Текст книги "Выдумщица"
Автор книги: Андреа Семпл
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
61
Фрэнк возвращается в комнату. Я сижу на полу. Дрожу. Вокруг все перелопачено. Фрэнк подбирает осколки бокала и фарфора и ставит на место мебель.
– Если хочешь, я могу уйти, – говорит он. – Он не вернется.
Я поднимаю на него глаза. Я не знаю, чего я хочу. Честно говоря, я еще не до конца поняла, что произошло. Или что почти произошло. Все кажется полной бессмыслицей.
Я доверяла Эдаму. Я пригласила его войти в мою жизнь. В мою постель.
Я думала, он испытывает ко мне уважение. Я обманывала себя, убеждая, что ему нужно от меня больше, чем может дать одно лишь мое тело. Я уже было поверила, что секс был не единственным, чего он ждал от меня.
Наивная я дура, сама себя обманывала. Фрэнк истолковывает мое молчание как знак того, что ему следует уйти.
Я слышу, как его ноги мягко ступают по полу прихожей и оглядываю комнату. Телевизор, плеер, небольшой диван, газовый камин, полку над ним. Все теперь выглядит иначе. Все кажется каким-то пугающим, ненадежным. Они были молчаливыми свидетелями того, что здесь произошло, того, что еще могло случиться.
Я не хочу оставаться здесь одна.
Просто не могу.
– Нет! – кричу я, слыша, как открывается дверь парадного. – Останься.
62
Дверь закрывается, и тихие шаги медленно приближаются к моей комнате. Входя в комнату, Фрэнк мягко улыбается мне.
Его присутствие мгновенно меня успокаивает. Может быть, тем, что он совершенно не похож на Эдама. Внешне они почти полные противоположности друг другу.
Фрэнк темноволосый, бородатый и небрежно одет. Эдам блондин, чисто выбрит и до неприличия вылощен. Фрэнк диаметрально противоположен моему идеалу мужчины. А вот сейчас, когда мой идеал показал себя как полная противоположность моему идеалу, мне хочется, чтобы рядом был Фрэнк.
– Прости, – говорю я, отбрасывая волосы с лица.
– Да тут не за что извиняться, – говорит он как бы между прочим. – Но тебе надо вызвать полицию.
Его слова звучат в моей голове, как эхо. Не то чтобы я не понимала, что он говорит, просто он как будто говорит их кому-то другому.
Тебе надо вызвать полицию…
– Я… – но я не знаю, что мне сказать. – Нет.
В этот момент я и своего имени-то толком не скажу. Перспектива стать центром какой-то грязной криминальной истории и рассказывать о том, что только что произошло, меня не особенно привлекает.
К тому же я не знаю, о чем мне, собственно, им говорить.
Меня не изнасиловали. Меня не избили. Меня не ограбили. Он был моим знакомым.
Все, что я могу сказать, это что он меня испугал. Что припечатал к полу и перепугал. И что на это ответят полицейские? Они станут задавать мне вопросы. Возможно, будут раздражены тем, что я отнимаю у них время. А может быть, пожалеют. Это еще хуже. Не знаю почему, но хуже.
Я жду, что Фрэнк начнет настаивать, но он этого не делает. Он просто стоит в своем жутком бесформенном джемпере и мягко смотрит на меня. – Ну, если не хочешь… – говорит он. Умом я понимаю, что мне все еще нужно бояться. Ведь я доверяла Эдаму, а он показал, на что способен. А об этом бородатом, неряшливом и грубом мужчине, находящемся в моей гостиной, я толком ничего не знаю. Но я чувствую – он не причинит мне зла.
Фрэнк исчезает в кухне. Открываются и закрываются дверцы посудного шкафчика. Он что-то достает из холодильника. Гремит чайником. Он прочитал мои мысли.
– Спасибо, – говорю я, когда он входит в комнату с чашкой чая в руке.
Он улыбается и издает носом какой-то дружелюбный звук.
– Нет, – говорит он мне, – это тебе спасибо. В недоумении я наклоняю голову:
– За что спасибо?
Он переводит глаза на то место, где я боролась с Эдамом, и становится печальным.
– За то, что спасла мне жизнь.
– Ну, – отвечаю я, – ты только что отблагодарил меня.
– Я говорю не о той ночи. Хотя, конечно, и о той. Я имею в виду то, что изменило меня. Ты это сделала.
– Любой бы это сделал.
– Может быть, и любой.
Фрэнк садится на диванчик.
Похоже, он хочет сказать еще что-то, и я вспоминаю, в каком состоянии была его квартира. Все те нераспакованные коробки.
Но не хочу принуждать его говорить. Надо уважать чужие тайны, это-то уж я знаю.
– Мне надо идти, – говорит он.
– Не надо.
– Теперь с тобой все будет хорошо. Но если будет страшно – я рядом.
Я встаю.
– Спасибо. За… ну, ты знаешь, за что.
– Пустяки, – и затем, уже у двери: – Если ты хочешь, чтобы я остался, то я останусь.
– Да нет, – отвечаю я, – все в порядке.
Но после того как закрываю дверь, от моей уверенности постепенно не остается ничего.
63
Я стучу в его дверь уже через пять минут.
– Извини, – говорю я, когда он открывает.
– Не извиняйся, – отвечает он, – проходи.
Квартира преобразилась. Нет ни единой водочной бутылки или пивной банки. Основная часть картонных коробок исчезла. Остались только те, что помечены «Вещи Р.».
– У тебя убрано, – говорю я.
– Да, – отвечает он. – Здесь был некоторый беспорядок.
– Тебе нравится Эл Грин? – спрашивает он.
– Да, – говорю я. – Пожалуй. У папы были записи его самых популярных хитов.
Он ставит компакт-диск, который проигрывал раньше, и убавляет громкость.
– А я думала, ты любишь тяжелый металл, – говорю я.
– Может быть, ты хочешь кому-нибудь позвонить? – спрашивает он. – Можешь позвонить родителям.
– Нет, – отвечаю я. – Все в порядке.
И я думаю о маме. Думаю о том, что через сорок восемь часов мне придется с ней встретиться. Думаю о том, с каким нетерпением она ждет встречи с Эдамом. По какой-то непонятной причине думаю я вслух. И таким образом все рассказываю Фрэнку. Все о моем вранье. О том, что меня уволили из магазина Блейка. Обо всем.
– Знаешь, я тебе прямо скажу, – говорит он, выслушав мой получасовой монолог. – В субботу приезжает твоя мама, приезжает для того, чтобы познакомиться с адвокатом по имени Эдам, с которым, как она думает, ты встречаешься более трех месяцев. А с той мразью, которую я… увидел… сегодня, ты на самом деле встречалась потому, что его зовут Эдам, и потому, что он был готов поддерживать твою ложь.
– Да, – отвечаю я. – И из-за этого я так переживаю.
Он рассказывает мне о своих родителях. О том, как они разошлись несколько лет назад, о том, что сейчас его мать живет в Эдинбурге, а отец остался в Лидсе, где Фрэнк и вырос. Я спрашиваю его, чем занимается его отец, но он, похоже, совсем не расположен говорить на эту тему, ограничившись замечанием, что «у отца свой бизнес». И еще он говорит, что жил с отцом до того самого момента, как переехал сюда, потому что «все очень усложнилось».
– Понятно, – говорю я. И затем, глядя на коробки, спрашиваю его: – А кто это «Р.»?
Он вздыхает и, прежде чем ответить, некоторое время молчит.
– «Р.» – это Роберт.
– А, – я не хочу, чтобы он подумал, что я сую нос в его дела.
– Это мой брат.
По его лицу видно, что мы затронули больную тему. В нем опять появилась ранимость, и я начинаю понимать, что вся эта буйная растительность на его лице – лишь маска.
Мне не хочется давить на него, и я молчу. Молчание тянется долго, становится гнетущим, и тогда он наконец говорит хриплым голосом:
– Он умер.
Он смотрит мне в глаза, и долю секунды я чувствую, как по спине пробегает холодок.
– Прости, – говорю я тем неловко-сочувственным тоном, которым люди реагируют на сообщения о смерти.
Я не спрашиваю, что произошло, но вопрос возник сам по себе.
– Это была автомобильная авария, – наконец произносит он.
Автомобильная авария.
Но я чувствую, что там есть еще что-то, о чем он не хочет говорить.
Он расстегивает пуговицы рубашки.
Мне неловко. Не знаю даже почему, ведь я уже видела его голым.
Сняв рубашку, он показывает мне спину. Сначала я не замечаю ничего особенного – гладкая бледная кожа. Потом вижу длинный розовато-коричневый шрам у основания спины. Кривой, как разочарованная улыбка.
Я понимаю, что, показывая этот шрам, Фрэнк хочет сказать, что тоже был в той машине, с братом. Но шрам – только часть истории, поэтому Фрэнк решает дополнить его рассказом.
– За рулем был я, – говорит он отрешенно. Он надел рубашку, но пуговицы не застегнул. – Я убил собственного брата. Одиннадцать месяцев тому назад.
– Мне очень жаль, Фрэнк.
– Не стоит меня жалеть, – отвечает он. – Я виноват.
Эти слова он произносит, глядя вверх, на потолок, как больной в ожидании укола.
Я ни о чем не спрашиваю, но ему хочется все мне рассказать. Мне или кому-то еще. Но рядом я, слушающая его, понимающая.
Он говорит, что было темно. Шел сильный дождь. Что была плохая видимость. Что он был трезв. А его брат, который на четыре года младше его, был пьян. Что до этого брат был на концерте. Он был основным вокалистом группы. Но в тот вечер не выступал, а просто присутствовал там, напился. Концерт проходил в «Рок-сити» в Ноттингеме. Там, где жил его брат. Фрэнк пошел с ним, потому что все друзья Роберта в тот вечер были заняты. И хотя Фрэнк не любил такую музыку, он все же согласился пойти, потому что у них с братом отношения не ладились, и он хотел попытаться как-то их исправить. Навести мосты. Он говорил, смеялся, слушал музыку и не обращал внимания на дорогу.
В одном месте дорога делала небольшой поворот. Небольшой поворот с уклоном. Поэтому он увидел приближающуюся встречную машину слишком поздно. И резко свернул. Они не столкнулись, но автомобиль потерял управление и врезался в дорожный указатель на обочине.
– Меня убеждали, что это была трагическая случайность, – он качает головой. – Трагическая случайность. Знаешь, в чем особенность трагедии? В том, что в ней всегда присутствует вина за загубленную жизнь. Помнишь, как нас учили в школе? Ну, когда мы проходили Шекспира, – он стоит, не двигаясь, глядя куда-то через окно. Шторы широко распахнуты. Дождь стучит в стекло. Он поднимает глаза вверх, к огням уличного фонаря, и на его глазах слезы.
64
Он рассказывает, что произошло потом.
О том, что у него пропало желание продолжать учебу.
О том, как он топил свои дни в пьянке и как дошел до того, что боялся просыпаться по утрам, когда на него со всей отчетливостью накатывали воспоминания.
И пока он рассказывает, я думаю о том, что ошибалась в этом человеке. Мне застили глаза его борода, пустые бутылки из-под водки, неспособность говорить вежливо.
Я считала его шумным неандертальцем, пьянчугой. Но пыталась понять, почему он такой.
Интересно, верит ли он в самом деле, что существует альтернативная вселенная, где его брат все еще жив. Где он сам был внимателен на дороге. Поможет ли ему изучение этого вопроса поверить в жизнь после смерти, в параллельную жизнь, где все в порядке.
Он начал пить, чтоб забыться. Что касается грубости, ну что же, это был способ отгородиться от людей. Потому что с горем всегда так, бывает либо одно, либо другое.
Когда умер папа, я никого не хотела видеть, но потом мне захотелось быть с людьми и изливать миру то, что у меня на сердце. Я хотела, чтобы все любили моего отца так, как любила его я. Я хотела, чтобы люди тоже делились со мной воспоминаниями, и мне хотелось делиться с ними своими. Мне хотелось говорить и улыбаться, улыбаться и говорить, потому что, пока я говорила и улыбалась, не думала о конце света, как о спасении.
Но Фрэнк, видимо, относится к мужскому типу скорбящих. К тому типу, который прячет горе в себе и остается с ним один на один.
Он продолжает говорить, а я думаю, как же выглядел тот прежний Фрэнк. Тот, который стирал свою одежду. Тот, который мылся, которому не нужно было пить, чтобы как-то прожить день. Тот Фрэнк, который, возможно, когда-нибудь вернется.
– С выпивкой я покончил, – говорит он. – Год назад я не пил совсем, поэтому нельзя сказать, что это такой уж подвиг.
– Понятно, – говорю я.
На минуту в комнате повисает молчание. Печальное молчание.
На губах Фрэнка улыбка с печальным выражением глаз.
Он не плачет, но я чувствую, каких усилий ему стоит сдерживать слезы. У меня желание как-то ему помочь. Может, подойти и обнять так, чтобы его голова упала мне на плечо. Я рисую это в своем воображении, но у меня не хватает смелости сделать это.
– Прости меня, – говорит Фрэнк, к которому возвращается самообладание.
– Да ничего, – отвечаю я, понимая, что момент, когда я могла его обнять, упущен. – Тебе, наверное, было очень тяжело.
Фрэнк проходит мимо меня, подходит к стереоустановке в углу комнаты.
– Хочу дать тебе кое-что послушать.
– Давай, – отвечаю я. Встаю и смотрю, как Фрэнк роется в старых кассетах. Рубашка, плотно облегающая его тело, поднялась на спине вверх, обнажив бледную кожу со шрамом. Что-то в этот миг заставляет меня почувствовать смущение. Почему я начинаю краснеть? В конце концов, у меня уже была возможность рассмотреть детали его анатомии.
Я возвращаюсь к дивану, чтоб не смотреть на спину Фрэнка.
Все еще идет дождь. В такую погоду мир за окном кажется изображением на экране телевизора, принимающего сигнал с помехами.
– Вот, нашел, – говорит Фрэнк. Он показывал черную кассету. Он вставляет ее в магнитофон и нажимает кнопку.
Из магнитофона идет только легкое шипение. Фрэнк садится на корточки, опираясь на каблуки, и оборачивается, чтобы посмотреть на меня.
Начинается музыка. Знакомые гитары хеви-мэтал, которые прорвались тогда ко мне сквозь звуковой фильтр межэтажного перекрытия. Барабаны, сразу же напомнившие о той ночной головной боли. А потом вокал. Тот самый замогильный, тоскливо-тревожный голос.
Только на этот раз я, пожалуй, могу различить, что он поет.
Идите к нам и будьте с нами.
Вас всех мы встретим Чудесами.
И без того громкий звук гитар усиливается еще больше. Затем следует второй куплет:
Оглянись, увидишь ты меня с тобой, тебя со мной.
Скучившись, творим любовь как в тостере, вниз головой.
Сначала я думаю, что неправильно расслышала последнюю строчку. В этом месте пленка немного растянута. Гитары играют слишком громко. И дальше, когда вступает хор, до меня наконец доходит.
– Это твой брат.
Фрэнк кивает.
Волна вины накатывает на меня. В тот раз, когда я спустилась к нему пожаловаться на шум, я просила его выключить запись его брата.
– Красивая песня, – говорю я ему. В какой-то степени это и в самом деле так. Да, конечно, в тот раз, когда она так доставала меня, я ее ненавидела. Для меня это был просто шум. Шум, который мне тогда никто не предложил послушать.
Но сейчас, зная все, я слышу в нем музыку. Голос его брата прячется где-то внутри ее. И грохот летящих камней не может до конца заглушить его мягкий тембр. И хотя слова – по крайней мере, те, что я слышу, – не трогают меня, сам голос легко входит в контакт со мной, даже теперь, из могилы.
Фрэнк немного уменьшает громкость, затем неуклюже поднимается на ноги.
Он все еще смотрит на меня, ему хочется, чтобы я почувствовала то, что я уже и так чувствую.
– Рад… – он останавливается, слыша, как прерывается его голос. – Я рад, что тебе понравилось.
– Очень понравилось, – говорю ему. – Он был очень талантливым, твой брат.
В воздухе еще висит неловкость, но между нами появилась и какая-то близость. Как будто, проиграв мне эту пленку, он дал выход своему горю, которое жадно лелеял в себе. Впервые за одиннадцать месяцев Фрэнк смог перед кем-то открыть душу.
– Ему… как раз должны были предложить записать свои песни, – говорит он. – К ним на тусовку, в Ноттингем, приезжал человек из звукозаписывающей компании.
Фрэнк поднимает глаза к потолку, и дыхание у него прерывается.
Я встаю. Не знаю почему, но мне кажется, что сейчас надо это сделать.
Песня кончается, и мы остаемся наедине с шипящей пленкой. Я опять смотрю в глаза Фрэнка – они все еще печальные, но и сухие.
Опять наступает момент, когда мне хочется его обнять. Вид этого мужчины, возвышающегося надо мной, как гора, бородатого, тридцатилетнего мужчины, ставшего внезапно таким незащищенным, пробуждает во мне необычное чувство. Я не могу объяснить какое.
Я пододвигаюсь к нему. И мы обнимаемся.
Его руки крепко обхватывают меня; он не в состоянии больше сдерживать слезы.
– Мне его не хватает, – говорит он.
– Я понимаю.
– Мне так его не хватает.
65
На следующий день, когда начинает темнеть, мне опять становится страшно. В голову лезут мысли, что Эдам может вернуться. Я иду вниз, но Фрэнка нет дома. И я вспоминаю, что он говорил о том, что ходит работать в университетскую библиотеку.
Чтобы как-то отвлечься от своих мыслей, я звоню Элис. Не самое лучшее, что можно сделать в этой ситуации. Я хочу сказать, что звонить Элис для того, чтобы снять страх, это все равно что для повышения интеллектуального уровня войти в интернетовский чат, или чтобы уснуть, поставить диск Эминема.
Я рассказываю ей о том, что произошло у меня с Эдамом.
– Но сейчас с тобой все хорошо? – спрашивает Элис, и в ее голосе столько сочувствия, что мне хочется плакать.
– Да, теперь все в порядке.
– Если хочешь, я могу приехать к тебе, – я понимаю, что она в самом деле может приехать. А для Элис это очень много. Я имею в виду, что уже совсем темно и расстояние не близкое.
Мне и в самом деле хочется, чтобы она приехала, но ведь не могу же я сказать ей об этом, поэтому я просто говорю:
– Не надо. Все в порядке. Честно. Со мной все будет хорошо. Я скоро пойду спать, только немного телевизор посмотрю.
Слава Богу, она мне не верит. Но через двадцать минут она уже здесь, перед моей дверью.
– Это я! – кричит она мне сквозь прорезь почтового ящика.
Когда я открываю дверь, один ее вид приносит мне облегчение. Итак, пусть женщина на девятом месяце беременности, страдающая от приступов паники и агорафобии и не самый лучший кандидат на должность моего телохранителя, но именно ее хотелось мне увидеть больше всего.
66
Элис и ее животик решают остаться у меня на ночь, и я благодарна им за компанию.
Мы делим с Элис постель, как пара старых лесбиянок. Элис умеет слушать. И ее животик тоже. И когда Элис засыпает, я продолжаю разговаривать с маленьким человечком, сидящим в ней.
Я сижу в темноте, глядя на изменившийся силуэт Элис. На ее худенькую фигурку, совершенно не сочетающуюся с животом.
Я рассказываю животику все.
Об Эдаме.
О том, что осталась без работы.
О маме.
О папе.
О Фрэнке.
Обо всем моем глупом вранье.
О том, что есть альтернативные вселенные, где все глупое вранье может оказаться правдой.
И животик меня понимает. Животик, как и Элис, никого не осуждает.
Я осторожно кладу руку на этот животик и чувствую, как он пульсирует. Неужели это бьется крошечное сердечко? Мои глаза наполняются слезами. Я горжусь Элис, способностью ее тела быть таким естественным и таким таинственным. Никогда раньше я не испытывала ничего подобного. Я понимаю, что это значит для Элис, носить в себе растущую жизнь. Жизнь, которой еще не коснулась грязь внешнего мира, грязь людских отношений, ревность и горе. И ложь.
И тут я понимаю, почему мы так трепетно относимся к младенцам. Почему воркуем и агукаем с ними. Мы смотрим на них, а видим себя, только без всего этого жизненного багажа. Мы смотрим в детские личики и рисуем себе картины другой жизни для них. У них все будет лучше. Добрее. Безболезненнее.
И хотя это еще одна ложь, она успокаивает. Это ложь, которая помогает уснуть, положив руку на живот беременной подруги.
Мои веки тяжелеют. Я медленно уплываю в сон. А рука продолжает принимать нежные сигналы. Сигналы бьющегося сердца младенца.
Я улыбаюсь, уходя в сон.
67
После глубокого, без сновидений, сна я просыпаюсь, полностью восстановив силы.
Я опять благодарю Элис за то, что она пришла ко мне, и накладываю ей косметику. У нее прекрасная белая кожа, на которую следует наносить только самые светлые тона пудры.
– Щекотно, – говорит она, когда я начинаю осторожно мазать кисточкой по ее щекам.
– Прости.
– Да нет, это приятно.
Что я узнала на своей работе – когда она у меня была – так это то, что внешность у людей бывает двух типов. Одна – это та, по которой мы обычно судим о человеке, внешне симпатичный, красивый или уродливый.
Другая внешность, когда лица очень близко перед вами – крупным планом. Когда большую часть своего рабочего времени проводишь, накладывая косметику, очень скоро начинаешь понимать, что лицо человека – то не просто поверхность. Приходится иметь дело с маленькими сосудиками, порами, которые бывают открытыми, а бывают забиты. Рельефом лица. Мышцами, морщинами, впадинами, образовавшимися еще до того, как возраст начинает брать свое.
Именно этого я раньше не понимала. Я всегда думала, что такое лицо только у меня. Что во всем мире только моему лицу нужна маскировка. Я считала, что для всех остальных это просто приятное дополнение, а не насущная необходимость. Потому что, не будучи девушкой, наносящей макияж на лица клиентов, вы рассматриваете только свое лицо, а не лица других. И в каком-то смысле рассматриваете слишком пристрастно.
Ведь даже элитные художники по макияжу при нанесении грунтующего состава, крема под пудру или самой пудры рекомендуют отступить от зеркала назад и посмотреть, а уж потом придвинуться вплотную и работать с тенями для глаз, губной помадой и маскирующим средством.
Логика нанесения макияжа при работе на средней дистанции проста. Вы смотрите на себя так, как будет смотреть на вас весь остальной мир. И независимо от того, насколько далеко вы отойдете от зеркала, истинной картины вам не увидеть.
В конце концов, знать, какова на самом деле ваша внешность, вы будете хуже всех. Потому что, когда мы смотрим на свои лица, мы как бы разглядываем привычную карту. Мы знаем каждую ее линию. Каждый контур. Каждое несоответствие норме.
И сосредоточиваемся на том, что нам не нравится.
Что касается меня, когда я смотрюсь в зеркало, то вижу только две вещи. Я вижу ямочки на щеках и свои губы. Нет, если уж совсем точно, то ямочки и нижнюю губу.
Я ненавижу свои ямочки и всегда ненавидела. По-моему, из-за них щеки у меня кажутся полнее, чем они есть на самом деле, и потому что справиться с ними я не в состоянии. Их не скроешь макияжем. Даже хирург-косметолог мне не поможет – их не удалишь.
А нижняя губа – еще хуже. Нет, в самом деле, просто отвратительна. Деформированная, так я определяла ее раньше. Но с тех пор как повзрослела считаю, что она у меня, как у свиньи.
Говорят, красота зависит от симметричности. Чем симметричнее лица, тем они красивее. Что же, если это так, то у меня самая дурацкая нижняя губа на всей Земле. Левая сторона у нее пухлая, а правая узкая.
В хорошие дни (ну в очень хорошие дни!) я еще как-то могу оправдать присутствие ямочек на щеках тем, что они придают мне индивидуальность. Или добавляют мне привлекательности. Как Ширли Темпл.
Но уж нижняя-то губа не дает ни малейшего основания для оптимизма. С ней я так же привлекательна, как маленькие зеленые человечки из внеземных цивилизаций.
И хотя я прекрасно знаю, что она делает мое лицо подходящим для цирка уродов, Элис говорит, что я сумасшедшая. Она не понимает, что мне в ней не нравится. Даже когда я не стараюсь скрыть ее уродство с помощью губной помады, она все же настаивает, что в моей губе ничего такого нет.
Но, знаете, сама-то она такая же. У нее на щеке эта родинка, величиной с горошину, если не меньше. И она уверена, что это вульгарно и отвратительно.
Сейчас я как раз тружусь своей кисточкой над этой ее родинкой, и она говорит: «Пожалуйста, как следует закрась эту жуткость», как будто это огромная бородавка, или чирей, или еще что-то такое. А я разражаюсь целой речью о том, что это красивейшая деталь внешности, что она не была препятствием для Синди Кроуфорд, или для Энрике, или для Пинк.
Тут она с улыбкой собирается сказать еще что-то, но внезапно откидывается назад, придерживая руками низ живота, и вздрагивает от боли и тихо стонет.
– Ты в порядке? – спрашиваю я.
– Да, – отвечает она. – Прости. У меня иногда бывают боли. Врач говорит, что это ничего. Но очень больно. Это когда он поворачивается.
Я смотрю на ее живот.
Она обеспокоенно смотрит на меня. Но глаза у Элис всегда обеспокоенные. Они бывают просто обеспокоенные. Умеренно обеспокоенные. Серьезно обеспокоенные. И обеспокоенные до состояния полной паники.
Вот сейчас они серьезно обеспокоенные.
– А что, если и у него она будет?
– Что будет? – спрашиваю с замиранием сердца, боясь услышать о каком-нибудь смертельном наследственном заболевании.
– Родинка. Что, если и у него будет родинка, может быть, еще больше? Что, если его в школе будут дразнить из-за нее, что мне тогда делать?
– Давай решать проблемы по мере их поступления. А если она будет такая же маленькая, как у тебя, никто ее и не заметит.
С минуту она размышляет над этим. Затем торжественно кивает.
– Он будет красивым, – говорю я. – Как его мамочка.
– Я же знаю, что ты лжешь.
Она улыбается, и я опять погружаюсь в свои макияжные фантазии. Думаю о том, как это можно видеть такие мелочи на своем лице, которые никто другой не видит.
И начинаю думать, что вот и в жизни так же.
Может быть, мы просто преувеличиваем плохое до таких размеров, что оно полностью затмевает хорошее. Наверное, поэтому я и лгу. Потому что ложь действует, как маскирующее средство для пятен на коже. Она закрывает собой те участки нашей жизни, которые мы считаем уродливыми. Вчера у меня был случай убедиться, что попытки превратить выдумку в приукрашенную правду приводят лишь к болезненному щелчку по носу.
Щелчку, без которого вполне можно было бы обойтись.