе – вот, фрау, которая получила свое индивидуальное удовольствие, пользуясь свободой. Грязноватое, с точки зрения так и не избавившегося от прежитков комунистического воспитания перебежчика.
Впрочем, он бежит, кажется, обратно.
Женщина пылко пожимает мне руку. Приходит в себя и благодарит пожатием. Она чувствует влагу на моей руке, поэтому не сразу выпускает мои пальцы. Прониклась. Я откликаюсь, слегка пожимаю грудь и складку живота.
Мне невыносимо стыдно. Оргазм всегда кончается стыдом. Или счастьем умирания. Менсон и компания – выстрел в миг оргазма. Шумный процесс, пострадала жена Полански, беременная Шерон Тейт. Роман Полански снял перед тем «Ребенка Розмари». Там женщина зачала от Сатаны. «Порочное зачатие». Наказание? Эти газеты он читал уже «здесь». И фильм видел на польском почему-то… Не помню, почему. Пережить такое. Но свободу иначе не получишь, только за такой вот взнос: проткнули ножом беременную небесно-красивую Тейт и на холодильнике написали кровью бранные слова.
Неужели человечество не понимает, что вся мерзость мира идет от усилий человека заглушить «первородный» грех, который для человека – просто первый грех, детский грех. А заглушить его можно… только еще большим, еще более мерзким и беспощадным грехом! По сравнению с которым унизительное пыхтение малолетнего онаниста покажется семечками! Например, разбомбить Дрезден или узаконить гомосексуальный брак. Какие тогда разговоры о Холокос-те? Снимай «Ночного портье» и говори о декомпенсации через «Садо-Мазо», пиши «Палача», пиши «Жизнь с идиотом», чтобы музыку написал к этому тексту полуеврей, полунемец. Что проще – признать глубокомысленно все вместе как артефакт, или покаяться? И не делится ли человечество теперь на две группы: тех, кто глушит в себе потребность все-таки раскаяться, и тех, кто сладко подозревает в себе жертву, перед которой остальные обязаны каяться? Вот где собака зарыта: в намеке на возможнотсть сосуществования палача и жертвы как партнеров по садомазохистскому соитию. Осталось заключать и такие браки. Сковывать цепями в соборе, гнать от алтаря кнутом. Пары одеты в латекс вместо белых плоеных кружев и фрачных пластронов с хризантемой и флер д'оранжем.
Короткий сон перед самой посадкой. Надо привести себя в порядок. Он идет в туалет, прихватив папку, что вытащил из трусов соседки. Незаметно сунул под рубашку. В туалете сполоснул лицо. Пригладил волосы. Рожа паскудная. Достал «тетрадку», на самом деле – папочку, пластиковую, внутри несколько листиков. Документы. Расправил:
«Vertrag». Договор на недвижимость. Стоимостью… Батюшки-святы! Он – владелец замка! К договору приложена доверенность на предъявителя на ведение всех юридических дел, включая… договора. И карточка. Банковская карточка. Интересно, соседка хватилась? Он вынимает бумаги, кроме какой-то лабуды с условиями, рекламой, без печатей и цветных подписей. Бумаги – в трусы, лабуду – в папку. «Папку – в попку!» Смеется. «Внаглую подложу! Суну обратно! Карточку она пусть сама аннулирует по телефону через свой банк!» Легко, словно опять обошлось не без ЛСД.
«Она», Долгожданная и Единственная, выглядывает из высокого окна замка, он по запущенной винтовой лестнице спешит к ней. Порыв ветра сотрясает эстакаду, башню, землю. Башня начинает рушиться, по-голливудски кривляясь.
– Пристегнитесь, садимся, – стюардесса натянуто улыбается. – Москва.
Женщина рядом судорожно собирается. Не стесняясь поднимает толстую юбку, подтягивает доспехи, не спросясь и дежурно буркнув что-то по-немецки, он помогает ей застегнуть замок молнии и в это время без церемоний сует папку на место. Молния – молниеносно. Помогает оправить юбку. Немцы рядом одобрительно соглашаются взглядами за ухаживаниями партнера за леди. К счастью, в салоне полутемно…
Самолет трясет, как телегу на булыжнике. Рядом так же спотыкаясь бежит вереница световых пятен – иллюминаторов с профилями пассажиров. Крыло в железных щетинках громоотводов пытается взмахнуть раз за разом, но поспешный бег чудища в реве реверса не дает ни оторваться, ни сделать взмах. Гул становится истерическим, доходит до турбинного визга, и сразу становится почти тихо. Проникают сквозь обшивку «земные» постукивания, пощелкивания, вздох облегчения ста грудных клеток, что-то покатилось по полу, лязгнуло о кресло – банка из-под колы – замерла, бег стал слоновым, лошадиным, просто топотом. Пилы завизжали последним визгом, самолет встал, отряхтваясь, как пес после купания. Банка убежала к выходу первой.
Сели прямо в грозовой фронт. Сели чудом. Пилоты прошли возбужденной гурьбой. Один бросил: «Все в рубашке родились!» «Я лично в мокрой рубашке!» – отозвался второй. Пассажиры виновато подняли лица. Боже, какие чужие никчемные лица! И среди них мне придется коротать время до… «Ты же хотел остаться навсегда?»
И чего мы не разбились? Я бы тогда долез до верхнего окошка светелки в замке, где прохладные пальцы сжали старую ржавчину.
Аэровокзал Шереметьево-2, конечно, подновили. Там-сям плоские справочные экраны, современные табло с зелеными штришками невылетов. Гугнит абсолютно неразборчивый голос в динамиках. Но впечатление, что я никуда не уезжал, и все осталось по-прежнему, остается и, наконец, побеждает.
Российский караван-сарай с узбекской семьей, прочно, навсегда заснувшей на полу среди мешков и баулов. Двое рядовых в парадной форме спят с открытыми ртами, положив головы на погоны друг-друга. Чей-то ребенок со стеклянными глазами сползает на животе с кресла, как грязный снег с крыши…
Атакуют дикие шоферы, предлагают дикие цены. Неразбериха, растерянные глаза иностранцев, которые по-прежнему выглядят иначе, чем автохонты.
Его встретят или нет? Услуги заказанного такси простираются так далеко? Или опека отеля? Она предусмотрена? Да, впереди еще таможенный и паспортный конроль!
Он почувствовал, что растерян. Брошен. Мимо женщина-таможенница проволокла его недавнюю соседкунемку с огромным чемоданом на роликах, на неровном полу колесики скрежетали. «Радуйся, фрау фон… от компромата тебя избавил твой „озабоченный“ сосед. А то бы… Документы в трусиках нашли бы, как штык!» До него донеслись возмущенные крики на немецком: «Hande weg! Scheiße!»
Пахло сортиром, дурным табачным перегаром и просто перегаром. Нет, еще примешивался запах дешевого ароматизатора из туалетов.
Одной рукой он держал чехол с костюмом и на пальце – пакет с сапогами. Другой рукой катил элегантный дорожный сьют-кейз. Ба! Он забыл про паспортный контроль! Это еще цветочки. Очередь пыталась завязаться из четырех толп последних, пробившихся через грозу рейсов.
– Сюда! Господин Нечаянный! – некто заглядывает в бумажку. – Пал Николаич, сюда! Ко мне!
Ну да! К тому же он – VIP! Настоящий, не липовый!
Все тревоги по поводу личного обыска отпадают.
К нему пробирался человек с картонной табличкой и его именем на ней. Он был в куртке, какую носят все водители, не желающие выглядеть водителями.
– Не в кассу, командир! Рассекаем через ВИП!
Под угрюмые взгляды они протиснулись в маленькую комнатку, почему-то набитую людьми, явно никакого отношения к полетам да и авиации не имеющими. Одни пили что-то, другие играли в какую-то игру, третьи спали, четвертые орали что-то убежденно, норовя откусить собеседнику нос. Водила забрал паспорт и вернулся буквально сразу.
– Все о кей. Вперед.
Через боковую дверку они вышли в коридор с вереницей туалетов почище, потом в бар. Теперь Павел нес только чехол-сумку Кейс вез на стальных колесах «шофер».
– Я бы чего-нибудь выпил, – сказал он.
– Кто бы спорил?! Отчего не выпить, если есть, за что! – расстроенно откликнулась куртка. – И на что! – Ясно, что парень включил в мозгах счетчик и теперь считал убытки от клиента, заплатившего за все вперед и не ему.
– Я… расплачусь! – получилось, что он вот-вот расплачется.
Шофер сдался. Он даже попытался улыбнуться:
– По мне – хоть залейся! Но если встанем в пробке, то без базара!
В баре было почти привычно, почти «как там». Пахло сигаретами «Марльборо» одинцовского производства, плохим кофе, сивухой, что означало выдачу дрянного виски и бренди из «одного флакона». Но народ оживленно курил, выпивал и заинтересованно что-то уточнял. Этим людям мир, судя по всему, был ясен, как кроссворд в женском журнале; оставалось согласовать «кое-какие детали». Чем они все разом и занимались.
Я выпил полстакана коричневой обжигающей жидкости, запил дважды сваренным в кастрюле кофе, который зачем-то предпочитали пропускать с шипением через намордник фильтра кофе-машины. Она чудом не взрывалась, бармен явно скучал от этого. Посчитал он с коэффициентом три с половиной.
Пробились с трудом через толпу шабашников всех мастей и частокол просто темных личностей, все они стремились завладеть прибывшими, даже не владея, похоже, транспортом. Миновали людей, просто убивающих время между двумя, вероятно, преступлениями, наказуемыми условно. Добрались до нашей машины. «Водила» сел за руль, затолкав кладь в багажник, я поместился на заднем сиденье с костюмом в чехле.
– Садись-ка, командир, вперед, – сказал водила, – так мне ни черта не видно, если что!
– А что «если что»?
– Да, мало тут всякого? Наедут лохи, чума разная тут пасется… Да не ссы! Докатим!
Мы покатили.
Новые для меня пейзажи открывались в каждом квартале. Новые дома были двух типов: «Торт Сюрприз» и «Кошкин Дом». Редко еще – «Терем-теремок». Последние имели пентхаузы с арочными конструкциями по бокам.
– Давно не навещали нашу деревню? – перешел на угодливое «вы» мой шофер. – Город, как бы, растет и хорошеет. Вместе с ценой на кубический сантиметр. Топлива, я имею ввиду! – он довольно расхохотался своей шутке. – Встали у нас в отеле?
– В «Балчуге», если я ничего не путаю. Вам не сообщили?
– А то! По компьютеру считываем. Мы – возим. Получаем заказ и доставляем груз до места! – он опять хохотнул. – Фирма веников не вяжет… и не парит. Только венки. Для гостей столицы. Так, да? – мы помолчали. – Прикольный я, да?
Я назвал гостиницу старым именем заштатного ресторана, аж 3-го разряда. Знаковое место пятьдесят лет назад! Там гуляли удачливые спекулянты, мелкое ворье, старшие офицеры из недалекой Академии командного состава. Растратчики, лабухи, просто местные стиляги, замоскворецкие пижоны, вчерашняя мелкая шпана с пятеркой на кармане и тогдашние «кооператоры» с толстой мошной. Они тогда были во всех злачных местах. Грузины с рынков в рыжих пальто. После одиннадцати тут можно было и схлопотать. Чужие не очень совались. И мы с моей любимой сюда не совали носа, но подъем на Замоскворецкий мост, ведущий на Васильевский спуск, начинался от «Балчуга»!
– «Балчуг» он и есть «Балчуг», хоть и «Купински», красиво жить не запретишь, – воодушевился водила, предвкушая близкий расчет, чаевые и дальнейшую подработку. – Раньше я там любил оттянуться. Теперь не по нашим бабкам… После перестройки. Я имею в виду – отеля. А была душевная дыра! – вздохнул он, глянув на пост ГАИ – ГИБДД, около которого стоял мордастый, закутанный в три жилета майор, зажав крагу под мышкой, глядя поверх провинившегося.
Опять пахнуло родным.
Потом этот запах исчез. Машина с потоком втекала через пригороды в город, мокрые спины знакомых иномарок теснились все плотнее, с кольцевой перешли на малое кольцо и влились в… Ленинский? Он боялся теперь называть улицы, многие именовались иначе, чем… Короче, город менял и названия и облик! Теперь это зовется – «имидж».
За окнами все тянулись рынки и «гипермаркеты», мелькали незнакомые мне слова «Ашан», «Седьмой континент», «Перекресток» и всякие «Город и сад», «Дворец мебели», «Страна садов» и просто – «Тропикана».
Реклама вопила то же, что и везде, только наглее и крупнее. Бесконечная «Тошиба» во всех вариантах. Вертелся в уже светлом небе синий трехстрельник «Мерседеса» в круглом обруче, который символизировал ободок доллара – барыш на всех широтах под защитой бессмертного «Бенца». С кем он еще слился, здешних людей не интересовало. Дорогой «Порше» прилепился к небоскребу. Параллелепипеды топливной фирмы отливали угольным жидким стеклом. Всюду театральная подсветка стирала грань реальности и сказки в интерпретации Дома пионеров моего детства. Мощные банки оповещали о своем несокрушимом могуществе слишком величественно, заставляя опасаться их быстрого банкротства даже меня, кто не хранил в них ни цента. «@Банк», похоже, побеждал в скачках остальных.
Из каждой щели подмигивали россыпями балаганных звезд вывески еще не сосланных казино. Такой чуть пародийный Лас Вегас.
Кажется, встряхнись всеми боками темный, спрятанный под мишурой город, как осыпется вся бижутерия, как вода с вынырнувшей выдры, и мой город позовет меня в «синюю дымку», чтобы окутал и спрятал меня «синий дым Китая»…
Любимый город
В синей дым Китая-ет…
– Салтыковка далеко? – спросил я моего провожатого.
– Оба-на!!! Дальний свет! – он помотал сначала как-то ушами, потом головой, скалясь озорно, показывая, какой там, на том «дальнем свете» шальной народ живет и развлекается. Выходило, что там башку могут снести хоть и с юмором, но без проволочек.
– Там что, родня? Или как? Стремное место.
– Проехали, – сказал я. Не объяснять же ему, что там, в Салтыковке, я впервые увидел небо, открыл глаза – до того – застилала непроснувшийся разум мгла. Год от роду? – Поезд ушел.
– Эт-то точно, проехали! – Он прибавил, ввинчиваясь в зазоры между рядов. Как же он жаждал от меня избавиться! Я понял, что со стороны кажусь старым и неприветливым. И даже возможность меня нагреть на десятку зеленых не искупает неприятного холодка, которым от меня веет.
Прокатили молча проспект, Садовое, вырулили к Зубовской через Крымский мост.
«А ведешь ты себя, толкаясь от себя тогдашнего. Нескромно, глупо и, пожалуй, рискованно…» Остоженка. Тут, где-то в переулке родильный дом, где меня приняли по эстафете прямо из рук… Из рук в руки!
Набережные. «Россию» снесли, прямо по курсу открывалась панорама церквей Зарядья и даль за Васильевским спуском. Храм Василия Блаженного замаячил издалека.
Мой водила то ли заплутал, то ли выгадывал покороче. Мы дважды переехади Москва-реку По набережной скатились к Краснохолмскому мосту. Река блестела, как и пятьдесят и сто лет… Угловая башня Кремля приподняла шапку в приветствии. По Кремлевской набережной плыли темные спины авто, теперь уже далеко позади сиял ниткой загзаг – вверх-вниз – Крымского моста. Все было на месте. Институт благородных девиц подновили. Московский крейсер «Аврора» – четырехтрубный МОГЭС дымил, работая на всю эту иллюминацию и обогащая сразу и РАО ЕЭС и Газпром.
Белая громада «Балчуга» смотрела на все стороны света – и на все стороны моей, покинутой столько-то лет назад «страны», брошенной наспех жизни, которую и прошлым – то нельзя назвать, и юностью которая давно быть перестала. Так, необитаемый остров в океане света. Скоро я там останусь один. Во сне и один, так я себе представил в тот момент смерть. Или все-таки я засну, обнимая нефритовую спину, спрятав лицо в голубых волосах – в свете от алой рекламы я видел затылок, как живой…
Опереточный швейцар из голливудского фильма бросился к машине, застоявшись без чаевых, он раскрывал на ходу зонтик, как научили его фильмы про богачей и новые хозяева. Рожа у него была своя, «здешняя». Сеял мелкий дождь со снежком, нелепый в это время года. Водила крякнул приятно-удивленно, когда я дал ему двадцатку евро сверху, но на всякий случай обиделся:
– Договаривались вроде…
– Вот и договорились, – Павел пошел к багажнику, перебросив через руку чехол с «фраком». Водила поспешил открыть багажник. Швейцар опередил всех, выхватил сьют-кейз и поволок его к блистательному парадному подъезду.
Когда-то он сиживал в старом «Балчуге». Запомнил плохое освещение, оркестр из инвалидов, преобладали слепцы с баянами. Зажмурился и вот: мутноватые графинчики, селедка в лодочке, «Жигулевское», его неповторимая, незабываемая желто-голубая этикетка «сердечком»… Во рту – его чуть кисловатый хлебный вкус и… И больше ничего. Мутное опьянение. Какие-то портьеры из плюша, нависающая драка, холодная улица.
Он никак не вставлялся в то время, и оно не вспоминалось. Как многое не хотело всплывать, терялось в темноте. Как бывает, когда яркая настольная лампа светит в темной комнате. Видно только то, что попадает в слепящий круг. Любовь – вот что за свет накрыл темнотою его родной город, квартал «Балчуга», всю прожитую жизнь.
Он поднимался по ступеням, регистрировался у стойки рецепции и входил в номер, ослепнув от горя той утраты. «Да, все прожитое утрачено! Юность канула! Жизнь прошла, что с тобой?!» «Я хочу чуда!»
Он сунул что-то провожавшему его коридорному, что-то ответил на его предложение сомнительных радостей, выпроводил, закрылся, упал навзничь на кровать шириной с корт. Потом вскочил, кинулся к окну, отдернул штору: Яуза, набережная, устья двух улиц – Пятницкой и Ордынки, утюг радиокомитета слева. С балкона на другой стороне – далекий «Ударник» поверх Москва-реки справа. Трубы «Красного Октября». В те далекие годы оттуда несло шоколадом. Потом с Феликсом они познакомились с работницами этой фабрики, они пахли шоколадом. В баре он обнаружил выпивку и… шоколад. Он засмеялся. Он отдал бы все, что осталось прожить, чтобы только вернулось хоть мгновение из того времени, чтобы вошла она, Первая Любовь.
В дверь постучали. Он пригласил войти, боясь и надеясь.
Вошла женщина. С некрасивым плоским лицом. Лет пятидесяти, в платье с фирменным знаком отеля. Некоторое время оба молчали. Он с трудом узнавал эту женщину. «Ну почему она? Что за насмешка?!»
Когда-то она жила в одном с ним доме. Этот дом на большой Полянке в пять этажей был построен до войны, с тем скромным размахом, что отличал эти пятиэтажные кирпичные корабли без лифтов, с черной лестницей и квартирами из четырех комнат с высокими потолками. Архитектор полагал, что такая квартира подойдет счастливой советской семье из пяти-шести человек. Две квартиры на этаж. Очень скоро они все стали коммунальными, и в каждой поместилось по две, а то и по три семьи. В их тогдашней квартире жили три семьи, четырнадцать человек. В доме по этой арифметике помещалось десять квартир, чуть больше ста человек. Отчетливо он помнил человек двадцать. Эту женщину, что вошла, тогда девочку, он помнил хорошо. У нее было прозвище, обидное, связанное с ее неуклюжей походкой, некрасивым лицом и множеством других, не так заметных недостатков. Когда-то она сказала про Павла и его красавицу-сестру, тоже отличницу и медалистку: «Почему одним все, а другим – ничего?» Сглазила. Сестра неудачно вышла замуж, сломала себе карьеру и не оправдала надежд их матери. Он тоже не сделал карьеры, попал за кордон и там уже чуть вовсе не пропал. Хотя потом, случайно на него там свалилось целое состояние. Какой ценой – он знал один. Все-таки какое-то проклятие, «сглаз» тяготели над ним. «Нет в жизни счастья». А вот и сглазившая вынырнула из темной воды прошлого.
Чепуха, конечно, что сглазила вот эта некрасивая, похожая на чучело масленницы, плосколицая пожилая тетка с нарисованными мутными глазами и тонкими бескровными губами. Она почему-то появлялась в его жизни неожиданно и странно. Впервые он столкнулся с ней тоже в гостинице, в тогда еще не снесенной «России», перед самым «бегством» из страны. Он зашел в номер к друзьям, эстрадникам, артистам из Ленинграда. Он тогда пытался для них написать конферанс. Ровно без пяти одиннадцать в дверь номера заколотила вот эта самая «весна священная» в форме коридорной. Она его узнала, с ненавистью посмотрела на артистов, пригрозила вызвать кого-то, если «посторонние» не освободят номер через (посмотрела на часы) пять минут. Его фамильярности она не приняла. Видно, узнала сразу и просто изнывала в ожидании этой минуты, показать власть. (Одним все, другим – дежурить и стучать!) Они тогда скомкали выпивку и под ее угрозы расстались. Он был зол жутко. Конферанс тоже не получился.