Текст книги "Реквием по братве"
Автор книги: Анатолий Афанасьев
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
– Отвяжи, падла, – попросил Толян.
– Зачем?
– Руки затекли. Чего я сижу с такой рожей. Дай хоть умоюсь.
Санек щелкнул кнопкой, дрель ласково зажужжала.
– Японская насадка, – сообщил девушке. – В сталь, как в масло, входит. Сейчас увидишь. Кореш подарил. Они ему глаз выбили и ногу сломали. Он сейчас в больнице. Единственный мой друг.
– Не тяни, Саша. Я спать хочу. А мне еще ехать.
Отозвался Толян:
– Откуда у меня деньги, сам подумай? Я же не банк. Те бабки мы на четверых поделили.
– Скоко у тебя есть?
– Около четырех штук наскребу.
– Ты с кем живешь?
– Какое твое дело?
Санек махнул рукой с зажатой дрелью, но малость не рассчитал. Парень опять вырубился, свесил голову на грудь, будто пьяный. Санек воспользовался передышкой, сходил на кухню, принес водки в двух стаканах. Один отдал Тайне.
– Кайф ловишь? – полюбопытствовал.
– Я со зверьем пятый год тусуюсь. Какой уж тут кайф. Мерзко все это.
– Не понял.
– Чего не понял?
– При чем тут зверье? Он мои бабки заначил, по-твоему, простить?
Таина пригубила водки. Улыбалась отрешенно. Санек знал, не скоро в его берлогу залетит такая птичка. Может, никогда не залетит. Может, и не надо, чтобы залетала. Сердце вещало, что не надо.
Свой стакан выпил залпом. На этот раз Толян сам очухался, без воды.
– Ну? – сказал Санек. – Повторяю вопрос. С кем живешь? Только больше не груби. Убью.
Толян ответил, что живет с родителями, с отцом и матерью, а также со старшей сестрой.
– Сестра где работает?
– На какой-то фирме. Я с ней не контачу.
– Батюшка кто?
– В натуре, Маньяк, чего ты добиваешься?! – Толян задергался, чем причинил себе лишнюю боль, – и длинно, матерно выругался.
– Это в мой адрес? – уточнил Санек.
– Нет, не в твой. От обиды. Отвяжи, прошу. Потолкуем, как люди.
Санек отложил дрель и обыскал страдальца. Ничего не нашел, кроме кожаного портмоне, тесака с кнопкой и мобильной трубки – непременный атрибут каждого уважающего себя пацана. Подержанная иномарка, мобильная трубка и пистоль – вот и весь притягательный портрет молодого московского рыночника. В портмоне лежало около полтораста баксов в мелких купюрах и сколько-то наших деревянных. Деньги Санек забрал, присовокупив: «Тебе вряд ли теперь понадобятся», – портмоне сунул обратно в карман пиджака. Потом развязал ему правую руку.
– Звони, приятель.
– Куда?
– Папаше. Объясни, что и как. Дескать, срочная проплата. Пусть поскребут по сусекам. Не хватит бабок, могу взять ценными вещами по курсу. Золотишко, камни. Давай, Толя. Это твой последний шанс.
– Зачем вмешивать стариков, ты что?
– А зачем Климу глаз выбили?
– Са-ань, – окликнула Таина. – Спать охота. Давай заканчивай. Все равно его надо мочить.
– Почему? – удивился Санек.
– Какой-то он говнистый. Отпустим, впрямь рыскать начнет, искать. Ну его на хрен!
– А как же бабки, Тин?
– Обойдемся. Он же пустой.
Толян, обтерев освобожденной рукой харю, заметил:
– Она чокнутая, Санек. Ты что, не видишь? С чокнутой спелся. Сегодня я, завтра тебя подставит.
Таина слезла с кресла, подошла к ним, грациозно покачивая бедрами, и выплеснула водку Толяну в глаза. Потом молча, спокойно вернулась на свое место.
– Разберемся, – сказал Санек. – Будешь звонить?
– Буду, – буркнул Толян, заливаясь горючим водочным рассолом.
Санек помог ему набрать номер, и следующие пять минут тот базланил в трубку, уговаривал сперва папашу, потом сеструху. Санек за это время еще раз сходил на кухню, принес три порции водки, чем несказанно удивил Таину.
– Эту срань будешь поить?
– За хорошее поведение положено, – смутился Санек.
Выколачивание денег из родичей далось Толяну с трудом, он побагровел, пересыпал речь матерком и срывался на крик. Что-то у него не заладилось с сеструхой, и он несколько раз повторил на истерической ноте:
– Только до четверга! Пойми, я в цейтноте, блядь!
Санек чокнулся с Таиной, на что она не обратила внимания.
– Некультурный человек, правда, Тая? Родную сестру каким словом называет.
В черных, с синеватым отливом, удивительных глазах промелькнул намек на улыбку: оценила его натужное остроумие.
– Да, сейчас, – непререкаемо бухтел в трубку Толян. – Именно среди ночи… Пойми, цейтнот… Куда ты пойдешь? Куда ты пойдешь, тебе ходить никуда не надо. Да, представь, знаю… Не зли меня, сестричка, я ведь не всегда добрый…
Наконец уломал, щелкнул телефонной кнопкой.
– Все, – бросил с облегчением. – Можешь ехать, Маньяк. Сегодня твой день.
– Сейчас ночь, – поправил Санек. – Не-е, ну если ты угрожаешь…
– Я не угрожаю.
– А почему ты о каких-то двадцати штуках балабонил, когда должен тридцать? Как минимум.
Толяна из багрянца кинуло в бледноту, но он сдержал себя.
– Все, что есть в доме, все до копейки. Падлой буду.
Санек обернулся к девушке.
– Как считаешь? Взять двадцатник, остальные в запись?
– Боже мой, – сказала Таина. – Когда же кончится этот балаган?
– Не понял. Что советуешь?
– Не будь малахольным. Гадину надо приколоть. Она же не успокоится.
Санек не улавливал, говорит она всерьез или блефует.
– Ребята, – осторожно вмешался привязанный. – Вы это, не зарывайтесь. Я же рогом не упираюсь.
– У тебя рога больше нет, – сказал Санек. – Я его отпилил, – опять обратился к девушке: – Посидишь с ним полчасика? Смотаюсь туда-сюда. Он на Яузской живет. Это мигом.
– С какой стати? Вдруг он меня изнасилует?
– Как он тебя изнасилует? Он же связанный.
– Тогда Галке позвони, пусть приедет. Одна с ним не останусь.
– Ну чего ты, Тая, заводишься? Шарахну его по башке – и все дела.
– Эй, Маньяк, – опять встрял Толян. – Не суетись. Куда я денусь? Мне бы только отлить.
– Перебьешься.
– Тогда дай водки.
– Не называй меня Маньяком.
– Ладно. Дай стакан, чего-то тяжко внутри.
– Не давай, – сказала Таина.
– Почему? Пусть выпьет. Он же сотрудничает.
– Нет, – Санек встретился с ней глазами и поразился выражению мертвящей, ледяной скуки на ее лице. Не лицо, а маска презрения. Он не был уверен, что это выражение относится к одному только Толяну. Может, и к нему тоже.
– Он что, сильно тебя обидел?
– Не говори о том, чего не понимаешь, дружок. Как может обидеть животное?
Задела самолюбие Толяна.
– Ах ты, сучка порченая! Ты же кончила, пока я тебя мял. Скажешь, нет?
Ответа не услышал, потому что Санек обрушил ему на череп металлическую дрель. Толян слабо дернулся и в беспамятстве свесил голову на грудь.
– Ну чего? Побежал за бабками?
– Беги, – разрешила Таина.
ГЛАВА 3
На другой день вечером Санек навестил в больнице изувеченного другана. Клим передвигался на костылях, но выздоравливал потихоньку. Через неделю обещали снять гипс. Главная новость: глаз у него оказался целым, хотя чуток перекосился к носу. Врач сказал, что, возможно, со временем какой-то процент зрения в нем восстановится. По этому поводу они с Саньком выпили на лестничном переходе, где кучковались курильщики. Санек принес с собой буты-лец коньяка и кое-какую закусь в пластиковых упаковках. Впрочем, и без того в больничной тумбочке Клима был продовольственный склад. Мать таскала жратву с утра до ночи. Клим не успевал поедать. Выпивать на лестнице приходилось с опаской: мог застукать кто-нибудь из больничного персонала.
– Здесь с этим строго, – объяснил Клим, – засекут, сразу коленом под зад. А куда я на костылях? Вот рядом коммерческое отделение, там, конечно, повольнее. Ханку хоть вместе с супом дадут. Медсестры услужливые, масса-жик сделать и все такое.
– И скоко там за постой?
– По стольнику в сутки.
– Могу ссудить.
– Не-е, не надо. Я привык. У нас народец попроще и отношение более человеческое. Другое дело, лекарств никаких нет, кроме марганцовки. Но мне лекарства ни к чему.
– Как знаешь, – Санек украдкой отпил из глиняной больничной чашки с обколотыми краями. – А то можно устроить. Будешь болеть, как белый человек.
– Сань, – оживился Клим, – чего тебе скажу. Я тут застолбил одну врачиху. Ну, блин, веришь ли, бабак как лошадь. Стати ядреные, глазищи горят. Я ей намекнул, что костыли для любви не помеха.
– А она что?
– Хохочет. Сделала вид, что не поняла. А сама вся дрожит. Не-е, Сань, я на нее без слез глядеть не могу. Но немного в возрасте. Наверное, лет за пятьдесят. Седая вся, Сань, и при походке колышется, как волна. Я, Сань, гадом буду, если ее не уделаю.
Саньку не нравилось настроение друга. Он уже рассказал вкратце, как отбил бабки, но его рассказ почему-то не произвел на Клима сильного впечатления. Санек подозревал, что вместе с ногой и глазом у кореша что-то повредилось в черепушке. Про эту врачиху, Дору Викторовну, он третий раз принимался заново говорить. При этом со все более живописными подробностями. Саньку надоело его слушать, и он сообщил, что хочет месячишко покантоваться за городом, на даче у стариков, пока все не уляжется. Там его вряд ли достанут. У отца шесть соток в глуши, аж за Волоколамском. Туда нормальные пацаны не заглядывают, а местных он всех знает как облупленных. Есть у него там агентура. Если появятся чужаки, обязательно предупредят.
– Тебе тоже, Клим, надо бы остеречься. На тебя Толян первым дело выйдет.
– Плевать, – беззаботно отмахнулся кореш. – У нас внизу ОМОН дежурит. Полный, блин, отпад. Этих не купишь. Чугунная отливка. Я к ним сходил покурить, ну, так, познакомиться на всякий пожарный, – чуть вторую ногу не сломали.
– За что?
– Да ни за что. Чтобы не маячил… Слышь, Сань, может, познакомить тебя с врачихой?
– Зачем?
– Как зачем? Свой человек в реанимации, всегда пригодится.
Допили сосуд – и Санек проводил друга в палату. Кроме него, там лежали еще трое – старик с переломом шейки бедра, пожилой дядька со сломанной рукой и черноусый молодой хачик по имени Зундан. У хачика дела были плачевные. Он ночью куда-то спешил на станции Москва-Сорти-ровочная и, видно, был под балдой, неаккуратно спрыгнул с платформы и сломал обе пятки. Это само по себе неприятно, так вдобавок, пока валялся на путях без сознания, обчистили под ноль: не осталось ни документов, ни копейки денег. В Москве он был проездом, похоже, с разведкой, и за помощью ему обратиться было не к кому. Но и это не все. В отделении кончились казенные костыли, хачика поставили на очередь (если кто выпишется или помрет), и вот уже третью неделю, загипсованный на обе ноги, он лежал в постели, как прикованный, не мог даже добраться до туалета. По национальности Зундан был турок, хотя зачем-то выдавал себя за таджика. Саньку стало неловко, когда увидел печально сияющие глаза несчастливца: он уже который раз обещал купить костыли в аптеке и опять запамятовал.
– Извини, старина, – повинился перед хачиком. – Соображал ка совсем развинтилась. Был рядом с аптекой, из башки выдуло.
– Ничего, – трагически улыбнулся Зундан. – Не волнуйся, Саша. Скоро Климушку выпишут, он свои оставит.
– Не раньше, чем через две недели, – уточнил Клим. – Ты за это время весь провоняешь.
– Не провоняю. Меня Оленька спиртом протирала.
Хачик держался мужественно, вся палата его жалела.
Подкармливали, поддерживали морально. Но с костылями надежда, действительно, только на Санька с Климом. У стариков откуда деньги? Они каждый день подсчитывали, сколько сэкономили на больничной жратве. Сумма набегала немалая, но на костыли не скопишь. «В прежние времена, – вспоминал Иван Иванович, который сломал бедро, осту-пясь в подъезде, – когда я работал на кафедре, я бы тебе, сынок, целую инвалидную коляску справил, а нынче сам знаешь, чего у нас в России творится. Радуйся, пока живой».
– «Реформа, – солидно поддерживал слесарь Фомин, поломавший руку, когда пьяный разгружал машину с кирпичом. – Надо терпеть».
– Может, коньячку примешь? – спросил Санек. – Тут осталось на полпальца.
– Приму, – обрадовался турок. – Коньяк боль снимает.
– Только не ори среди ночи, что срать хочешь, – предупредил Клим.
– Не буду орать, – уверил турок, – Я все дела уже сделал.
Вскоре Санек распрощался с друганом, пообещав навестить денька через три-четыре. Вышел из больницы в теплый, августовский вечер. Был не пьяный и не трезвый, но на душе кошки скребли. Уселся в «жигуленок», закурил, оста-вя дверцу открытой. Хорошо думалось в вечерней тишине.
Он так и не рассказал другу о главном, о Тайне. Как-то язык не повернулся. А рассказать было о чем. Накануне все получилось слишком гладко. Сеструха Толяна четко выдала бабки, ровно двадцать штук «зеленых» сотенными купюрами, упакованных в бумажный пакет, словно специально приготовленных. Вела себя как бухгалтерша. «Пересчитай», – сказала сухо. Они стояли возле лифта. «Я тебе, детка, и так верю», – ответил Санек. Пересчитал уже в машине. Без обмана, точно.
Когда приехал домой, Толян был еще в отключке. Таина ждала на кухне полусонная. Он без промедления выдал ей оговоренную долю. Пересчитывать при нем она тоже не стала. Любезно предложила обмыть акцию. Пили не водку, а массандровский портвейн, который подействовал на нее благотворно. Девушка расслабилась, ее глаза потеплели. Но в этом потеплении не было ничего личного, ничего такого, что предполагало бы возможность любовных утех. Хотя обстоятельства сложились возбуждающие: кухня, ночь, вино, крупные бабки, свалившиеся с неба. Однако Таина смотрела на него, как строгая учительница на школьника-недоум-ка, который неожиданно для всех решил трудную задачку.
– Герой, да? – спросила она.
– В каком смысле?
– Ну как же, такое дельце провернул. Ничего не боишься, да?
– Так ты тем же самым промышляешь, если я правильно понял.
– Да нет, парень, я вообще не промышляю. Я живу.
– Я тоже живу, не сдох пока. Не понимаю, в натуре, к чему ты клонишь?
Таина подлила ему вина, и этот простой жест тронул Санька до глубины души. Королевский жест. Все в ней было чудно. Самые обычные слова, которые она произносила, звучали то ли как ласка, то ли как издевка. Он не мог разобрать. Одно знал: если бы им с Толяном поменяться ролями и за ним явилась в клуб эта красотка, он бы тоже потянулся за ней, как бык на веревочке. Дамским вниманием Санек не был обделен, о чем говорить, телки иной раз прямо-таки на него вешались, но впервые он столкнулся с железной волей, которая выше человеческого разумения. Ему хотелось чем-нибудь ей угодить, заслужить ее расположение. Когда отстегивал десять кусков, даже сердце не екнуло, а ведь действительно большие деньги, но, похоже, не для Таины.
– Мне нравятся независимые ребята, – сказала она. – Но ты же вроде на Марека работаешь, на Протезиста?
– Галка просветила?
– Какая разница… Так работаешь или нет?
– Отработался. Поцапались мы. Сукой он оказался.
– У него шайка большая?
– Тебе зачем? Записаться хочешь?
– Много у него парней?
– Козел он.
– Это я поняла.
– Не советую с ним дело иметь. Продаст.
– Да я и не собираюсь… Саша, но ведь это все мелочь, чем вы занимаетесь. Рэкет, травка, что там еще у вас? Все это дешевка. Никакой перспективы.
– А что делать, все так живут, – Санек почти блаженствовал. После ночных треволнений ему хотелось спать, и чтобы Таина была под боком. Он не особенно вдумывался в ее слова, хотя чувствовал, что не так просто она треплет языком, что-то пытается ему внушить или что-то выведать. Наплевать. Скрывать ему нечего, ни от нее, ни от братвы. Он сердцем чист перед обществом.
– Чего-то имеешь предложить, Тая? Не крути, говори прямо.
– И ты не так уж глуп, – сказала она с уважением.
– Никто пока не жаловался, – Санек с сожалением глядел на пустую бутылку. Отменный был портвешок.
– Тай, поможешь с этим чучелом?
– Каким образом?
– До тачки дотащить.
– Что собираешься с ним делать?
– Как что? Довезу до дома и отпущу.
– Шутишь?
– Почему?
– Они же из тебя душу вытрясут.
– Вряд ли, – усомнился Санек. – Я закона не нарушал. Не я их кинул, они меня.
Девушка отрешенно улыбалась.
– Замочить, выходит, слабо?
Санек понял, это не простой вопрос, беседа дошла до крайней точки, и решил, что пора кое-какие вещи прояснить. Чтобы после не было кривотолков.
– Ты, возможно, крутая женщина, Таина Батьковна, возможно, очень крутая, но и я ведь не вчера родился. Я в бизнесе, считай, с пеленок. Много чего нагляделся, не меньше тебя. Трупака слепить легко, но у каждого трупака должен быть свой резон. Иначе он обратно вернется. Спроси у любого пацана, есть у него на меня зуб? Не найдешь такого… И знаешь, почему? Я живу по справедливости, все правила соблюдаю. Вижу, проверяешь меня, только не пойму – зачем? Если я Толяна кокну, братва не поймет. Я и сам себе не смогу объяснить, для чего это сделал. Он бабки вернул, больше с него спроса нет. Захочет дальше тягаться, пожалуйста, тогда я отвечу, но не раньше. Убивать за здорово живешь, Таечка, – это западло. Во всяком случае я в такие игры не играю. Себе дороже выйдет.
– За что же тебя прозвали Маньяком?
– Молодой был, залупался иногда на старших. Вот и прозвали.
– Сейчас тебе сколько?
– Двадцать три. Почти старость. Сама знаешь, пацаны долго не живут.
– И тебе не жалко?
– Чего?
– Да головушку свою бесшабашную.
– Жалеть не о чем. Я хорошо прожил. Все имел, что хотел. Я доволен.
Вот так душевно потолковали, вроде ни о чем, а на самом деле о самом сокровенном. Ему и с Климушкой редко доводилось так беседовать, разве что после третьей банки. Оно и понятно. Женщины иной раз чувствуют тоньше, деликатнее, так их природа устроила.
Таина помогла отбуксировать Толяна до тачки. Оживили его опять ушатом ледяной воды, вывели на двор, спотыкающегося, снулого. Москва опустела, прикорнула тяжким сном перед рассветом. Стоял редкий час городской противоестественной тишины. В «жигуленке» Толян окончательно пришел в себя, сообразовался с местностью. Спросил слабым голосом:
– Куда везете, братцы?
– В морг, – важно ответил Санек, надеясь увидеть улыбку девушки. Увидел: словно два черных тюльпана распустились в предутреннем мареве.
– Наверное, я тебе позвоню, – сказала она.
– Позвони. А когда?
– Наверное, завтра.
Он проводил ее до «Скорпии» – десять шагов.
– Может, останешься? Я туда и обратно.
– Говорю же, позвоню.
– Меня в городе не будет, в отсидку пойду. Давай, сам тебе позвоню.
Таина помешкала мгновение, продиктовала телефон, который в памяти у Санька осел намертво, впился в мозг, как паук.
– Надолго удерешь?
– Пока рассосется. На месячишко как минимум.
– Двадцать штук не рассосутся. Зря надеешься. Это хвост. За него обязательно потянут.
– Это мои проблемы.
Она нырнула в машину, оттуда сделала ручкой.
– Чао, приятель. Галке привет.
– Спасибо, передам. Только ты ее первая увидишь.
Хлопнула дверца, зашуршал движок, серебристая торпеда уплыла со двора. У Санька в груди образовалась трещина, будто по сердцу провели иглой. Это понятно: недосып, водка, побои, но деньги в кармане, а это главное.
Толяна высадил возле его дома. Попрощались по-хорошему.
– Не журись, братан, – повинился Санек. – Я всего лишь свое вернул. На моем месте так поступил бы каждый.
– Ничего, Санечка. Сегодня ты, завтра я.
– Намек понял, – засмеялся Санек, угостив его сигаретой. Толян еще до конца не поверил, что остался живой. Раскачивался возле машины, как привидение, рожа измусоленная, похожая на географическую карту, залитую чернилами. Но постепенно до него дошло, что жизнь продолжается. Он жадно затянулся. Сипло прогудел сверху:
– Все же ты не совсем прав, Маньяк.
– Будущее покажет, – уверил Санек – и с открытой дверцей рванул «жигуля» с места, зацепил привидение левым бортом. Толян, роняя сигаретные искры, кубарем покатился к мусорному баку. Сам виноват, скотина. Санек предупреждал насчет угроз и кликухи.
Теперь ему оставалось всего несколько дел: заскочить домой, переодеться, собрать манатки, может, поспать пару часиков, навестить Климушку в больнице, позвонить старикам и Галке – и поминай, как звали. Все в порядке, если бы не рыжая. Стояла перед глазами сучка – в черных туфлях, с черным болотом в очах, стройная, как тысяча фотомоделей. Она ему не даст, и говорить не о чем. Он ей не пара. Или даст украдкой, из любопытства, как милостыню на паперти кидают. Она сказала: двадцать кусков – это хвост. Деньги – не хвост, Таечка. Это крылья. Вот сама ты хвост, это точно. Да еще какой. На километр как минимум. Санек не знал, что с ним происходит, прикосновение любви застало его врасплох. Но чувствовал себя погано, может быть, как человек, которому подали яду в вине.
ГЛАВА 4
За десять лет свободы, дарованной россиянам, городское население превратилось в густую биологическую массу, в которой с трудом можно было выделить две-три самостоятельные социальные прослойки. Самая заметная среди них – так называемая «братва», глухо ненавидимая остальными москвичами. Братва состояла из представителей двухтрех подросших на рыночных дрожжах поколений, в ходе уникального эксперимента лишенных каких-либо установочных, общечеловеческих моральных признаков. С научной точки зрения явление братвы давало пищу для размышлений о неизбежном, скором закате человеческой цивилизации, во всяком случае в том ее виде, в каком она сложилась от Рождества Христова. Однако на фоне массового городского обывателя, превращенного в серую плесень, братва выделялась ярким праздничным пятном. Она процветала, благоденствовала и радовалась солнечному свету, точно так же, как радуется ему сорняк, пробившийся наверх сквозь убитую радиацией почву. Рыночная чума, обрушившаяся на некогда великую страну, пошла братве только на пользу, да она же ее и взрастила. Ублюдочное представление о мире, как о большой воровской малине, пропитавшее все поры смертельно занедужившего государства, являлось сокровенной сутью братвы, ее единственным духовным постулатом. И не было для нее лучше места, чем древняя православная столица, обернувшаяся вселенским притоном. Былой городской труженик и заботник, уныло прокрадывающийся по уірам к мусорным бакам или по особым дням скапливающийся у избирательных урн, чтобы в экзальтации проголосовать за очередного мучителя, или приторговывающий на шумных перекрестках, с тихим ужасом взирал на проносящиеся мимо роскошные иномарки, набитые молодыми парнями и их полуголыми девицами, сплевывающими на асфальт черную табачную смолу; чутко прислушивался к ночным выстрелам, как прежде прислушивался к музыке, льющейся из окон, – и мучительно гадал, каким же матерям удалось породить на свет эту нечисть.
Но правды о братве не знал никго. Кроме нее самой.
Старик Ходженков, получив на почте пенсию, исчисляемую в 320 рублей, зашел в магазин и купил пластиковую упаковку севрюги, бутылку монастырского кагора с черной сургучной головкой и свежую булку по цене четыре рубля восемьдесят копеек за штуку. Вернулся в свою двухкомнатную квартиру, обеднев на половину пенсии, разложил аппетитную снедь на столе, добавив сочную, хрусткую луковицу и помидор, и, прежде чем погрузиться в чревоугодие, закурил полноценную «Золотую Яву» из заметно похудевшей пачки: табачку при самом бережном курении все равно не хватит до завтрашнего дня. Взгляд старика был рассеян и тускл. Вид разложенного на клеенке богатства хотя и радовал, но одновременно навевал грустные мысли. Маленький праздник он приурочил ко дню поминовения Дарьи Игнатовны, Царство ей Небесное. На протяжении долгих сорока с лишним лет она была его верной спутницей, наперсницей всех тайн, любовницей и умной собеседницей, утешительницей скорбей и в бесконечных хлопотах о нем, любезном муже, успела первой помереть. Он не испытывал чувства вины за ее смерть, только горькое сожаление, неизбывное, как могильная сырость. Пока Дарья Игнатовна была живая, у них была одна душа на двоих, дети и внуки не в счет, да и где теперь эти дети и внуки, а жена осталась с ним, даже отбыв в иную обитель. Как всегда, его угнетало не ее исчезновение, это как раз ненадолго, скоро они встретятся, а то, что она не может разделить с ним случайно выпавшую радость – бутылку красного вина, белую рыбу с ледяной слезой и ароматную сигарету, – милая Дарьюшка была так охоча до невинных застолий, и не слишком часто они ей выпадали. Нет, Бога гневить нечего, в бедности они никогда не жили, бедность пришла потом, при нашествии ошалелой рати ворья, совпав с унизительными старческими хворобами; прежде жили нормально, по-людски, хотя, конечно, не пировали с утра до ночи, да это им вроде было и не нужно. Работали, рожали детей, выводили их в люди, твердо зная, что каждый грошик дается с трудом, а не дубьем, и тем он и хорош. Облитая потом горбушка в сто раз слаще, чем вырванное у соседа изо рта пирожное, и только недавно им всем растолковали, что такие представления свойственны рабам, а первые свободные люди объявились на Руси не далее как с девяносто первого года. Они с Дарьей Игнатовной сперва посмеивались над этой чепухой, но вскоре убедились, что это не розыгрыш одесских юмористов, а самое натуральное «новое мышление», единственно верное и непогрешимое. Весь мир узнал об этом «новом мышлении» из уст лучшего друга немцев, меченого комбайнера из Ставрополя, который страдал недержанием речи и сумел, долбя изо дня в день в одну точку, заморочить голову россиянам, подготовя их к приходу грозного, несокрушимого преемника, такого же непримиримого борца за общечеловеческие ценности, но, в отличие от мягкотелого, сладкоречивого повелителя, обладающего норовом Кудеяра-молодца из народных сказаний. При новом царе Егор Серафимович, как и прочие его сверстники, разом осознал, что шутить с ними никто больше не собирается, а их буквально сживают со свету, косят, как сорную траву, и помощи ждать неоткуда. Известные политики с высоких трибун, сокрушенно вздыхая, один за другим объявляли, что никак не удастся построить светлое будущее капитализма, пока не вымрет ущербное предыдущее поколение, несущее в своих жилах дурную, коммунячью кровь. Старики повели себя каждый сообразно характеру: некоторые обижались, плакали тайком, прятали в подпол боевые награды и почетные грамоты за ударный труд – и потихоньку, никому не вредя, быстренько убывали от недолеченных болезней и старых ран; другие пытались сопротивляться, митинговали, по до-режимным праздникам выходили на демонстрации, умоляли вернуть их гробовые накопления, короче, хулиганили до тех пор, пока не исчерпали терпение демократических властей. По требованию творческих интеллигентов пришлось напустить на неугомонное старичье веселых омоновцев с резиновыми дубинками, но надо заметить – российский феномен! – и после двух-трех массовых акций вразумления старики так и не усмирились окончательно и в разных местах высовывали свои траченные молью физиономии, продолжая нагло просить пенсий, жратвы и лекарств.
Когда пришла беда, Ходженкову еще семидесяти не было, он был бодрым, сильным мужчиной с далеко идущими планами, но ничему из того, что задумывал – писать мемуары, завести пяток ульев на даче, селекционировать для Дарьюшки голубую розу, – не суждено было сбыться. Дарья Игнатовна померла от свирепого мозгового удара прямо на клубничной грядке и, может быть, ее счастье, что не дожила до позорища, когда могучую державу подточили черные, двуногие жучки-скороеды.
Егор Серафимович был не из тех, кто причитает или выклянчивает подачки: немного помыкавшись и уразумев, что вместе со сверстниками сомнут и его, он, не долго думая, снял с себя старинный, дедовский зарок и дал объявление в газету, которое гласило: «Знаменитый колдун Архип. Снимает порчу и сглаз. Корректирует бизнес. Предсказывает будущее». Таких объявлений на ту пору появилось великое множество, колдунов и вещих бабок наросло в Москве, как дурной травы, но Ходженков знал, что на его гудок откликнутся непременно, потому что приложил к пустым словам заветную родовую можжевеловую печать, долгие годы томившуюся в сундуке без всякого дела. Родом с Урала, оттуда, где тайга смыкается с небом, старик Ходженков хранил в себе наследственное знание, истоки которого были неведомы ему самому. Смышленый мальчонка, он рано покинул родные места, порвав все путы, наговорив дерзких слов родителям, чем чуть не навлек на себя неотмолимое проклятие, – так сильно манил его большой мир, где он надеялся самостоятельно, без помощи духов обрести свое счастье. Тайный дар он унес с собой, как уносят краюху хлеба за пазухой, отправляясь в дальнюю дорогу. В городе Уджинске поступил в ФЗУ, через год, проявив недюжинные математические способности, рванул в Москву, подал документы в Университет, – а дальше пошло-поеха-ло. Будто по велению Конька-Горбунка у него все складывалось, и к двадцати пяти годам, аккурат после великой Победы, его взяли на работу в один из секретнейших институтов – и вот здесь застопорило. Словно в голову ему, пока спал, напихали соломы. За пятнадцать следующих лет так и не поднялся выше старшего научного сотрудника, хотя многие менее талантливые коллеги за это же время взлетели к звездам. Кандидатскую диссертацию и ту рубили четыре раза, пока с горем пополам ее защитил. Он особо не тужил, понимал, откуда ветер дует. По молодости лет, по легкомыслию иногда пользовался тайным даром ради личных прихотей: девушек завораживал, золотишко, когда тошно приходилось, подманивал, двух дураков, нарвавшихся на него на улице с финягами, свалил в эпилептический припадок – и еще всякая мелочевка, всего не упомнишь. Когда повстречал Дарьюшку, чуть сгоряча не поломал обоим судьбу, подмешав к любви потустороннюю силу, хотя это вовсе не требовалось: они узнали друг дружку с первого взгляда. Но он решил закрепить девушку за собой так, чтобы ворохнуться не могла, и для этого применил родовую власть. Никогда не забудет Егор Ходженков, похоронивший жену, как однажды, ощутив невыносимый зуд плоти, помимо воли, как бы механически послал в доверчивые очи расторопный приказ-установку: покорись, стань моей рабыней! – и как девушка внезапно потухла, сомлела, и в нежных чертах проступил облик дряхлой старухи, улегшейся на смертном одре. Его собственный испуг был сильнее ее потрясения: он увидел впервые, как ломается человеческая душа, как иссякает свет, зажженный по воле Господней. Падающую, подхватил на руки, растормошил, нашептал в ухо веселой чепухи, – но ужас, испытанный им, остался навеки, как заноза в сердце…
После реформы стало нечего терять: Дарья Игнатовна померла, дети рассеялись по свету, а досмотреть, чем кончится беда на Руси, жуть как хотелось. Но как досмотришь, когда на зубок положить нечего, на триста рублей и пес не протянет долго… Что ж, семь бед – один ответ. Вот и дал объявление в газете.
Принимал не всякого, а лишь того, кто поглянется. Брал недорого, сколько дадут, но с иных запрашивал непомерную цену. Обычно с тех, кому корректировал бизнес. Это были люди пропащие, при них дышать было трудно, и Егор Серафимович заметно истощался, пока направлял их на путь истинный. Недавно один такой недотепа лет сорока, бывший министерский чиновник, озабоченный тем, что его со дня на день должны были пристрелить, проникся к старику трогательным доверием, попросился ночевать, и Егор Серафимович, тронутый какой-то матерой, прилипчивой, как смола, слезой несчастного бизнесмена, уступил, пустил на кухню на раскладушку, видел, что не доберется горемыка живым до дома, а после проклинал себя за минутную слабость. Из кухни по квартире потекли окаянные лучи, наподобие сернистых испарений, и, чтобы загородиться от них, Ходженков потратил недельный запас энергии, сбросил за несколько часов восемь килограмм живого веса. Правда, окупилось это тем, что приговоренный ворюга, чуя близкий конец, оставил на помин души золотую карточку, которой Егор Серафимович вволю попользовался (тысяч на шесть нарыл «зеленых»), пока ее не заклинило намертво в банкомате.