Текст книги "Власть земли"
Автор книги: Андрей Зарин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
Глава VI
Горячие сердца
В просторной красной горнице крепкого, на диво сложенного дома, что стоял у самой соборной церкви на площади в Рязани, за длинным столом, заставленным жбанами и кубками, сидели люди, среди которых можно было узнать и Терехова-Багреева с Семеном Андреевым. В челе стола сидел русский богатырь в красной кумачовой рубашке. Рыжеватая борода лопатой, кудрявая голова и острые, со стальным блеском, серые глаза делали его красавцем. Это был знаменитый Прокопий Ляпунов, рязанский воевода, к голосу которого издавна привыкли рязанские люди. Рядом с ним сидел его брат и единомышленник Захар, а вокруг стола сидели все друзья, занятые все одной думой о дорогой родине.
– Так ничего и не вышло? – грустно повторил Прокопий Ляпунов.
– Ничего! – ответил Терехов. – Да и то сказать, из недоносков князь-от этот. Ни тя ни мя! Просто – дурашливый какой-то.
– А, поди, силу взял! – заметил Захар. – Его именем только и держатся русские люди подле «вора».
– Ну и Бог с ним, коли не вышло! – перебил брата Прокопий. – А наше дело впереди. Правда всегда наверху будет. А теперь, дорогие гости, так рассудим. По разумению нашему, после того как Скопин убит, зельем изведен, негоже сидеть Шуйскому на троне. Али без него людей не найти?
– Это ты верно! – согласились гости.
– Я так понимаю, – продолжал Прокопий, – пусть теперь пойдет на Москву Захар с Телепневым – там немало рязанцев наших, и пусть говорит от нашего имени, что, дескать, пора Шуйскому и на покой, пока-де он на престоле – дотоле и смута, и междоусобица. А тем временем мы здесь по городам грамоты разошлем, народ поскличем. Понемногу и с силой соберемся.
– Так, так! – весело отозвались гости. – Может, и поднимем матушку-Россию Христовым именем!
– Не может быть иначе! – восторженно воскликнул Захар. – Верю в Русь и в ее силу; не сломить ее ляхам поганым!
– А теперь, друга, час поздний, – сказал Прокопий, – выпьем, да и разойдемся. Иди, Захар, и ты, Телепнев, завтра и в путь! Мешкать нечего. Смотри, поляки в дорогу сбираются; как есть пути отрежут!
– Мы ужом проползем, – усмехнулся Захар. – А выпить можно!
Гости налили кубки и стали пить, но никто не находил веселых речей для оживления. Всякий рассказывал только такие вещи, от которых переворачивалось сердце и кипела кровь.
– В Москве-то что было, когда Михайло Скопин-то помер, страсть! – сказал Астафьев. – Завыли все, что ребята по отце; молодцы с торговых рядов прямо на дом. Дмитрия Шуйского бросились, разбить хотели!
– Говорят, она яду-то ему поднесла?
– Кто же, как не она? На то и дочка Малюты Скуратова. Только вот кто научил ее, то неведомо.
– Говорят-то что?
– Всяко. Говорят и про царя, и про Дмитрия; говорят и про поляков. Одно верно, что отравили.
– Полячье-то обрадовалось!
– И не говори, – подхватил Хвалынский. – Слышь, король на Москву рать посылает, гетмана Жолкевского шлет!
– А в Москве Дмитрий Шуйский {14} да Голицын {15} собрались, – сказал Астафьев. – Немцев наняли, французов. Делагарди-то {16} ушел.
– Славный воин, даром что швед! – сказал Ляпунов. – Честно служил!
– Ну, а вы что видели? – обратился Захар к Терехову и Андрееву.
– Да мало веселого, – ответил Терехов и начал рассказывать про выжженные села, про разоренные города, про людей, которые без крова, как звери, в лесу прячутся, про Калугу, где «вор» с еретичкой Мариной царей представляют, народ мучают и во все концы через казаков и поляков шлют разорение России.
– Ох, тяжко, тяжко! – простонал Прокопий, склоняя голову, а потом осушил свою чарку одним духом и решительно сказал: – Пора и по домам, братцы!
Гости поднялись и, прощаясь с хозяевами троекратным лобзанием, вышли из дома. Терехов и Андреев пошли вместе. Непроглядная ночная тьма окружила их, но они знали наизусть родной город и смело шли по улицам, направляясь к дому Терехова-Багреева. Отец Терехова был именитым боярином и как представитель Лжедмитрия ездил отвозить подарки Марине Мнишек. Верный клятве, он один из немногих погиб в страшную майскую ночь 1606 года, {17} защищая расстригу. Вследствие этого потом, при возведении на престол Шуйского, род Терехова оказался в опале и его сын жил в Рязани, удаленный из Москвы. Но это не мешало ему быть одним из тех русских, чье горячее сердце своей верностью поддерживало в других сердцах слабый огонь патриотизма.
Андреев, сын служилого дворянина, сирота, как и Терехов, нес повинность, но в последнее время, выслав в Москву на весь свой достаток десять ратных людей, лично сам отдался делу освобождения, пристав к партии Ляпунова. Раньше он служил Шуйскому, ходил с ним под Тулу за Болотниковым, дрался под Москвой с тушинцами; но потом, когда отошел Ляпунов от Шуйского со своим рязанским ополчением, и он оставил московскую расстроенную рать.
Медленно поднимаясь, приятели дошли до тесовых ворот дома Терехова и стукнули в калитку. Молча перешли они двор и вошли в горницу. Каждый думал свою думу, и не было охоты повторять ее даже своему другу. Сердце Терехова было полно любовью и вовсе не чуяло беды, которая уже разразилась над его головой в виде похищения его ненаглядной Ольги.
Глава VII
Мытарства
Не только буйные жолнеры и молодые пахолики, стоявшие у городских ворот, даже седой ротмистр Гнездовский расхохотался при виде странной пары, въехавшей в Калугу ранним утром в марте 1611 года. {18} На тряской повозке, на мешке с сеном, сидела толстая старуха с красным носом, толстыми губами и крошечными глазками, смешно одетая в сарафан и кокошник, а верхом на коне, везшем повозку, ехал высокий и длинный, как жердь, старик со щетинистыми усами; на его голове был кожаный шлык, на плечах толстые войлочные латы, а у пояса висел длинный дорогой меч.
– Куда царевну везешь? – закричал один из пахоликов.
– Эй, пава, – закричал другой, – смотри, нос горит!
– Ха-ха-ха! Братцы, вот это так лыцарь! – хохотали прочие.
– Смейтесь, окаянные! – бранилась под нос себе старуха. – Потом наплачетесь, и на вас управа найдется. Силантий, в правую улочку, в правую! – закричала она своему кавалеру.
– Юзеф, – сказал вполголоса рыжий усач своему соседу, – видишь это чучело?
– А что? – ответил Юзеф.
– А то, что это – тот черт, что рубил нас в дверях у дома Огренева третьего дня!
– Эге! – встрепенулся Юзеф. – А ведь и то. Для чего же они к нам приехали?
– А уж это пусть паны разберут. Пойдем, скажем пану Свежинскому! – И жолнеры, отойдя от ворот, спешно пошли к польскому стану.
– Здесь, здесь! – закричала Маремьяниха.
Силантий остановил коня подле ветхого, вросшего в землю домика и, сойдя на землю, помог вылезти и Маремьянихе.
– Тут и есть! – сказала она, зорко осматриваясь. – Стучи в ворота, Мякинный.
Силантий мерно и крепко стал ударять в жидкие ворота. В домике растворилось волоковое окно [14]14
Волоковое окно – маленькое оконце, через которое удаляется (выволакивается) дым в курных избах. – Ред.
[Закрыть], и из него выглянуло остроносое лицо с козлиной бородкой.
– Кто мирного человека спозарань тревожит? – загнусил выглянувший, но, разглядев приезжих, радостно вскрикнул: – С нами Бог! Сама Акулина Маремьяновна с княжим стремянным! Добро пожаловать!
Остроносое лицо скрылось, и через минуту заскрипели ворота и впустили приезжих.
Силантий занялся подле лошади, а Маремьяниха, кряхтя и охая, перелезла через порог и очутилась в полутемной, убогой горнице. В углу на полу копошились ребятишки, на печи лежала женщина. Хозяин суетился и гнусавил:
– Садись, милостивица, сюда, сюда! Гостьей будешь! Чем потчевать-то тебя, золотая? За сбитеньком слетать али сладенькой по чарочке? Ох, хороша! Намедни мне казачина один дал; я ему писульку к самому гетману писал!
– После, после! – ответила Маремьяниха. – Ведь мы по делу!
– По делу? – протянул остроносый, причем его заплетенная косичка сразу опустилась, а нос поднялся. – Али князь по мою душу послал? Потрава, что ли?
– Чего потрава! Слышь, – Маремьяниха заговорила шепотом, – поляки напали, князя убили, терем сожгли и Олюшку, княжну-то, увели, разбойники!
Остроносый всплеснул руками и присел. Полы его подрясника вздулись и с легким шелестом опустились.
– Приехали мы самому царю жалиться, – продолжала Маремьяниха. – Поляка-то, что увез Олюшку, знаем! Ты – человек ученый, дьяк ведь тоже, напиши нам слезницу-то!
Дьяк быстро завертел головой.
– Царю? На поляков?.. Ох и трудное дело замыслили! Дорого стоит такая слезница-то, потому…
– Небось заплатим! – угрюмо сказал Силантий, входя в горницу.
Дьяк низко поклонился ему и воскликнул:
– Могу ли усумниться! Кому и платить, коли не мне! Нищ я, убог; только и живу от скудости умишка своего. Умудрил Господи!
– Ну вот и пиши!
– Как же это? – растерялся дьяк. – Так сразу-то?
– Так и пиши! Не то другого сыщу. Много вас тут на базаре-то! – грубо сказал Силантий.
Дьяк испугался.
– Зачем же так! Дай оправиться только. Молитву прочту, с умишком сберусь, а там с молитвой да с ладком и бумагу справлю! Давай денег на перо да бумагу!
Силантий послушно вынул деньги.
Дьяк, как коршун, ухватил их цепкими пальцами и стрелой вылетел из двери.
– Кха, кха, кха, – раздался с печи кашель, – куда это Васька-то побег? Никак в кружало [15]15
Кружало – кабак, питейный дом. – Ред.
[Закрыть]ни свет ни заря?
– За бумагой, Аграфенушка, – ответила Маремьяниха и спросила: – Что, али неможется тебе?
С печи высунулось бледное, испитое лицо больной женщины.
– И не говори! Теперь по весне еще хуже. Огневица каждую ночь палит, грудь иссохла. Немочь, говорят; помирать надоть. – И женщина снова закашлялась.
– С чего? – отрывисто спросил Силантий.
– С чего? А суседка тут у нас была… Лукерьей звать, с бельмом. Так ее курица все у меня огород копала. Я ей уговором: убери, мол, а она с издевкой: «У вас и курица на огороде ничего не найдет». Ну, я в сердцах одногожды и зашибла курицу, поленом кинула. Курица и издохни, а Лукерья и пригрозилась мне. Ну, известно, в злости след вынула. Я уж ей в ногах валялась. Смеется, волчья сыть!.. Артемий, знахарь тут, говорит: к лету помру! Ох, тяжко мне!
Голос Аграфены хрипел и вырывался со свистом.
Ребятишки при звуках этого голоса заревели. Маремьяниха тоже рукавом утирала глаза.
– А мой Васька все-то пьян, все-то пьян, – продолжала женщина. – Вот рано вы пришли, тверезым застали, а теперь он убег.
– Грунюшка, – раздался гнусавый голос дьячка, и он, шатаясь, ввалился в горницу. В одной руке у него была небольшая сулейка [16]16
Сулейка – бутыль с вином, полуштоф (0,6 л). – Ред.
[Закрыть], в другой – толстый лист серой бумаги, длинной и узкой. – Грунюшка, где у нас груздочки-то, что узденьковский староста мне о прошлом годе принес? А-ах, хорошие!
– Глаза твои бесстыжие! – закричала больная с печи. – Долго ли мне смотреть на тебя, окаянного? Вот пожди, оправлюсь – так к воеводе пойду. Он тебя взбатожит!
– И врешь! Потому царь гораздо старшее, а я до царя всегда могу писулю написать. Потому умудрил Господь! – И дьяк засмеялся жидким смехом, а потом, лавируя, дошел до стола и бережно поставил на него сулейку.
– Василий Маркелыч! – взмолилась Маремьяниха. – Вызволи, сделай милость, напиши слезницу-то!
– Сейчас, почтенная, сейчас! Только плати за нее десять алтын. – И дьяк стукнул рукой по столу.
– Пиши, пьяница! – не вытерпел Силантий. – Тогда и считай, а то я тебя!..
– Княжий стремянной, помилуй! – закричал дьяк.
– Ты уж его не пужай, Мякинный, – заступилась Маремьяниха.
– Мерзит он мне! – проворчал Силантий.
– А ты потерпи, душа казацкая, – сказал дьяк и торопливо стал приготовляться к письму.
Дрожащими руками он достал откуда-то скляницу с чернилами (разведенная водой сажа), пару очиненных гусиных перьев и разложил на столе бумагу. Потом он помолился на образ, засучил рукава, сел и, склонив голову к самой бумаге, строго спросил:
– Ну, о чем же царя просить?
– Как о чем? – всполошилась Маремьяниха. – Да я же тебе, дураку, все сказала. Пусть царь накажет обидчика и Ольгу вернет. Вот о чем. Напиши все! – И она в азарте снова рассказала всю историю нападения, разгрома и похищения.
Дьяк приложился к сулейке, изрядно потянул из нее, крякнул и, приноравливаясь к бумаге, строго сказал:
– Ну, теперь нишкни оба!
После этого он стал писать. Его перо старательно скрипело по бумаге. Дьяк вздыхал, тер лоб, иногда мусоленным пальцем замазывал написанное и снова скрипел пером, время от времени прикладываясь к сулейке. С последним взмахом пера он клюнул носом и захрапел.
– Вот и на поди! Ах, пьяница окаянный! – воскликнула возмущенная Маремьяниха.
Силантий равнодушно взял бумагу, передал десять алтын дьячихе, задыхавшейся на печи от кашля, и повел Маремьяниху вон из дома.
– Теперь уж я дорогу покажу, – сурово сказал он, усадив старуху в таратайку, взял коня за узду и вывел на улицу.
Скоро привез он Маремьяниху на постоялый двор. Там они остановились и там же доподлинно узнали, где и когда царя Дмитрия Ивановича увидеть можно…
Между тем рыжий усач и Юзеф бегом добежали до польского стана и вошли в избу ротмистра Феликса Свежинского, который в это время в одной кожаной куртке и рейтузах, босой и неумытый, сидел у стола и бережно нанизывал на нитку крупный жемчуг; при входе жолнеров он быстро сгреб все со стола, сунул в ларец и, гневно взглянув на вошедших, крикнул:
– Чего ворвались?
– Пане ротмистр, – заговорил, выступая, рыжий усач, – стояли мы у городских ворот, и въехала в них старая баба и мужик с мечом… тот самый, что как черт с нами в прошлый раз рубился…
– Ну?..
– А мы помыслили, пане, – вступился Юзеф, – что они с жалобой приехали; для того и до пана пришли.
– Ну а теперь и назад идите да пейте меньше, собачьи дети, чтобы попусту не пугаться, – грубо сказал Свежинский.
Жолнеры помялись и ушли, смущенные. Но когда они ушли, пан ротмистр не принялся снова за свое дело; напротив, он спрятал за печку свой ларец и стал торопливо одеваться.
Его лицо нахмурилось.
– Черт их знает, кто они такие! Может, и правда с жалобой? – бормотал он. – Тогда плохо. Много было их, жалоб-то, и царь больно сердился. Пан гетман строго наказывал воздержаться и грозил даже. Положим, он своего не выдаст. Сам понимает, что без жалованья, на одних посулах, не проживешь, однако если его припрут, так и он… Что ему? Хорошо еще будет, если только велит добро возвратить.
С этими мыслями Свежинский вышел и прямо пошел к Ходзевичу.
Долго он стучался в его дверь. Наконец дверь отворилась, и на пороге показалась молодая женщина.
– Пашка? – удивленно воскликнул Свежинский.
– Тсс! – Пашка приложила палец к губам. – Спит наша принцесса-то!
– Ты как сюда попала? – спросил Феликс.
Пашка злобно усмехнулась.
– По своей охоте! Из любовниц в сторожихи к супротивнице пошла. Уж просил Янек очень: «Ты одна уберечь можешь, и к тому же русская!» А я зарезала бы ее, кабы увидела, что она любить его хочет!..
– А сам Янек где? Мне его нужно.
– Он-то? – Пашка усмехнулась. – Поди посмотри на конюшне, там две ночи спал, а коли там нет, в корчму сходи!
Свежинский заглянул в конюшню.
Правда, сделанное из сена ложе, прикрытое коврами, и две подушки показывали, что Янек действительно ночевал здесь, но теперь его не было. Свежинский поспешил в корчму. Там он увидел Ходзевича и испугался при виде его лица – так оно изменилось. Глаза, красные от бессонницы, горели лихорадочным блеском, щеки ввалились, и смуглое лицо стало изжелта-зеленым. Он сидел над баклагой с крепким вином, подперев голову обеими руками.
– Янек! – окликнул его Свежинский.
– Ты, Фелюк! Доброе утро, друг мой! – рассеянно ответил Ходзевич.
Свежинский сел против него.
– С плохими вестями! – сказал он.
– Нет для меня плохих вестей! – возразил Ходзевич. – Страсть жжет мою грудь, и не в силах я сладить с собой. Зверем на нее накинулся бы; но, как взгляну на ее лицо, в ее глаза испуганные, руки опускаются. Хочу, чтобы сама полюбила, а может ли она полюбить разбойника? Лучше бы убили ее тогда шальной пулей! – И он, схватив жбан в обе руки, потянул из него вино.
– Ну а мои вести такие, что ты и красавицы своей лишиться можешь, – сказал Свежинский.
Ходзевич выпрямился.
– Или кому жизнь не дорога, тот отнимет?
– Не то! – ответил Свежинский и рассказал известие жолнеров и свои соображения.
– Этого еще не хватало! – воскликнул Ходзевич.
– По-моему, одно тут: иди к гетману и проси отлучки; беги отсюда, и с нею. В случае чего – покайся; он сам до бабы не дурень, – посоветовал Свежинский.
– Да, да, – торопливо ответил Ходзевич, – правда, идти к гетману – одно средство! – И он быстро поднялся со скамьи. – Я прямо к нему!
– Спеши, – сказал, вставая, Свежинский, – а то он во дворец уедет, и тогда его до вечера не увидишь.
Глава VIII
В плену
А что же в это время случилось с Ольгой?
Весь конь был в мыле, когда Ходзевич, совершив свои дерзкий набег на усадьбу князя Огренева, прискакал в Калугу со своей драгоценной добычей. Наступало уже утро, но кругом все спали; даже городская стража дремала на своих постах. Ходзевич по пустынным улицам пересек весь город и въехал в предместье, где расположились станом польские войска; на самом конце стояли сапежинцы. В наскоро построенных избах разместились офицеры, а жолнеры и пахолики нарыли себе землянок, где и зимовали суровую зиму.
– Кто есть? – окликнул Ходзевича сонный часовой.
– Дурень! – ответил Ходзевич. – Не видишь, уж день!
Он соскочил у своей избы, снял с седла обессилевшую Ольгу и бережно понес ее в избу. Она подняла на него мутный, усталый взор и тревожно спросила:
– Куда несешь меня?
– Сердце мое, рыбка, не бойся, я не трону волоса на твоей голове! – нежно произнес Ходзевич.
Ольга задрожала и рванулась, чтобы стать на ноги. Ходзевич опустил ее на пол, но тотчас подхватил ее, потому что ноги у Ольги подкосились. Он бережно донес ее до постели и положил.
– Отдохни, мое сердце! – сказал он, становясь подле нее на колени.
Несчастная девушка закрыла глаза и, казалось, уснула. Ходзевич тихо отошел от нее, но не мог отвести от нее свой восторженный взор и вспомнил свою первую встречу с нею.
Раз он увидел Ольгу, выехав на охоту, и его сердце сразу заполнилось образом русской красавицы. С той поры и днем, и ночью он только и бредил ею. Опротивели ему пиры и забавы, сон бежал его глаз. Богатый и родовитый, он не знал преград своим желаниям; смелый, отчаянный, он не знал опасностей в боевой жизни, и не было желания, которого он тотчас бы не приводил в исполнение. Так и теперь. Сон и аппетит вернулись к нему только с того часа, как он решил добыть, хотя бы и силой, княжну. Однако на этот раз он чувствовал, что не минутная прихоть толкает его на такое дело, а глубокая любовь, любовь такая, которая погнала бы его в самый ад.
Он стоял у постели и не сводил взора со спящей княжны, и этот взор загорался восторгом, грудь прерывисто дышала, голова кружилась. Нет, действительно, в самой Варшаве он не встречал такой красоты!
«Только полюбила бы! – И при этой мысли молодой поручик вдруг вздрогнул. – А если нет? Если как разбойника, как убийцу ее отца, как разорителя она с отвращением оттолкнет меня? Что будет тогда? Решусь ли я на насилие для достижения своего желания? – Его грудь тяжело дышала, лицо вспыхнуло, кулаки сжались. Но миг – и его лицо прояснилось. – Никогда, лучше я буду ждать месяцы, годы, а дождусь своего!.. Я сумею умолить ее, ульстить!»
И с этой мыслью Ходзевич благоговейно взглянул еще раз на Ольгу, тяжелой занавесью прикрыл окно и вышел, осторожно заперев за собой дверь.
Он вышел во двор, посмотрел за пахоликом, который убирал его коня, вышел на улицу и пошел вдоль ряда изб и землянок.
Лагерь уже проснулся, гусары Чаплинского чистили своих лошадей. Толстый Осип Круповес мыл свое красное, как брюква, лицо; он нагнулся, растопырил ноги и плескался в воде, которую лил ему его пахолик.
– А! – окликнул он. – Доброе утро, пан!
– Доброе утро! – ответил Ходзевич.
– Где был, пан? Вечор пан Мрозовский угощал нас. Вот-то пир был! И где он, собачий сын, такие меды достал! Масло, а не мед! – Круповес выпрямился и стал, фыркая, вытираться. – А тебя, пан, и не было! Говорили, что ты, пан, на охоту ездил. Да кто же ночью охотится? А может, пан охотился на дивчин? А?
Круповес засмеялся, отчего его живот заходил волной. Ходзевич поспешил оставить его и пошел дальше. Он дошел до улан Зброжека и спросил у жолнера относительно Феликса Свежинского.
– Не вернулся пан еще! – ответил жолнер. – С вечера уехали, и нет.
Ходзевич обошел лагерь и вошел в корчму, которую уже успел поставить Мовша Хайкель, торговавший и в Тушине. Но нигде, ни с кем Ходзевич не мог найти покоя. Его тянуло назад, к себе, где на его постели, в крепком сне, разметавшись, лежала полоненная им красавица.
Между тем Ольга, забывшаяся сном, проспала недолго. Волнение ночи растревожило ее, и она видела страшные сны. Пред нею снова были треск и зарево пожара, выстрелы, стоны, топот бегущих ног. От страха она проснулась и изумленно оглянулась, не понимая, где она. Низкая горница была вся завалена дорогими коврами, по стенам висело оружие в дорогой оправе. В углу, на полке, стояли дорогие кубки. Круглый стол, низкие табуреты – все было покрыто коврами. Ольга оглянулась и увидела, что сидит на широкой софе, сложенной из шелковых пуховых подушек. Она испуганно вскочила и, подбежав к окну, отдернула занавеску. По небольшому двору ходил поляк в желтом кунтуше и водил коня; на пороге сидел старик с длинным чубом и, сося трубку, чистил ружье. Два молодых безусых солдата играли в кости.
Ольга вдруг вспомнила все тревоги пережитой ночи и поняла, что она в плену у поляка, у того самого поляка, который раз ловил ее в поле, задумалась, и постепенно ее бледное лицо приняло выражение решимости.
За дверью послышались шаги. Княжна бросилась к стене, на которой было развешано оружие, сорвала кривой кинжал и быстро спрятала его у себя на груди.
Дверь отворилась. В избу вошел усталый Ходзевич и, увидев Ольгу проснувшейся, низко поклонился ей.
Княжна прижалась в угол комнаты; ее глаза загорелись, лицо побледнело.
– Я рад, что княжна проснулась здоровой и сильной, – заговорил Ходзевич. – Что прикажешь? Поесть или выпить?
– Выйти на свободу! Кто ты, что, как разбойник, увез меня и держишь в неволе? Я хочу к батюшке!
– Постой, княжна! – протянул Ходзевич к ней руки. – У тебя будет все… и свобода будет, только послушай!
– Мне зазорно быть в одной горнице с тобой с глазу на глаз.
– Эх! Ты в польском стане! Здесь все можно!
– Так пусти меня!
– Постой! Ты знаешь, почему ты здесь? – Лицо Ходзевича вспыхнуло. – Потому что я полюбил тебя, полюбил, как жизнь, как душу, потому что без тебя для меня нет счастья. И я сказал себе: «Она будет моей!» Я послал бы за тобой сватов, как у нас водится, но разве отдал бы тебя твой отец-князь за меня, католика? И я взял тебя силой. Прости на этом, но я решил добиться любви твоей!
Он сделал к ней шаг, и в это мгновение он был прекрасен; но Ольга видела в нем только разбойника и крикнула:
– Прочь! Не подходи! Лучше смерть, чем позор! Я убью себя, сделай еще шаг только! – И она махнула кинжалом.
Ходзевич отскочил и упал пред нею на колени.
– Нет! Ты не сделаешь этого! Брось кинжал! Я не оскорблю тебя больше даже словом признания.
– Отпусти меня! – повторила Ольга.
Ходзевич поднялся с колен.
– И это все? – сдерживая гнев, спросил он. – Так знай, княжна: я не буду надоедать тебе, не употреблю силы, ты здесь – госпожа, но ты не выйдешь от меня иначе как моей женой!
Он резко повернулся и вышел.
Замок щелкнул. Ольга в изнеможении опустилась на табурет и склонила голову на стол.
Прошло много времени. Ольга даже не заметила, как наступили сумерки, и очнулась только тогда, когда снова скрипнула дверь. В избу, неся в руке светильник, вошла молодая, высокая, красивая женщина. Ее чисто русское лицо дышало отвагой и весельем. Следом за ней двое слуг внесли миски и сосуды и уставили едой стол. Слуги скрылись. Вошедшая женщина поставила светец на стол и села против Ольги.
– Что, красавица моя, затуманилась? – заговорила она звонким голосом. – Что повесила свою головушку? Другая бы веселилась, что такой важный пан полюбил, а ты нет, моя лебедушка!
– Кто ты? – спросила Ольга.
– Я-то? Зови меня Пашкой. Здесь все зовут меня Пашкой да прибавляют: «Беспутная!»
– Паша! – Ольга вдруг повалилась ей в ноги. – Выпусти меня, Бог наградит тебя за это. Скажу батюшке, он тебе казны даст.
– Что ты, что ты, голубушка! – встревожилась Пашка и сильными руками подняла Ольгу. – Нешто можно так предо мной? А что выпустить тебя – не могу: в живых меня не оставят, да и тебя найдут – хуже будет. А ты вот что, касатка, скушай что-либо! – И с ласкою матери она начала уговаривать Ольгу поесть и попить.
Измученная Ольга уже не была в силах оказывать ей сопротивление. Крепкий мед одурманил ей голову, и она склонилась на плечо Паши. Та подняла ее, как перышко, положила на софу, осторожно раздела, а потом села на пол подле софы, охватила руками свои колени и, уставившись глазами на светец, погрузилась в свои горькие думы. Она думала о своей горькой доле, о недавнем времени своего девичьего счастья и, наконец, о кровавой мести. При этой думе ее глаза загорелись, стан выпрямился, брови грозно нахмурились.