355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Афанасьев » Зона номер три » Текст книги (страница 16)
Зона номер три
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:01

Текст книги "Зона номер три"


Автор книги: Анатолий Афанасьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)

Однако жизнь быстро все расставила по своим местам, и не успело «Останкино» прочухаться, как Гоша, бодрый и одухотворенный, снова появился на экране в сокрушительной передаче «Прожектор перестройки».

В великую рыночную эпоху Георгий Хабалин вступил в полном блеске славы, и, чтобы разбогатеть, ему не понадобилось делать дополнительных усилий. Деньги сами потекли в карман из раскуроченного государства, как из прохудившейся бочки. Схема обогащения была незамысловата: приватизация, дебилизация населения и долларовый капкан. Кости ломали стране в основном вчерашние аппаратчики. Лихо, весело пировали ребята, не оставляя зазевавшимся ни единого шанса. Зазевавшихся оказалось ни много ни мало – 120—130 миллионов. Это немного озадачивало умного Хабалина, но он понимал, что политика опирается не на цифры человеческого поголовья, а именно на большие деньги. Нагляднейшее подтверждение тому – последние выборы, когда вымирающий народ, облапошенный телешаманами, будто в наркотическом сновидении, проголосовал за прежнего царя, который уже никому не выдавал зарплаты, был по уши в крови и с какими-то сакраментальными ужимками показывал согражданам, как тридцать восемь снайперов скоро перестреляют всех чеченских боевиков. Это оказалось возможным только потому, что каждая минута российского апокалипсиса оплачивалась миллионами долларов и за спиной отечественных бандитов стоял доброжелательный организационный гений американского разлива. Однако до окончательной победы еще было далеко и драться за власть предстояло насмерть.

Большое облегчение испытал Гоша Хабалин, когда все телевизионные каналы перешли в частные руки, в надежные, крепкие руки рыночников, и служить теперь нужно было не расплывчатой идее демократии, а конкретным лицам, что было значительно проще, привычнее. Канал, на котором работал Хабалин и где был якобы одним из учредителей, купил Донат Большаков, и это было тоже удачей. С новым хозяином оказалось легко иметь дело. Он был из тех многогранных натур, которые за одну жизнь успевают прожить несколько, в каждой обустраиваясь, как в единственной, и затем с небрежностью освобождаясь от нее, как от износившейся одежды. Такие люди лишены предрассудков, и когда они на каком-то временном отрезке объединяются для достижения общей цели, то способны перевернуть мир. Единственным недостатком Большакова был его возраст, но тут уж ничего не поделаешь. Возраст многих властителей дум лишал их исторической перспективы. Они добились почти невозможного, развернули окаянную страну вспять, к ее истокам, но все же бессмертие было им не по зубам. Сколько блистательных рыцарей рыночного рая так и не успели вдоволь насладиться плодами великой победы. Идеологи, писатели, актеры, мученики лагерей, оперные дивы, экономисты, возложившие все, что имели, на алтарь свободы, а взамен получившие инфаркты либо преждевременно впавшие в старческий маразм, как… – лучше не называть имен, ибо слишком длинный, печальный складывается список. Именно из-за возраста наивно выглядят планы Большакова через пять – десять лет занять президентское кресло, но нельзя относиться к ним без уважения. Он крупный игрок и мелкие ставки не для него.

Под патронажем Большакова телевизионная братия наконец-то впервые ощутила, что такое на самом деле вожделенная свобода творчества. Кто работал при прежнем режиме, тому было с чем сравнить. Канул в Лету унизительный партийный надзор, расторопное бдение цензуры, мелочная опека, бесконечные вызовы на ковер, выговоры и увольнения. Команда журналистов, выбранная в основном лично Хабалиным, работала слаженно и бесперебойно, как швейцарский хронометр. От юного оператора до седоголового телезубра брежневской эпохи все они были единомышленники и четко сознавали главную задачу вещания; развлечения и еще раз развлечения, бесконечная чехарда зрелищ, блеск и радость бытия на экране с утра и до ночи, чтобы усталый российский обыватель, нажав кнопку пульта, мог в любой момент отдохнуть сердцем от всевозможных мытарств и перегрузок реальной жизни. Благороднейшая, гуманная задача, особенно если вспоминать слова опального поэта: честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой. Никакой ежедневной идеологической долбежки по мозгам, никакого психотропного насилия над личностью: проснись и пой, пляши и хохочи! Оплачивалась честная работа щедро: редкий месяц сам Хабалин и некоторые другие высокопоставленные сотрудники не получали от хозяина заветных конвертов с заранее отмытыми бабками.

Все было хорошо, почти как на Западе, если бы не одна малость, которая, по всей видимости, и погрузила Георгия Лукича в глубокое раздумье. За последние два месяца пропали трое сотрудников, пропали в буквальном смысле: вечером покинули здание, а утром на работу не вышли и дома не объявлялись. Все трое были замечательны каждый в своем роде. Первой исчезла прелестная ведущая популярнейшего шоу «Отдайся мне!» – Лима Осокина, длиннокудрая наяда с вкрадчиво-гортанным говорком арбатской шлюшки. Эту передачу она придумала сама, и по рейтингу, по количеству писем и звонков, в особенности от военнослужащих, передача была вне конкуренции. Как и все развлекательные шоу-игры, начиная от прародительницы – «Поля чудес», – игра «Отдайся мне!» строилась на нехитрой канве отгадывания под музыку отдельных слов. К примеру, Лима Осокина загадывала на табло «прыткое животное» из четырех букв, где первая буква была «з», а последняя «ц», и кто-нибудь из игроков с третьей, четвертой попытки под восторженный рев зрителей ошалело восклицал: «Заяц!» – и получал приз от фирмы «Стиморол». Изюминка заключалась в том, что при каждой удачно отгаданной букве Лима Осокина, будто в забытьи, сбрасывала с себя какую-то деталь туалета и таким образом к кончу игры оголялась почти целиком, и это было такое дивное зрелище, которое не всякий мужчина мог выдержать хладнокровно. Но это еще не все. Везунчику-победителю «супер-игры» (если это был мужчина) Лима Осокина, скромно потупясь, обещала навестить его вечерком, чтобы поглядеть, в каких домашних условиях сформировался столь мощный интеллект. Если побеждала женщина, то она получала право пригласить в гости одного из директоров (по выбору) фирмы «Стиморол». Понятно, что миллионы мужчин и женщин мечтали принять участие в этой восхитительной игре.

Вторым исчез Мишута Спасский, красавец, умница, бретер, бессменный в течение двух лет ведущий эротико-философской программы «Разбуженное эго». Третья пропажа – диктор ночных новостей, Евстомил Долгоносиков, чье исчезновение вряд ли кто-нибудь заметил, если бы оно не выстраивалось в ряд с двумя предыдущими. Долгоносикова держали на телевидении из милости, понимая, что он все равно скоро помрет. Старый, суетный, капризный, бестолковый совковый обмылок с припрятанным под стрехой партийным билетом. Его единственной заслугой было то, что в 70-е годы его уволили по политическим мотивам (белая горячка).

По сведениям Хабалина, у всех троих не было врагов, на них не замыкались никакие коммерческие звенья: Лиму Осокину и бисексуала Мишуту Спасского, всегда готовых к разного рода услугам, носили по студиям буквально на руках, что касается старого дебила Долгоносикова, то он в последний месяц, как выяснил Хабалин, практически не покидал студию ни днем, ни ночью: отбубнив ночные новости, так и засыпал в уголке с чекушкой в руках. Пробуждался разве только затем, чтобы пополнить в нижнем буфете запасы спиртного. В тот злополучный вечер Долгоносиков на дружеский вопрос дежурного: «Куда поперся, долгожитель?» – бодро ответил: «Может, удастся помочиться!» И больше его никто не видел.

Хабалин понимал, что скоропалительная и неадекватная кадровая вырубка должна иметь какую-то общую причину. Раз за разом просматривал записи последних появлений на экране всех исчезнувших, сопоставлял, анализировал, вспоминал кое-какие давно бродившие по студиям слухи и, наконец, пришел к выводу, что причина могла быть только одна: небольшие, но досадные шероховатости в передачах. В последней игре «Отдайся мне!» Лима Осокина, растелешенная до трусиков, неожиданно затеяла петь частушки. То есть не совсем неожиданно, как раз к месту: игроки должны были отгадать слово, обозначающее «любимый народом песенный жанр». Уже на табло высветились пять букв, но игроки все еще были в затруднении, вот тогда Лима Осокина, будучи в крепком заводе, и пропела наугад: «По реке плывет топор из города Чугуева… Ну же, господа?! Ну?! Ну?! Смелее! На „ч“ начинается?!»

Господа игроки с побагровевшими лицами, казалось, были близки к озарению, зрители неистовствовали – и тут один из конкурсантов, широкоскулый абориген, в азарте, уже как бы за гранью отгадки истошно проревел: «Вы не верьте никогда, девки, демократам. Все у них одни слова – яйца оторваты!» Но и этого ему показалось мало: надувшись, как чирей, он добавил еще куплет: «Ко мне милый охладел, сказал – „морда сизая“! На себя бы поглядел! Ельцин в телевизоре!» Зал завороженно притих, и опытная Лима Осокина, исправляя положение, весело прощебетала: «Ну наконец-то! Правильно! Конечно – это частушка!»

Неприятный инцидент забылся, игра покатилась своим ходом, но – увы! – птенчик вылетел из гнезда: передача шла в прямом эфире.

У Мишуты Спасского вышла накладка иного рода. Вдвоем с кумиром столичной молодежи, знаменитым стриптизером Глебушкой Кучинским, они беседовали о сокровенных тайнах эзотерического совокупления, но запутались и в конце концов понесли такой вздор, что пришлось делать музыкальную паузу. После паузы Глебушка блудливо спросил:

– О чем это мы, дорогая?

В ответ Мишута брякнул:

– Знаешь, Глебушка, мы с тобой, наверное, сейчас похожи на двух банкиров. Денежек надыбали, а отмыть никак не можем.

– О-о! – воскликнул стриптизер, изогнувшись в замысловатой позе. – Не люблю банкиров! Они такие привередливые. Так медленно оттягиваются. Недавно меня приглашал господин Гуслинский.

Слава Создателю, ушлый режиссер успел на этом месте врубить очередную рекламу, но опять, как говорится, поезд уже ушел.

Простодушный Евстомил Долгоносиков влип совсем по-идиотски. Считывая с монитора текст: «Накануне господин Березовский подписал важный контракт с Чечней на поставку…» – он вдруг скривился, будто нюхнул дерьма, чихнул и зычно высморкался в цветастую фланелевую тряпицу, служившую ему одновременно платком и полотенцем. Выглядело это действительно зловеще. Словно ведущий выразил свое личное отношение к одному из прославленных спасителей отечества.

Георгию Хабалину было о чем подумать. Если исчезновение сотрудников связано с этими проколами (а с чем еще?), то что ждет его самого, отвечающего не за отдельную передачу, а за все вещательные программы в целом? Кстати, он припомнил многозначительную реплику хозяина на одной из пышных рекламных тусовок. Хабалин сидел за отдельным столом с тремя пышными истомными эскортницами (триста баксов за штуку), ловил кайф, ни о чем дурном не помышлял, предвкушал блаженную ночку в загородном особняке, расслабился, – и тут проходящий мимо со свитой Донат Сергеевич задержался, дружески похлопал его по плечу, заботливо посоветовал:

– Не испорть желудок, Жорик. Осетринка нынче жирновата.

В ту минуту он почему-то воспринял эти слова как хозяйскую ласку, но сейчас, в одиноком сумраке кабинета, сценка предстала совсем в ином свете. Холодок близкого небытия кольнул затылок. Самое Поразительное, что раньше ему в голову не приходило опасаться гнева Большакова. Естественно, он понимал, что при всей широте своих взглядов, подозрительной для бывшего зека образованности и приверженности гуманитарным ценностям, Донат Сергеевич все-таки остается маньяком, пожирателем биомассы, чистильщиком территорий, но и это не пугало Хабалина. Так уж сложился сегодня политический пасьянс: кто не людоед и не маньяк, тот пущен в распыл. Но он-то, Хабалин, – изощренный рупор самых отчаянных рыночных идей, готовый по одному намеку, да что по намеку, по свистку, по шороху ресниц, смешать с грязью, превратить в посмешище любого конкурента, – неужто и он… подвержен… незащищен… утробен?..

Да, честно ответил себе Хабалин, не только подвержен, но обязательно должен быть раздавлен и устранен. Как он мог забыть об этом? Независимые телевидение и пресса – всего лишь красивая либеральная сказка, сочиненная для абсолютных кретинов. Даже и в этой стране, где дебил погоняет дебилом, в нее давно перестали верить. То есть перестали верить все, кроме самих телевизионщиков и газетчиков. Горе им, одурманенным собственным красноречием и видимостью публичного успеха. И Хабалин – с чего вдруг решил, что незаменим? Да, пахан платил ему по высшей таксе, и Хабалин вертелся перед ним, как пьяная шлюха, гляди, добрый господин, как я умею – и так, и этак, и еще вот так! Из восьми процентов – сорок, из черного – белое, из крови – светлая водица! А Большаков наблюдал за ним рыбьими глазами и раздраженно подумал: что-то много тебя стало, братец Жорик! Не пора ли на помойку?! Чужой опыт ничему не научит: уж сколько их прошло перед ним за последние годы, телевизионных калифов и корифеев, самоуверенных, смышленых, неодолимых – и где они теперь? Где Листьев, Яковлев, Попцов? А были герои – не чета нынешней шушере.

Иное дело, что некоторые успели отойти в тень, сохранив капитал.

Так у них и паханы были другие – не Мустафа. Мустафа с капиталом не отпустит…

Позвонила некто Поливанова из «Русского транзита». Он сразу вспотел. С Тамарой Юрьевной они были знакомы давно, сто лет в обед, но важно другое. По его сведениям, Тамара Юрьевна была любовницей хозяина, а значит, ее звонок не случаен. Тень смерти, сгустившаяся за спиной, сделала его суеверным.

– Томочка, – прогудел он вкрадчиво, – ты звонишь, потому что соскучилась? Или что-то случилось?

– И то и другое, Жорик. И соскучилась, и случилось. И у тебя, и у меня.

Вот оно, подумал Хабалин с сердечным замиранием.

– Так давай встретимся, дорогая моя! Давно пора.

– Не могу, Жорик, – в ее голосе страдание. – Хотела бы, да не могу. Я же взаперти.

– Как это?

Она не стала рассказывать, почему она взаперти, но предложила повидаться со своим шефом, генеральным директором «Русского транзита» Сергеем Лихомановым, у которого есть к нему, Хабалину, неотложное дельце.

– Какого рода дельце? – не удержался от глупого вопроса Хабалин.

– Речь о твоей и моей жизни, дружок.

– Ага, понимаю, – глубокомысленно изрек Хабалин, и тут же в трубке возник незнакомый властный мужской голос:

– Георгий Лукич?

– Да.

– Это Лихоманов. Нам бы лучше поговорить где-нибудь в нейтральном месте.

Хабалин готов был встретиться хоть у черта на куличках. Он истомился от ожидания. Казалось, уже вся студия догадывалась, что ему скоро каюк. Косые, исподлобья взгляды, неискренние улыбки. Не далее как нынче утром секретарша Любаша подала переслащенный кофе, а когда он привычно потянулся, чтобы шлепнуть по жеманной попочке, шарахнулась от него, как от привидения. Телевизионные шакалы раньше него почуяли, куда подул ледяной ветер. Но Хабалин был не из тех, кто сдается без сопротивления. Не смерть его страшила И не загробные муки, а позор поражения. По-своему он был бесстрашным человеком и не собирался; покидать земную юдоль по чужой указке. Не для того перелопатил столько грязи. В судьбоносном октябре девяносто третьего года, когда обезумевшая чернь, науськанная провокаторами, ринулась на «Останкино», он не прятался, подобно многим коллегам, за спины омоновцев, взял в руки автомат и бесшабашно палил из окна по мельтешащим внизу фигуркам. Может быть, это был самый счастливый день в его жизни. Быдло металось по площади, озаренное сполохами прожекторов и светящимися трассирующими очередями (нити судьбы!), а он всаживал в него пулю за пулей, испытывая почти неземное блаженство, которое так образно описал впоследствии лирик Булат. В сущности, Хабалин готов был померяться силами и с Мустафой, если бы знал – как. В ту ночь самая красивая дикторша телевидения призналась ему в любви. Ее сочное тело, вмятое в монтажный столик! Ее гортанный, страстный шепот… О боже, как давно это было!

Как условились, Лихоманов подобрал его неподалеку от телекомплекса. В потрепанном «жигуленке» они катили в сторону Окружной. Негромкая музыка, слабый запах бензина.

– Курите! – предложил Лихоманов.

– Благодарю вас, – Хабалин видел этого человека впервые и никак не мог составить о нем мнения. Держится культурно, хотя по роже натуральный бандит. Что-то среднее между «новым русским» и научным работником доколониальной эпохи.

– Что там с нашей дорогой Тамарой, я так и не понял? – повел он светский разговор. – Она чем-то явно расстроена?

Сергей Петрович свернул с шоссе и припарковался возле уютного скверика, где молодые мамы прогуливали под липами детишек в нарядных колясках и старики дремали на лавочках, погруженные в воспоминания о минувших сытных временах, когда жизнь была им по карману.

– Вы не ответили, – улыбнулся Хабалин. – Что случилось с Тамарой?

– Что с ней может быть? – Сергей Петрович сунул в рот сигарету, щелкнул зажигалкой. – Приговорил ее Мустафа, как и вас.

Хабалину показалось, ослышался, но нет: тяжелые слова будто зависли в воздухе под ухмыляющимся взглядом собеседника.

– Приговорил? – все же переспросил он. – Вам-то это откуда известно?

– Не волнуйтесь, Георгий Лукич, – Лихоманов смотрел ему прямо в глаза чуть покровительственно, но благожелательно. – Шанс выпутаться еще есть, только надо поостеречься. Откуда у меня эти сведения – ну какое это имеет значение? У каждого свои каналы информации, как и свои интересы. Однако вы должны мне верить, иначе разговор не получится.

– Я не верю, – твердо сказал Хабалин и тут же почувствовал, что это чистая правда. Инстинктом угадал, этот человек далеко не так прост, как кажется, и он не желает ему зла.

– Но все же, если не секрет, чем я прогневил патрона?

– Он подозревает, что вы утаиваете часть доходов от рекламы. Немного шалите с наличными.

– Ах, вот оно что! – теперь Хабалин и вовсе не сомневался в осведомленности директора «Русского транзита». – И как же мне оправдаться?

– Пред Мустафой нельзя оправдаться, вы это знаете не хуже меня, – Сергей Петрович заговорил еще мягче, чем до этого, как с больным. – Да это и не нужно. Попробуем опередить многоуважаемого Доната Сергеевича. У меня к нему свои претензии, я собираюсь их предъявить. Это его отвлечет от всех остальных дел. Все, что требуется от вас, – опять же информация.

– Я готов, – Хабалин обнаружил, что очередную сигарету прикурил не тем концом.

– Что вам известно о Зоне?

Хабалин не удивился. Как и многие другие творческие интеллигенты, он принимал посильное участие в разработке идеи Зоны, но никогда не был ее горячим поклонником. Если рассматривать Зону как чисто коммерческий проект (конечно, оригинальный), то затратный капитал был непомерно раздутым и вряд ли мог прокрутиться за ближайшее пятилетие, а это, по нынешним российским меркам, сугубо нерентабельное вложение. Однако для основателей Зоны, и в первую очередь для самого Большакова, она имела значительно более важное, нежели просто коммерческое, значение: это некий мировоззренческий символ, модель наилучшего, разумного обустройства этой завшивевшей, прогнившей страны, и уж с этим рассудительный Хабалин никак не мог согласиться. Будущая Россия в качестве этнографического заповедника, гигантского Луна-парка для всего остального человечества – это, разумеется, абсурд, утопия, романтические бредни. Всепланетная мусорная свалка, суперсовременный инкубатор для воспроизводства дешевой рабочей биомассы – это куда ни шло, это, пожалуй, все, на что пригодна забытая Господом территория. Тут Хабалин сходился во мнениях как с образованными, прогрессивно мыслящими соотечественниками, так и с лучшими умами Старого и Нового Света. Мысль почти медицински стерильная: загнивший орган (в данном случае – Россию) следует отсечь, дабы не подвергать опасности заражения весь остальной организм (население планеты). К сожалению, Донат Сергеевич, обуянный гордыней и распаляемый интеллектуальной обслугой типа троцкиста-маразматика Клепало-Слободского, полагал, что этнографический заповедник и мировую свалку можно совместить на едином пространстве. Научная безосновательность такого замысла даже не поддавалась обсуждению, но беда в том, что Мустафа, раз приняв какое-то решение, впоследствии, по примеру всех диктаторов, никогда от него не отступал, и все разумные доводы воспринимал не иначе, как личные оскорбления. Кто пытался с ним спорить, редко задерживался на свете.

– Я знаю о Зоне все, – сказал Георгий Лукич. – Что именно вас интересует?

Директора «Русского транзита» интересовали численность и расположение охранных служб, возможности проникновения, подходы к Зоне, энергообеспечение, дороги, системы связи и прочее в том же духе, из чего Хабалин сделал вывод: а не прислан ли Сергей Петрович из-за бугра? Это его озадачило, но не смутило. Россиянский бизнесмен и одновременно сотрудник ИРЦ – это далеко не самое страшное, чего ему следует сейчас опасаться. Более того, это внушало определенные надежды.

Глубоко вздохнув, точно перед погружением в омут, Хабалин произнес:

– У меня есть подробная карта Зоны, со всеми коммуникациями. Я передам ее вам. Но хотелось бы кое-что уточнить.

– Уточняйте.

– Понимаю, вы вряд ли можете дать какие-то гарантии?..

– Увы!

– По крайней мере, на что мне рассчитывать? Если, как вы изволили заметить, я приговорен?

– Через несколько дней, – благодушно пообещал Лихоманов, – все утрясется само собой. Продержитесь недельку – вот и все дела… Да, и еще одно: кто такой Хохряков?

– Исчадие ада, – коротко ответил Хабалин. Забавно, но более исчерпывающего ответа он и не смог бы дать. Он встречался с Васькой Щупом пару раз в компании, накоротке не общался с ним, но все равно сохранил воспоминание, как о чудом пролетевшем мимо уха осколке. Насколько он знал, Хохряков безвылазно сидел в Зоне и управлял ею с твердостью кесаря.

– Поподробнее не можете?

– Никто не может. Хохрякова лучше один раз увидеть, чем сто раз о нем услышать.

– Где карта, Георгий Лукич?

– У меня дома.

Через полчаса они подъехали на Малую Басманную, к дому Хабалина, и он вынес пакет с картой и еще кое-какими документами, могущими, попади они в нечистоплотные руки, разорваться, подобно шаровой молнии. Хабалин играл ва-банк и больше не сомневался, что это для него единственный выход. Прощаясь, Сергей Петрович посоветовал несколько дней не покидать квартиру без нужды, поболеть…

Поздно вечером Жора Хабалин сидел на кухне вдвоем с женой Маргаритой. Огромная пятикомнатная квартира затаилась, как перед бомбежкой. Молчали телефоны. От выпитой водки или от треволнений дня Хабалин чувствовал упадок духа и поминутно пускал слезу. Маргарита заботливо протирала его щеки кружевным платочком. Она была уже пьяненькая. Некстати Хабалин вспомнил, что за пятнадцать лет совместной жизни они так и не завели детей.

– Может, оно и к лучшему, – сказал он жене. – Погляди, что получилось. Кому достались плоды наших трудов, наших бдений и страстей? Для кого мы старались, надрывали жилы? Для Мустафы? Для Васьки Щупа? Для разных Лихомановых и Гусаковских? Но это же выродки, фашисты, дикари! Они не способны к созиданию. Мы, не жалея сил, расчищали авгиевы конюшни коммунизма, а они отобрали победу и на этом месте воздвигли убогую Зону! Мы мечтали воссоединиться со свободным, цивилизованным миром, а они опять тянут нас в преисподнюю, где из всех щелей смердит русским навозом. Да что же это такое, Марго?

– Это – сглаз, – пролепетала женщина, подлив водки из графина. – Выпей – и полегчает.

Он выпил, но ему не полегчало.

– Не сегодня-завтра меня убьют, – признался он. – И знаешь, даже как-то не жалко.

– Да что ты говоришь! – всплеснула ручками прекраснодушная Марго. – Да кто же это посмеет?! Тебя же все любят, Жорик, милый! Я иногда ревную – и очень горжусь тобой. Ты же кумир, Жорочка! Кумир нации. Кто посмеет поднять руку на святое?

– Убьют, убьют, – всхлипнул Хабалин. – Обязательно убьют. В прошлом году еще надо было удрать. Скрыться ото всей этой сволочи. Так ведь достанут, Марго. И в Европе достанут. Это же не люди. Это звери. Троцкого убили и меня убьют.

– При чем тут Троцкий?

– При том, корова ты деревенская, что от судьбы и в Мексике не спрячешься.

Марго не обиделась на грубость. Знала, муж ее любит. Он почти всегда ночевал дома, хотя нередко возвращался под утро. Но такая у него жизнь – в блеске, в славе, в богатстве – ничего не поделаешь. Красавицы к нему льнут, друзей и прихлебателей половина Москвы. Ото всех не убережешься. Она не была деревенской дурой, а была генеральская дочь. Когда выходила замуж, суровый отец – вечная ему память! – сурово предупреждал: вглядись в него хорошенько, глупышка, это же хорек. Отец ошибался: Жорик не был хорьком. Марго полюбила его за то, что он был ласковый, печальный и целеустремленный. Кто же виноват, если Бог дал ему талант очаровывать людские души. Все подруги (раньше было много, теперь мало) ей завидовали, и не было ни одной, кто не пытался бы затащить Жорика в постель. На это он был уступчивый. За пятнадцать лет, наверное, не было дня, чтобы он ей не изменил. Она быстро к этому привыкла, как привыкла к его капризам, истерикам и вечному брюзжанию. Она безропотно несла крест жены великого человека, возвеличенного страной. Когда на экране шли его передачи, улицы пустели, как во время футбольных матчей. Живой, как ртуть, неотразимый, быстрый, остроумный, дома он большей частью замыкался в себе, пугался сквозняков и хлопанья дверей, от малейшей простуды впадал в депрессию. С течением времени он стал ей больше сыном, чем мужем, но иногда, словно устыдясь, сотворял с ней любовные чудеса, хотя, в сущности, ей это было не нужно. Она рано постарела душой, похоронив отца и матушку, а теперь (уже давно) с унылым чувством ожидала, когда Господь наконец приберет и Жорика. Она знала, что муж ее любит, но так же, как и он, понимала, что его скоро убьют. Иначе быть не могло. Он слишком много воровал и сблизился с ужасными людьми, которые ничего не прощают. В молодости Жорик не был таким лихим, хотя всегда был тщеславным; но однажды, она не заметила – ночью или днем, в нем что-то сломалось, нарушилось его равновесие с миром, и он увидел все вокруг измененным взглядом. В перекошенном пространстве нормальные люди обернулись быдлом и чернью, и Жорик взирал на них будто с высокой горы, откуда они казались мелкими букашками. Она жалела его, как мать жалеет высыхающего от неведомой болезни сыночка. На той вершине, куда он поднялся, собралось много важных персон, презирающих быдло, и вот по истечении заповеданного срока они взялись сживать друг друга со света, потому что и там, на горе, им было слишком тесно всем вместе. В новой разборке у ее милого не было шансов уцелеть, хотя он ловок на язык, предприимчив и хитер, но на нем не было брони. В нем билось яркой точкой-мишенью сердце прежнего, давнего юноши, который когда-то шепнул ей: «Марго, у тебя ушки как ольховые сережки. Я боюсь на них дышать!»

– Никто тебя не тронет, любимый, – утешала она. – Они не посмеют. Пойдем лучше баиньки, утро вечера мудренее.

Усмиренный тихим, домашним голосом Хабалин сходил в душ и прилег рядом с ней. Отчего-то взбрело ему в голову порадовать напоследок жену, он повертелся немного и так и сяк, ничего путного не вышло: так и уснул, уткнувшись носом в теплый шершавый сосок.

Утром действовал машинально, словно продолжал спать: десять минут гимнастики, душ, завтрак, газета «Коммерсантъ». Марго опять завела шарманку про сглаз и про то, что надобно сходить в церкву, но Георгий Лукич даже не разозлился. Не нами сказано: волос долог, ум короток.

Уже в подъезде, выходя из лифта, вспомнил совет Лихоманова: посиди дома, не вылезай на люди. Вспомнил да поздно.

От почтовых ящиков, из темного провала выступил высокий, какой-то очень худой господин с бородатым лицом. Как в замедленной съемке, вынул руку из кармана и наставил на Хабалина пистолет с длинным дулом. При этом бородатое лицо кривилось в ледяной усмешке. За спиной Хабалина с мягким шорохом закрылся лифт. Его прошиб пот, но в роковой миг он не утратил присутствия духа.

– Плачу сто тысяч, – прогудел подсевшим голосом. – Только не стреляй!

Киллер скривился еще гаже, будто сосал лимон, и нажал курок. Первая пуля вошла Хабалину в грудь, вторая в спину, потому что он, разворотясь, побежал вверх по ступенькам. Он упал на бок и увидел облупленный кусок штукатурки. Ему не было больно, но было обидно. «Это все я сам виноват, – подумал он. – Надо было весной отвалить».

Третий, контрольный выстрел разнес ему череп; но он был все еще жив. Слышал, как убийца бормотал:

– Мразь какая! Сто тысяч! Сунь их себе в задницу.

Потом остался один на ступеньках и долго следил потухшими глазами, как душа его – розовое облачко – мечется, тыркается, ища лазейку в оконном

стекле.


Глава 4

Савелий еле прочухался. Спицу из сердца ему: вытащил фельдшер в тюремном лазарете, но после Савелий впал в тягостный, свинцовый сон, и его никак не могли добудиться. Спящего, в спецфургоне перевезли в 6-ю Градскую больницу, где сперва положили в коридоре, а попозже спустили в морг. Но дежурный прозектор его не принял, заявив, что это не их клиент: во-первых, без сопроводительных документов, во-вторых, дышит.

– Куда ж нам его? – огорчился дюжий санитар, только что по оплошности похмелившийся стопкой нашатыря. У него из глаз сыпались искры, как при электрическом замыкании.

Прозектор с сомнением поглядел на спящего Савелия.

– Может, примешь? – с надеждой спросил санитар, смекая, чем бы залить поскорее нашатырный жар. – Сам видишь, скоко он еще продышит? Ну день, ну два. Чего катать туда-сюда? Тяжеленный зараза!

– Ладно, – смилостивился прозектор, сочувствуя мучениям старого изувера. – Свали пока в подсобке. Там поглядим.

Савелий продрал глаза и ничего не увидел, кроме кромешной тьмы. Во тьме различил ряд предметов: ящик с известкой, швабры, скребки, рулон металлической сетки «Рабица», кули с рогожей и еще всякая рухлядь. Чувствовал он себя так, будто и не засыпал. Помнил все, что случилось, – разбитый телевизор, камера, шальная деваха со спицей. Потрогал сердце – бьется, гудит, колотит по ребрам. Кряхтя поднялся и вышел в коридор, освещенный люминесцентными лампами. Коридор был пуст и чист, как зимний первопуток. Савелий вгляделся в свое отражение в зеркальной стене – и поморщился. Вместо прежней одежи на нем был какой-то полотняный балахон до колен и солдатские кальсоны с завязками у щиколоток. В таком виде далеко не уйдешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю