Текст книги "История России XX век. Эпоха сталинизма (1923–1953). Том II"
Автор книги: Андрей Зубов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 70 страниц)
Гражданская война, «Красный террор» революционных лет, эмиграция, голодомор, продразверстки разрушили к началу 1920-х гг. русское общество. «С Россией и русским народом теперь можно делать всё, что угодно, так как общество уничтожено», – написал Петр Струве в июне 1926 г. Общество действительно было уничтожено. Может быть, не до конца, может быть, еще не совсем, хотя бы в деревне. Но его остатки добили коллективизация, раскулачивание и новый голодомор. Однако, как показала перепись января 1937 г., – личность большинства людей России не была разрушена. Вера в Бога давала им силы противостоять большевицкой богоборческой власти на уровне личном, храня свою совесть от порабощения и осквернения сотрудничеством с сатанинским режимом. «Проклятые большевики, как я ненавижу их! Все лицемеры, лгуны и подлецы» – так думали даже подростки (дневник Нины Луговской). Большой Террор организован был большевиками именно для того, чтобы покончить с автономной, внутренне свободной личностью, отвергающей большевицкий строй.
Мудрость человечества:
«Вот шесть, что ненавидит Господь, даже семь, что мерзость душе Его:
Глаза гордые; язык лживый; руки, проливающие кровь невинную; сердце, кующее злые замыслы; ноги, быстро бегущие к злодейству; лжесвидетель, наговаривающий ложь и сеющий раздор между братьями». – Библия. Книга притчей Соломоновых. 6:16–19.
Главным орудием разрушения был страх. Людей хватали, тащили в застенки, мучили и убивали непонятно за что, и потому никто не мог поручиться, что, выйдя утром из дома на работу, он вернется домой, а, ложась спать, проснется утром в собственной постели, а не будет ночью увезен в «черной Марусе» в казематы следственной тюрьмы НКВД. Многие спали не раздеваясь, потому что, арестовывая, им порой не позволяли одеться, и они держали собранным чемодан с вещами первой необходимости.
В чём-то жизнь в месяцы Большого Террора напоминала жизнь во время чумной эпидемии или жизнь на линии фронта. Но была существенная разница. Разбушевавшаяся стихия всегда объединяет людей – вместе выстоять легче и шансов погибнуть – меньше, война также объединяет людей – только сообща можно успешно бороться с врагом. Стихия же Большого Террора разделяла людей, разбивала самые прочные сообщества – дружеские, семейные, национальные. Террор обрушивался на человека, как правило, по доносу – и доносили друг на друга очень многие. Одни – чтобы свести счеты, другие – сделать карьеру, третьи – избавиться от надоевшей супруги (супруга), четвертые, чтобы прибрать к рукам соседнюю комнату в коммунальной квартире, пятые – чтобы на них не донесли раньше. В ближнем террор заставлял видеть лютого врага и сторониться его. Это мало помогало, но приводило к страшному отчуждению людей друг от друга. Недоверчивость, скрытность, замкнутость стали неотъемлемыми чертами характера советских людей в эти годы. Человек – «животное общественное» – и отчуждение от других корёжит душу. Отчуждение облегчало донос, оклеветание. «Меня оклеветали, а теперь требуют, чтобы я назвал сообщников. Сообщников нет, всё дело дутое – но назову, чтобы не страдать под пытками, ведь так же назвали и мое имя» – рассуждали многие. Выстаивали, не опускались до доноса, единицы. Они подлежали уничтожению и выживали в исключительных случаях только по милости Божией. Наш народ становился народом доносчиков, предателей своих ближних. Солидарное, соборное начало, и без того, как показала Гражданская война, несильное в русском обществе, истончилось и исчезло вовсе.
Вторым орудием разрушения была ложь. Человеку предлагали признаться в преступлениях, которые он никогда не совершал, и дать показания на людей, которые были невиновны. И при этом его предупреждали, что любое введение следствия в заблуждение – тяжко наказуемое преступление. Как можно всё это совместить нормальному человеку? Чтобы выбить из подследственного ложь, его подвергали страшным пыткам. И люди лгали – и ложью оскверняли себя. Тех, кого не арестовали еще, призывали высказаться за осуждение своих арестованных близких и коллег. Невиновность арестованных в тех преступлениях, которые им ставили в вину, была очевидна. Но чтобы выжить – люди осуждали.
Ложь была всеобъемлющей. Ты мог сомневаться в гениальности вождя, но должен был с пеной у рта доказывать, что он гениален, – иначе гибель. Ты мог считать Сергея Есенина прекрасным поэтом, но должен был назвать его «кулацким прихвостнем» – иначе гибель. Ты должен был врать малым своим детям, что Бога нет и что в старой России жилось простому люду ужасно, хотя сам верил в Бога и помнил еще привольную дореволюционную жизнь – врать для того, чтобы несмышленыши не сказанули что-то недолжное учителю или приятелю, тем испортив, быть может, навсегда жизнь и себе, и родителям. Ложь стала нормой жизни, нормой отношений, средством выжить. Те, кто не умели врать, – погибали. Выживали лжецы.
Свидетельство очевидца
Нина Луговская записывала в свой девичий дневник: «Несколько дней я часами мечтала, лежа в постели, о том, как убью его. Его обещания, его диктатуру, порочного грузина, который искалечил Россию. Как такое возможно? Великая Россия, великий народ попали в руки негодяя». Но в 1937 г. записи прекратились. Теперь дневник читал следователь. Нина подписала все обвинения, что «готовила покушение на Сталина», но чудом уцелела в ГУЛАГе, чудом вышла на свободу. Чудом в архивах НКВД-КГБ сохранился и ее школьный дневник, как свидетельство свободной мысли русской школьницы на пороге большого террора». – Н. Луговская. Хочу жить… Из дневника школьницы 1932–1937 гг. Тула: Глас, 2004.
Очень характерно изменение значения общеупотребительных слов. До революции (и это значение сохранила русская первая эмиграция) слово «наверное» означало – «наверняка», «безусловно». К концу 1930-х гг. и до сих пор оно означает – «может быть». Люди обещали – и не выполняли обещанного, и слово изменило свое значение. Такая же судьба постигла и слово «нормально», которое в дореволюционной русской речи никогда не употреблялось в ответе на вопрос «Как поживаешь?» Отвечали разно – «хорошо», «по-всякому», «слава Богу», но не «нормально», ибо что есть норма? Но теперь, во времена доносов, отвечать «хорошо» – было глупо, «плохо» – опасно, и слово «нормально» вошло в свои права. «Живу как все, сам знаешь как, в общем, нормально».
Третье орудие разрушения – беспамятство. Людей хватали за социальное происхождение, за национальность, за то, что ты, или твой дедушка что-то сказал и сделал, может быть, тридцать лет назад. И потому лучше было забыть, какого ты роду-племени, кто твои деды-прадеды, выдумать себе происхождение попроще, предков позабитей. Обо всех родственниках в эмиграции, заграницей забыть надо было как можно крепче. Актриса Любовь Орлова была вынуждена из фотографии отца – царского генерала вырезать одну голову и так поставить на туалетный столик, чтобы никто не увидел гвардейского мундира. Другие сжигали все фотографии предков, все дневники, альбомы. Чтобы при обыске не к чему было бы придраться. Детям, упаси Бог, ни о чём не рассказывали из жизни предков или рассказывали выдумки. Менялись фамилии и имена, даты рождений и смертей – только чтобы хотя бы немного отвести карающий меч ОГПУ. А когда тебя припирали к стенке, когда прошлое раскрывалось «в органах», приходилось отрекаться. И отрекались – родители от детей и дети от родителей, жены и мужья друг от друга. Коммунисты отрекались от Бога, ученые – от своих идей и учителей, писатели – от любимых произведений прошлого. Все отрекались от всего, чтобы спасти жизнь, а если повезет, то и место под солнцем. Так стиралась историческая память и сжигалась совесть. Многие ли из нас знают, кем были их предки до революции, имеют их фотографии, письма, документы?
История народа, как история семей и родов, как личная «устная» история была изглажена полностью. Вместо нее предлагалась история официальная, Сталиным лично санкционированная – история насквозь лживая и совершенно безличная. Одни классы, формации и герои большевики. Русское общество утратило историческую память и перестало быть русским, да и татарским, якутским, армянским. Оно стало советским.
Из свободного человека с чувством собственного достоинства, уважающего себя и других, человек в СССР преобразился в жалкого нищего раба, хитрящего и обманывающего начальника, чтобы выжить, чтобы создать видимость работы и получить за это хоть какие-то деньги, какие-то «льготы», чтобы дотянуть до следующей получки. И не было такого уголка бескрайней России, где можно было ощутить себя свободным от страха, надеяться на свой труд, на свою смекалку и рабочие руки. «Большей несвободы еще не было», – записала 1 марта 1940 г. в свой дневник, за несколько месяцев до того выпущенная из тюрьмы поэтесса Ольга Берггольц. От Чукотского пустынного заполярья до московского многолюдья всюду окружали человека сексоты, всюду подглядывали, приказывали, одергивали, проверяли, стремясь забрать всякую непозволенную свыше копейку, уловить за всякое, не одобренное свыше слово, дать срок за любое не санкционированное действие.
Люди панически стали бояться ходить в церковь, заказывать требы, участвовать в Таинствах. Те, кто хотели венчаться, просили, чтобы священнодействие совершили не над женихом и невестой, а над их кольцами. Порой последним, скрывавшимся от НКВД священникам приходилось совершать Таинство Крещения над крестильной рубашкой и крестиком младенца, отпевать фотографию. Отслужив ночью подпольно литургию в доме кого-то из верных, священник до рассвета уходил в другое село, скатав марлевые фелонь и епитрахиль в маленький незаметный сверточек. Но и здесь НКВД был начеку, и решающихся совершать священнодействия пастырей становилось все меньше и меньше, как и их духовных чад…
Свидетельство очевидца
Архимандрит Серафим (Тяпочкин) из Белгородской епархии, больше двадцати лет сидевший по тюрьмам, рассказывал: «Мы сидели в тридцатые, в начале сороковых, во время войны… если бы кто-то нам сказал, что мы снова будем служить на свободе Литургию, мы бы просто рассмеялись в ответ этому человеку… Какой там служить! Последние времена – без всяких сомнений! Читайте Библию, читайте Новый Завет: «Итак, когда увидите мерзость запустения, реченную через пророка Даниила, стоящую на святом месте, читающий да разумеет…» (Мф. 24,15). Вот она эта мерзость запустения: на престол в храме запрыгивают комсомолец с комсомолкой. Вместо крестов – красные звезды над храмами. Над Кремлем, те же красные сатанинские звезды. Государство поставило себе целью полное уничтожение веры во Христа, полное уничтожение Церкви… Жгут иконы, отрекаются от Бога, предают отец сына, брат брата… Куда дальше, что вам еще? В мыслях даже не было, что мы еще когда-то будем служить»… Это он говорил, будучи уже архимандритом, в 1970-е гг. в Белгороде…
Конец 1930-х гг. ознаменовался и еще одним странным и страшным явлением. Очень многие до того веровавшие люди, даже весьма образованные и культурные, именно в годы Большого Террора утратили веру в Бога. Они еще сказали о своей вере в январе 1937 г., но через два-три года не повторили бы своих слов. И вовсе не из страха, а на этот раз – по совести. Вера уходила. Казалось бы, гонения, застенки, пытки, лишения должны были укрепить ее. «Мы говорим – ох, а за нами Бог», – немного нескладно учили Оптинские старцы в XIX в. Теперь «ох» был еще какой, а веры не было. Многие люди той эпохи пишут об этом, сами себе удивляясь – вера к выжившим вернулась намного позже, лет через двадцать-тридцать. Почему? Скорее всего, потому, что великий террор вызвал в людях и великое разочарование в человеке. Человек, ближний слишком часто оказывался предателем, негодяем, лжецом. А если человек «образ Божий», то и Бог, в некотором смысле, образ человеческий. И столь отвратителен был образ человека в России конца 1930-х гг., что Бог выдавливался русским человеком из своего сердца.
Мнение современника:
В Русском Зарубежье этот сдвиг сознания соотечественников во Внутренней России описал замечательный христианский мыслитель, Борис Петрович Вышеславцев (1877, Москва – 1954, Женева). Статью «Богооставленность», опубликованную в последней тетради журнала «Путь», вышедшей уже после начала Второй мировой войны, в марте 1940 г., он начал словами: «Мы живем как будто в такую эру истории, когда всё доброе почему-то не удаётся, и всё злое, преступное, лживое, безобразное нагромождается, усиливается, «организуется». Ложь, низость, виртуозное предательство и разрушение – такова политика целых государств. И вот, когда ценное и священное и божественное разбивается с такой лёгкостью, когда обнаруживается его изумительная хрупкость, невольно встает вопрос о всемогуществе Божества. Как может всемогущий Бог допустить попрание всех заповедей и святынь! Как может «Человеколюбец» оставить человечество в этом ужасе?…Живой трагизм богооставленности. Я встречался с этим переживанием в ужасе и страданиях русской революции; мешочники в теплушках говорили «если бы был Бог, Он не допустил бы этого!». Русский солдатик-беженец 25 лет спустя говорил мне: «Я Евангелия больше не читаю и в Церковь не хожу«… «Почему же?» «А потому, что правды нет на свете. Хорошим людям нельзя жить, а злодеи благоденствуют и куражатся»». – «Путь», 61. Париж, 1939/1940. С. 15.
Для приезжего, для того, кто извне взглянул на советский образ жизни конца 1930-х гг. и постиг его – жизнь эта представлялась сущим адом. Но люди приспосабливаются ко всему и перестают замечать зловонье беспросветного быта. И под страхом ежедневной смерти, под гнётом ежеминутной лжи, потеряв родовую и национальную память, забыв Бога, выживал народ России. Но люди, выживая, если повезло, физически, переставали быть людьми.
Впрочем, у всеобщего страха, лжи и предательства была и обратная сторона. Поколение юных большевиков, воспитанное в 1920-е гг. в идеалах коммунизма и пролетарского интернационализма, перед лицом жестоких и немотивированных репрессий теряло былую веру во всепобеждающее учение. Одни, если выживали, становились циниками и послушными исполнителями любой воли власть имущих, другие искали убежище в мелкой неприметной работе, в наименее политизированных областях науки, в медицине, в переводческой деятельности.
Свидетельство очевидца
Дочь профессиональной чекистки Софьи Антоновой, члена РСДРП(б) с 1904 г., секретаря Ленина и Зиновьева, которой «сам» Молотов в начале 1920-х гг. «делал предложение», Кока Антонова (1910–2007), правоверная «беспартийная большевичка», учившаяся в 1920-е гг. в Англии, после ареста матери в 1936 г. была сослана в Омск. Позднее, став выдающимся востоковедом-индологом, Кока Александровна вспоминала о своем преображении в эти годы: «В Омске никого из высланных не оставляли… Каждый день мы наблюдали опоясывающие 4-этажное здание ГПУ нескончаемые новые очереди женщин с детьми. Там стояли затурканные домашние хозяйки, непрерывно одергивающие своих детей, чтобы те не отходили, не бегали, не играли, не плакали, или «фифочки» в туфлях на высоких каблуках, в платьях с оборками и открытыми плечами, совершенно не приспособленные к сибирскому климату и быту. Большинство из них направляли в колхозы. Кому были нужны эти непрерывные потоки горя, ведь не правящему же пролетариату?
Однажды в полдень я шла под тенью деревьев вдоль сквера. Жара в степном, пропыленном Омске была страшная. Я увидела посреди открытой площади стенд с уже пожелтевшей «Правдой». С трудом оторвавшись от тени и стоя на самом солнцепеке, увидела в газете длинный список лиц из разных городов, награждаемых немногочисленными тогда орденами и медалями «за заслуги перед государством». Впереди стояли имена тех (получивших высший тогда орден государства – орден Ленина), кто подписал мой ордер о высылке в Омск: Реденс, Рюмин и (чуть меньше награда) Якубович. Значит, свои ордена они получили за эти очереди беды! Не пролетариат их награждал, так кто же стоит во главе государства? Это откровение было для меня как солнечный удар – вмиг и чуть не смертельно. С этого момента я перестала верить официальной пропаганде и стремилась до всего додуматься сама. Я так изменилась внутренне, что изумлялась, видя в зеркале всё то же свое лицо… Я уехала в Сибирь, доверяя официальной пропаганде (арест мамы считала просто судебной ошибкой, это, мол, выяснится), а когда вернулась – не верила, что у нас строят социализм, что репрессируют врагов народа, а не невинных людей, что поступки Сталина объясняются чем-либо, кроме стремления к власти и т. п. Единственной целью для меня теперь оставалась Наука, история Индии, где Сталин не давал указаний и которую поэтому не надо было искажать». В компартию К.А. Антонова так никогда и не вступила. – «В России надо жить долго…»: памяти К.А. Антоновой / Под ред. Л.Б. Алаева. С. 55–56.
И всё же Сталину не удалось создать «совершенный» тоталитарный организм. Наум Коржавин пишет о своем опыте общения на заводе с простыми рабочими в те годы: «Там были всякие разговоры, и ругань советских начальников, и евреев, и даже разговоры о необходимости восстановления частной собственности. И никто ни на кого не доносил. Доносительство было гораздо сильнее распространено в кругах образованных людей, в среде бюрократии и так наз. «советской интеллигенции». Другое дело, – вспоминает Коржавин, – про Сталина мало кто понимал, а про Ленина – почти никто. Кроме старших. Не понимали, но и не доносили» (В соблазнах кровавой эпохи. Т. 1. М., 2006. С. 407).
Свидетельство очевидца
Георгий Ильич Мирский, юноша из интеллигентной советской семьи, трудясь в 1942–1943 гг. за рабочие карточки среди простых «работяг», с удивлением отмечал: «Я по своей школьной наивности полагал, что, раз мы живем в государстве рабочих и крестьян, трудовой народ безусловно чувствует себя хозяином страны и беззаветно предан партии и правительству. Всё оказалось совсем не так. Когда я в первый раз услышал, как сварщик в присутствии других рабочих покрыл матом Сталина, я остолбенел и оглянулся по сторонам, но никто и ухом не повёл. Вскоре я убедился, с какой неприязнью, если не просто с ненавистью, относятся так называемые простые люди к своей родной рабочей власти. Правда, прямую брань в адрес лично Сталина я слышал не часто – люди остерегались слишком развязывать языки, – но в целом власть ругали безбожно. Довольно скоро я понял, в чём дело: выходцы из деревни рассказывали о коллективизации, и обобщенный типичный рассказ звучал примерно так: «Какие мы были кулаки? Ну лошадь была, корова – в общем-то середняки. Так нет, нас подкулачниками объявили, всё отняли. Кто побогаче, так тех вообще кулаками назвали, хотя какие они кулаки? Не мироеды, не кровососы, просто крепкие хорошие хозяева; их прямо в Сибирь со всей семьей. А нас в колхоз загнали, всё, что наживали своим горбом, – псу под хвост. А кто это всё делал? Голытьба, рвань, пьяницы, лодыри, они нас всегда ненавидели, да ещё пуще всех – комсомольские активисты, шпана молодая, к крестьянскому труду непривычная, они только о своей карьере думали, в партию лезли, во власть рвались»». – Г.И. Мирский. Жизнь в трёх эпохах. М.: Летний сад, 2001. С. 52–53.
Убийство и выморачивание миллионов лучших дочерей и сынов России руками других, пусть худших, но тоже людей России, обрушило нравственные устои и дегуманизировало очень и очень многих. Сталин добился своей страшной цели – личность как общественно значимый факт перестала существовать в России после Большого Террора. Не только с Россией и русским народом, но и с почти каждым отдельным российским человеком теперь можно было делать всё что угодно, так как личность человека была растоптана и исковеркана в душегубке 1930-х гг.
А над духовной пустыней России гремели из репродукторов красивые, но до корня лживые слова бодрой песни, сочиненной в 1936 г. Василием Ивановичем Лебедевым-Кумачом на музыку Исаака Осиповича Дунаевского: «Широка страна моя родная, / много в ней лесов, полей и рек, / я другой такой страны не знаю, / где так вольно дышит человек. //… Всюду жизнь и вольно и широко, / словно Волга полная течет, / молодым везде у нас дорога, / старикам везде у нас почет…» Эта песня зажигала даже души эмигрантов. Её пел в Бухаресте знаменитый русский шансоне Петр Лещенко. Но над Россией она разносилась погребальным плачем – «От Москвы до самых до окраин, / с южных гор до северных морей / человек проходит как хозяин/ беспредельной родины своей…»
Литература:
А. Ильюхов. Как платили большевики. Политика советской власти в сфере оплаты труда в 1917–1941 гг. М.: РОССПЭН, 2010.
Е.А. Осокина. За фасадом сталинского изобилия: Распределение и рынок в снабжении населения в годы индустриализации. 1927–1941. М.: РОССПЭН, 2008.
Ш. Фицпатрик. Повседневный сталинизм. Социальная история Советской России в 30-е годы: город. М., 2001. (Переизд. РОССПЭН, 2008).
Ш. Фицпатрик. Сталинские крестьяне. Социальная история Советской России в 30-е годы: деревня. М.: РОССПЭН, 2008.