355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Афанасьев » Зона номер три » Текст книги (страница 18)
Зона номер три
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:01

Текст книги "Зона номер три"


Автор книги: Анатолий Афанасьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)

У него было свои счеты с Зоной, и он собирался рано или поздно свести их сам. Государственные службы, суд, прокуратура – это все туфта, сказки для бедных людей. В той большой Зоне, которая раскинулась вокруг ихней маленькой и откуда явился этот герой, все прокуроры, министры, суды и управители давным-давно стакнулись. Сговорились с людьми, подобными Хохрякову и Мустафе. У них даже совместный общак – государственный бюджет, откуда они черпают не ложками, а бочками, и коммерческие банки, где они умножают награбленное, время от времени делая для показухи вид, что озабочены не только собственной задницей. Без устали спорят в газетах, трещат с экранов, кого-то отстреливают поодиночке, но на самом деле вся эта жуткая кодла нелюдей сомкнула жилистые, мохнатые лапы на шее больной страны и душит ее насмерть, как знаменитый Чикатилло душил и терзал наивных, потянувшихся за конфеткой девочек в лесополосе. Та Зона страшнее, неприступнее этой, огороженной забором с протянутой над ним электрической проволокой. Поэтому Гаврюхин и не рвался обратно. Он верил в то, что если ему удастся взорвать вот эту маленькую, уютную Зону, которая, по сути, всего лишь смешная пародия, то трещина разрушения, возможно, протянется аж до Урала, точно так же, как одна измененная клетка тянет за собой хвост глобального биологического краха.

– Значит, здесь не хочешь говорить? – уточнил Гаврюхин. Гурко не ответил, глупо улыбался, пьянея на глазах. Ему уже пора было отчаливать из столовой: на обед контрактнику полагалось не более двадцати минут. За нарушение лимита времени следовали штрафные санкции, иногда очень серьезные, вплоть до членовредительства. Многие, разомлев от «Кровавой Кати», попадались в эту ловушку. Краем глаза Гурко заметил, как вольный ассенизатор Прокоптюк покинул столовую. Ему почему-то огненного зелья не обломилось.

– Выйдешь из столовой, – сказал Гаврюхин, – сверни направо. Там сарай, знаешь? Около него подожди. Я пойду. Понял, нет?

Гурко молча поднялся, заковылял к выходу, покачиваясь, что-то напевая себе под нос. Он не переигрывал. Он был пьян и весел.

В затишке за сараем закурил. Этот уголок просматривался только с дальней сторожевой вышки. Линия пулеметного огня обрывалась у здания столовой. И все-таки с точки зрения конспирации это было далеко не лучшее место. Впрочем, идеальных условий для секретного сговора в Зоне, скорее всего, не существовало.

Дема Гаврюхин подошел через пару минут и был приятно удивлен, увидев совершенно трезвого человека, присевшего перекурить на ящик из-под макарон. Загадочный, светловолосый человек глядел на него снизу с печальным выражением.

– Актерствуешь, Гаврюхин. Кому это надо?

– Как актерствую? – не понял Гаврюхин.

– Да вот эта публичность неуместная. Столовая, омоновская форма. Зачем? Кстати, объясни, как это тебе все удается? Двум господам служишь?

Гурко говорил тихо, вежливо, с приятной улыбкой, но задел Гаврюхина, будто крючком под жабры.

– Вот что, молодой человек, – сказал он с нажимом, пронзая Гурко бешеным взглядом. – Давай на всякий случай сразу определимся кое в чем. Пока вы там свои пайки жрали и отечество просирали, меня здесь сто раз убили. Поэтому объяснять я тебе ничего не должен. Это ты мне лучше объясни, зачем я тебе понадобился. И советую, сделай это без всяких ваших шпионских закорючек. Я хочу точно знать, в какую игру ты играешь. Предупреждаю, если мне не понравится ответ, ты в Зоне дня не протянешь. У меня нет ни времени, ни охоты на психологические эксперименты.

Гурко поднялся на ноги: росточком он был повыше собеседника на голову.

– Кури, Дема, – произнес как бы извиняясь и протянул сигареты. Гаврюхин подумал и сигарету взял. Но прикурил от собственной зажигалки.

– Я тебя слушаю, чекист.

– Игра нехитрая, – сказал Гурко. – Но у меня руки связаны. Без твоей помощи я пропал.

– Дальше?

– Мне нужна связь – и немедленно. Можешь сделать?

– Зачем тебе связь?

– Мустафа пасет моих стариков. Я их очень люблю. Их нужно спрятать.

– Связь не проблема. Но ты не объяснил, чего добиваешься. Зачем ты в Зоне?

Гурко ответил еще мягче:

– Чего мудрить, Тема. Надо скосить всю головку разом. Это немного, как я понимаю. Пять-шесть человек.

– Всего-навсего двое. А шире брать – человек сорок. Кто ты, чекист?

Вопрос был ясен Гурко. В нем было много тоски. Гаврюхину, такому, каким он уродился, надоело сражаться в одиночку. Надоело бегать, прятаться, умирать и копить пустые надежды. Конечно, у него помощники, и немало, но он разуверился в людях. Они были слишком слабы для него. А те, которые были сильны, очутились в другом лагере. Гаврюхин все еще надеялся встретить брата по крови, по духу, рядом с которым вся его безумная жизнь обретет иной, высший смысл. Русскому человеку без заповедной, дурманной цели и водка горька, и любовь не в сладость. Цель эта всегда одна: услышать поблизости сердце, которое бьется в лад с твоим.

– Не терзай себя, Гаврюхин, – проговорил Гурко. – С нашей земли нас никто не сгонит.

– Ты в это веришь?

– Я это знаю. И ты знаешь. Скоро мы подпалим им хвостики.

В глазах Демы Гаврюхина вспыхнули теплые свечки.

– Красиво чешешь, земеля. Почему же они такую волю взяли, что укорота им нет? Скажи, умник?!

– Они взяли, потому что мы дали. Но вряд ли сейчас самое время это обсуждать.

Гаврюхин согласно кивнул, огляделся. Все было спокойно вокруг, ни одного неумытого рыла на горизонте, но тишина в Зоне обманчива. Ничего нет более предательского. Кому про это знать, как не дважды покойнику.

– На кого выйти? Что передать?

Гурко склонился и из уст в ухо, как по факсу, слил два номера телефона Сергея Литовцева и добавил кое-какую информацию.

– Не забудешь?

Гаврюхин осторожно дотронулся рукой до литого плеча Гурко. Это был страшный жест, совсем из иной, далекой жизни.

– Побереги себя, чекист. Боров могуч. За тобой догляд особый, сам понимаешь.

– Ничего. Недельку пробарахтаемся.

…Через неделю был назначен большой праздник, на котором Олег Гурко должен был отработать часть долга. Он теперь жил в отдельном бункере вдвоем с Ириной Мещерской и с утра до обеда натаскивал троих порученцев, выделенных ему Хохряковым. С самим Василием Васильевичем виделся тоже ежедневно, и бывало, в самой непринужденной обстановке. Хохряков ему симпатизировал, и Гурко отчасти отвечал ему взаимностью. Крестьянский сын Хохряков понимал мир как большую исправительную колонию, куда его прислали старшим надзирателем. Как и Большаков, он полагал, что для обработки человеческого сырца все средства хороши, но, в отличие от Мустафы, сам по себе был в некотором смысле высоконравственным человеком, не склонным к извращениям, не алчным, чуждым бессмысленного насилия, и все, что он делал, объяснялось его потаенной внутренней идеей. Идея заключалась в том, что род людской исчерпал себя, испаскудился, превратился в некий зловонный живой нарост на земной коре, и в таком виде его дальнейшее существование бессмысленно. Идея, как знал Гурко, была далеко не нова, уходила корнями в мезозой, в определенном преломлении могла быть даже плодотворной, но во все времена находилось немало людей, которые ее извращали, беря на себя непосильную роль спасителей человечества. На историческом пространстве те из них, кому везло, проливали реки крови, удобряли землю, как навозом, трупами, но в памяти поколений по странному, кривому устройству мирового сознания оставались мучениками, страстотерпцами, великими воителями и чуть ли не посланцами Господа. К таким идейным искоренителям людской скверны, безусловно, принадлежал и Васька Хохряков, Василий Щуп, матерый хищник, выбредший на общественную ниву откуда-то из недр российской глубинки. В искоренительной идее, которую грубо и не вполне осознанно исповедовал Хохряков, была одна немаловажная особенность: он был уверен, что даже на фоне всего изговнившегося и смердящего рода людского русский человек отличается особой, неповторимой гнусностью; и если, допустим, с каким-нибудь поганым турком или эфиопом еще можно как-то поладить, то уж про русского гниденыша сказано точно и бесповоротно: горбатого только могила исправит. В этом мнении Хохряков был куда радикальнее и непримиримее своего поделщика Доната Сергеевича Большакова, который считал, что опыт их маленькой Зоны, перенесенный на всю российскую территорию, все же как-то смягчит и упорядочит подлые нравы русских мужиков. Между ними часто случались ожесточенные споры, в которых Мустафа, будучи горячим приверженцем просвещенных западных взглядов, упрекал своего полудикого помощника в дуболомстве и интеллектуальном невежестве, а в ответ слышал от вспыльчивого Хохрякова нелепое обвинение в том, что он якобы продался большевикам и жидам. Эти, в сущности, теоретические разногласия достигали иногда такого накала, что не обходилось без рукоприкладства, но били они оба, как правило, кого-нибудь третьего, причем чаще всего доставалось писателю Клепало-Слободскому, которого обыкновенно приглашали, чтобы он их рассудил. Фома Кимович, как творческий интеллигент, и значит, по определению всех телевизионных правозащитников, совесть нации и ее мозговая косточка, попадая между властительными спорщиками, как между молотом и наковальней, от страха терял остатки рассудка и по обыкновению нес всякую околесицу: то об особом пути России-матушки (подобострастно косясь на Ваську Щупа), то о желанном вхождении в цивилизованную семью народов (кивок Донату Сергеевичу), и в конце концов, понимая, что зарапортовался, как Щукарь на собрании, падал на колени и плача просил о помиловании, отсыпаясь почему-то к своим мифическим страданиям в Колымских лагерях. Нелепое упоминание о Колымских лагерях всегда оказывалось для него роковым. Хохряков не выдерживал и бил умника сапогом в жирное старое брюхо, а уж там и Мустафа, брезгливо морщась, добавлял совести нации пару горячих. Разрядив таким образом напряжение, паханы осушали чарку дружбы, а бедный писатель, побывав как бы на очередном президентском Совете, скуля, уползал в свою нору. Уже при Гурко бедному старику дважды ломали челюсть и один раз заставили проглотить собственный слуховой аппарат.

Хохряков симпатизировал новому сотруднику, потому что угадал в нем крепкого самца-производителя, но понимал, что приставить его к делу чрезвычайно трудно. И спеси много, и должок на нем большой, как ни старайся, целиком не спишешь. Та организация, где до прибытия в Зону числился на довольствии Гурко, вызывала у Василия Васильевича уважение, и это тоже шло змеенышу в плюс. Хохряков уважал не только КГБ, но и царскую охранку, и любую подобную организацию в любой точке земного шара за то, что они умели держать в узде беспокойных, шебутных людишек, которые без присмотра натворили бы еще больше пакостей, чем им доселе удавалось.

– Тебе, наверно, невдомек, дураку, – увещевал он молодого гордеца, – что вся ваша служба теперь подобна тени отца Гамлета: пугает, а никому не страшно. Слава Богу, успели мы у вас власть перенять.

– Кто это вы, – поинтересовался Гурко. – Бандиты, что ли?

– Называй как хочешь. Для одних бандиты, для других Хозяева. Суть в том, что успели власть взять. И недоморышей вроде тебя потеснили. Теперь все проблемы будут вскоре решены. Кого на кол посадить, а кого в печку сунуть – это уже технические вопросы. Главное, навести такой порядок, чтобы земля вздохнула привольно. То есть человеческий нарост с нее поскорее сковырнуть.

Про человеческий нарост Гурко слышал и прежде, любимый конек Хохрякова, но поразился спокойной, властной уверенности, с которой тот говорил. Если не смотреть на Хохрякова, а только слушать, то могло показаться, что его умиротворенный голос доносится прямо с неба. На сей раз они беседовали в рабочем кабинете Василия Васильевича, куда тот вызвал Гурко, чтобы узнать о подготовке к приему дорогого гостя, Кира Малахова. Гурко доложил, что никаких накладок не предвидится. Если с Киром будет свита (оговорено десять человек), то их тоже можно уложить в любой момент – по желанию заказчика. Работа пустяковая.

Хохряков налил в рюмку розовой жидкости из хрустального флакона, пододвинул Гурко.

– Попробуй, вкусно.

– Благодарствуйте, – Гурко выпил, даже не спросив, что это такое. Оказалось, слабый напиток, замешанный на рисовой соломке. По вкусу напоминало яичный коктейль. Ударило по глазам, но не сильно. Многообразие наркотиков в Зоне поражало, но Гурко быстро привык к волнующему изобилию. Подобно другим обитателям Зоны, он уже воспринимал наркотическую ауру примерно так же, как житель Лондона воспринимает обыденную пасмурную хмарь.

– Ты хитер, как гадюка, – одобрительно заметил Хохряков, проследив, как подействует на молодца коварное питье. Оно никак не подействовало. Словно Гурко отхлебнул парного молочка. – Но судьбу не перехитришь, юноша. Даже не надейся.

– Что вы имеете в виду, Василий Васильевич?

– Переоцениваешь ты себя, майор. Или какое там у тебя было звание?

– Почти полковник, – с гордостью сообщил Гурко.

– Так вот, полковник, кривой гвоздь в доску не забьешь. Не знаю, говорил тебе Мустафа или нет, но я был против того, чтобы тебя использовать. Я ведь знаю, чего ты собираешься учудить. У таких, как ты, всегда оса в жопе. Но он хочет убедиться, пусть убеждается. Я не против. Больше скажу. Ты парень неплохой. Попал бы раньше ко мне, я бы из тебя, как папа Карло, вытесал хорошенькую Буратину. Но теперь уже поздно. Слишком много ты о себе возомнил в предыдущие годы. Слишком легко тебе все давалось. А так-то почему бы и нет? Убивец ты классный, не спорю.

– Как вы образно выражаетесь, – с почтением отозвался Гурко. – На ваши сомнения одно отвечу. Даже тому, у кого оса в жопе, жить-то охота. Верно? Донат Сергеевич по великодушию своему шанс мне предоставил, и я его использую. Ведь есть этот шанс, есть?

– Почти неприметный, но есть, – согласился Хохряков. – Про Малахова хочешь чего-нибудь узнать?

– В общем-то неплохо бы.

Тут немного лукавил Гурко. Про Кира Малахова, вязьменского крутяка, он был наслышан и прежде. По оперативным разработкам тот котировался высоко, чуть ли не на уровне рыжего Толяна, и сравнение это было не случайным. Среди московского паханата, оставшегося на обочине легальной власти, Малахов был, пожалуй, главный, а возможно, и единственный натуральный интеллигент. Его личность никак не укладывалась в портрет обыкновенного живоглота, сколотившего дурной капиталец на слезах голосящих российских придурков. Начать с того, что у Малахова было два законченных высших образования – юридическое и медицинское – и четыре года назад он прошел полноценную полугодичную стажировку – то ли в Америке, то ли в Израиле. Вернулся с промытыми, чистыми, как у младенца, мозгами, но непомерно раздутый от аристократического чванства. Многое в жизни досталось ему по наследству от родителей: отец – крупный партийный философ-теоретик, декан Академии общественных наук, а впоследствии ближайший соратник Горбачева, один из разработчиков гениальной модели «ускорения» и «нового мышления», мать – профсоюзная деятельница российского масштаба, известная в партийных кругах под кличкой Маня Перламутровая, – да, он многим был им обязан, но кое-чего добился и сам. Не родители, а счастливый случай свел Кира Малахова в конце восьмидесятых годов с неким молодым человеком, веселым и предупредительным, с которым они сошлись близко, как сходятся только в молодости, и полюбили друг друга. Это сейчас имя великого реформатора гремит по всему миру, наводя ужас на быдло и внушая надежду всем жаждущим разбогатеть, а на ту пору это был всего лишь начинающий торгаш, занимающийся цветочным бизнесом и мечтающий о том, как срубить лишний стольник с зазевавшегося клиента. Но ветер вольного рынка уже поддувал в паруса золотой молодежи. Новый знакомец ввел Кира Малахова в тесный кружок своих корешей, таких же бесшабашных и сосредоточенных, как он сам, большей частью связанных кровными узами с партийной элитой. Много среди них было прожигателей жизни, но были и такие, кто от скуки занимался экономикой и политикой. Из них в скором будущем, когда протрубили трубы Архангела, и составилось интеллектуальное ядро, штаб по генеральному переустройству дремучего болота под название Россия. Как-то все разом, точно по мановению волшебной палочки, они выскочили на поверхность общественной жизни и заняли все посты в правительстве и вокруг. То есть сказать «все посты» было бы, наверное, преувеличением, но все же достаточно для того, чтобы осуществить свои фантастические проекты. Для больной, изнемогшей под игом коммунизма страны это было почти чудом, сравнимым разве что с явлением Ноева ковчега на волнах всемирного потопа. Главное, что все они, эти золотые мальчики, выросшие на очень хорошей, Доброкачественной пище, были настолько целеустремленные и даже отчасти безрассудные в своем провидческом идиотизме, что если между ними и возникали споры, то только о том, за какой срок – триста, четыреста, пятьсот дней – удастся окончательно переломить хребет все еще ползающей и скалящей зубы советской гадине. Для великого дела им понадобилось около трех лет. Это были истинные победители, и Кир Малахов волею судьбы оказался одним из них.

Но, увы, ненадолго. С ним случился один из непредсказуемых психологических конфузов, возможных только в русском человеке. На самом головокружительном витке карьеры (уже после зомбирования) что-то вдруг сломалось в его хрупкой душе, и вид дармовых миллионов и всеобщего рыночного счастья показался ему пресным и даже вызывал отрыжку, как после принятия чрезмерной дозы бренди натощак. Трудно назвать все причины странного душевного слома, но одна была на виду и зафиксирована в анналах спецслужбы. Болевой шок, совпавший с чрезмерно сильным эмоциональным потрясением.

Ослепительный октябрь 93-го года. Четвертый день. Каменный мост – будто перекинутый из одной эпохи в другую. Толпа нарядно одетых горожан – молодые буржуа, проститутки, творческие интеллигенты – все смешались, породнились, никаких сословных различий. Опьянев от счастья, в едином возвышенном порыве рев сотен глоток: «Шайбу! Шайбу! Шайбу!» Раскатистым эхом ответно ухали танки. На проседи парламентского здания проступили черные отеки, лопались окна, плескались вместе с копотью мозги двуногих обезьян, возомнивших себя законодателями. Червяками извивались по набережной пенсионеры-недобитки, пытаясь зарыться в асфальт, – чарующий, незабываемый денек! Трансляция по всему миру. Американское телевидение, смакующее каждый удачный выстрел. Миллионы сочувственных глаз, прильнувших к телевизорам. Убиение монстра в его собственном логове. Слезы победы и восторга. Никогда прежде Кир Малахов, случайно оказавшийся на мосту, не испытывал столь ярких чувств. Все люди казались ему братьями. У самой вонючей проститутки он рад был руку поцеловать. Готов был броситься на шею занюханному наркоману. Встретился ему старый поэт-бард, с мокрыми от умиления штанами, – не глядя отстегнул ему в подарок пару штук зелеными. Поэт натужно затрясся и разбил гитару о парапет. «Навсегда! – вопил. – Навсегда!» Пили что попало, бутылки заходили по рукам, их сгружали ящиками с зеленого грузовика. То тут, то там мелькали просветленные лики знаменитых правозащитников. В стороне двое добродушных кавказцев бесплатно насиловали известную тысячедолларовую манекенщицу, мисс Мытищи, добавляя в общий праздник капельку солнечного Востока. Эйфория всепрощения и духовного слияния. Прав поэт, кто это видел, кого судьба наградила святыми минутами, не забудет никогда.

Каким-то образом, не чуя под собой ног, Кир Малахов добрался до площади Восстания, где наткнулся на группу вооруженных людей, которые сперва по инерции тоже показались ему родными.

Он кинулся обниматься и дарить деньги, но неожиданно нарвался на мощный удар дубинкой по черепку.

– За что? – удивился Малахов.

– Это кордон, скотина, – бодро ответил ему сержант в черном берете. – Протри зенки.

После второго удара он решил, что танк на набережной, ошибясь прицелом, угодил снарядом ему в затылок. Очнулся в каком-то подъезде, где весело управлялись пьяные омоновцы. С воли им вкидывали какого-нибудь истерзанного человечка, омоновцы добивали его сапожищами и складывали у стены. Набрались уже два яруса стонущих, изрыгающих проклятия и жалобы полураздетых тел. В этой куче трудно было понять, кто стар, кто молод, кто мужчина, кто женщина, но Кир Малахов с ужасом обнаружил, что на него свалили трупик обнаженной девушки, и в глаза ему просочилась кровавая жижа. Он истошно завизжал и надолго впал в забытье.

…Впоследствии известный психиатр определил, что именно внезапный переход из блаженного созерцательного состояния в первобытный морок произвел в рассудке Малахова роковое повреждение. Выйдя их кремлевской лечебницы, он на месяц смотался в Европу, чтобы подлечить нервы, и вернулся совсем другим человеком. Метаморфоза выказалась нелепо. Он порвал дружбу с прежними побратимами, золотыми мальчиками, и почти целый год скрывался неизвестно где. А потом, обескуражив всех, кто любил его за острый ум и деликатность чувств, объявился во главе немногочисленной Вязьменской группировки, то есть опустился на низовой, оперативный уровень жизнедеятельности. Все попытки братанов вытянуть его обратно наверх, пристроить хотя бы в какую-нибудь депутатскую комиссию оказались тщетными. В органах имелся записанный на пленку разговор между Киром Малаховым и неукротимым рыжим приватизатором, в котором Гурко обратил внимание на примечательный диалог.

«Т.Ч.: Сколько же ты, жопа с ручкой, собираешься болтаться среди этого отребья?

Кир Малахов: Сколько потребуется.

Т.Ч.: Объясни же, наконец, почему, почему?

Кир Малахов: Кому-то надо, Толя, делать черновую работу. Иначе, сам знаешь, они вернутся.

Т.Ч.: Кто вернется-то, кто?!

Кир Малахов: Давай поговорим об этом через пять лет».

И чуть дальше, когда Т.Ч., судя по тону, уже потерял надежду спасти братана.

«Т.Ч.: Пойми, жопа, мы одержали величайшую победу в истории: вынули гнилую кость из горла мировой цивилизации.

Кир Малахов: Ты имеешь в виду эту страну?

Т.Ч.: Теперь она принадлежит нам. Какой простор, чистое, взрыхленное поле. Засевай чем хочешь и жди урожая. Разве время сейчас предаваться интеллигентским рефлексиям? Да ты просто струсил, Кир!

Кир Малахов: Ты очень умен, Толяныч, я горжусь твоей дружбой, но кое-чего не понимаешь, потому что устроен иначе, не как большинство аборигенов. Ты не видел близко их лиц. Они обязательно вернутся. Борьба только начинается…»

Вязьменская группировка была обустроена по такому же принципу, как все ей подобные: у нее был свой, родной банк, где отмывались капиталы, и свой (инкогнито) куратор в высших чиновничьих сферах. Свое отделение милиции, прокуратура, судья и подведомственная территория, на которой ее власть была непререкаема. Она подкармливала трех-четырех щелкоперов в газетах и одного ведущего на телевидении: для пущего понта эта сикушечная братия время от времени «разоблачала» «кошмарные преступления» вязьменской братвы. После разоблачений авторитет группировки заметно возрастал, и вскоре на их территории ни одна мышь не посмела бы пискнуть без спроса. Но все же среди остальных московских группировок Вязьменская выделялась своей как бы сказать снисходительностью и либерализмом. Кир Малахов за все время правления (уже третий год) не провел ни одной насильственной акции, которая не была бы мотивирована железной необходимостью. Когда прошлой весной молодого банкира Коляну Мостового пришлось облить бензином и сжечь у ворот мэрии, то уже на другой день Кир Малахов лично выступил по московскому каналу и подробнейшим образом объяснил, что хотя он не знает, кто расправился с талантливым юношей, но имеет сведения, что в своей преждевременной кончине Коляна Мостовой виноват только сам. Его неоднократно дружески предупреждали, чтобы он не шустрил в чужой вотчине, не далее как месяц назад покалечили жену и взорвали офис, но Коляна все не унимался, видимо, принадлежа к тем скверным людям, которые никого не уважают, кроме себя. Вот и достукался со своими закодированными счетами и водкой «Ладушки».

Народ тянулся к вязьменской братве, видя в них своих заступников от раздухарившихся, обнаглевших богатеев. Вероятно, обостренное чувство справедливости и толкнуло Кира Малахова на опасный шаг: когда в Зоне случайно кокнули Геку Долматского, находящегося под вязьменской крышей, он потребовал от обидчиков сумасшедшую компенсацию. Вероятно также, что повреждение рассудка, наступившее во время октябрьской победы, незаметно прогрессировало, иначе, находясь в трезвом уме, вряд ли Кир Малахов (при всех своих бывших связях) рискнул бы тянуть на «стрелку» самого Мустафу.

…Воротясь во флигелек, где они по особой милости Хохрякова проживали вдвоем с Ириной, Гурко уселся за кухонный стол и начал рисовать на листке Из блокнота какие-то крошечные стрелки, диаграммы и смешные рожицы вперемежку. Заполнив листок, он рвал его на мелкие клочки и принимался за следующий. Его ум был предельно напряжен. Похоже, впервые он столкнулся с проблемой, которая казалась неразрешимой и становилась все более неразрешимой, чем глубже он в нее погружался, но это его только бодрило. По опыту прежней жизни он знал, что не бывает безвыходных ситуаций, а есть только по неосторожности преждевременно оборванные концы. Главная трудность в положении Гурко была та, что он в едином лице представлял и аналитическую, и следовательскую, и судейскую, и исполнительскую службы, а времени на подготовку операции у него оставалось с гулькин нос. Его противник, напротив, был многочислен, отменно вооружен, его щупальца простирались во все клоаки, где пахло шальными деньгами, а сердце охраняли двухметровые заборы Зоны с пулеметными гнездами на сторожевых вышках, но Гурко это не смущало. Слабость Большакова и тех, кто стоял за ним, была не в том, что они смертны, как все остальные, а как раз в том, что они слишком уверовали в окончательность своей победы и не умели вовремя остановиться. В один желудок нельзя вместить больше пищи, чем он способен переварить, – об этом они напрочь забыли.

Он просидел за столом, пока не вернулась Ирина. Где она бывала, Гурко не спрашивал. Она уходила утром, как на работу, и возвращалась к вечеру, но не всегда. Иногда она где-то оставалась ночевать, а накануне ее среди ночи подвезли на почтовом фургоне и свалили у дверей, будто тюк с бельем. Олег отнес ее на кровать, раздел и попытался привести в чувство, но это ему не удалось. Ее накачали какой-то особой гадостью, от которой на коже (на лице и животе) проступили темные пятна наподобие трупных. Ее показательно убивали у него на глазах, и он ничем не мог ей помочь. Разве что тем, что подолгу смотрел в ее глаза, выискивая в их туманной глубине признаки живого сопротивления. Ирина не сдавалась и не собиралась сдаваться, и может быть, это было самое волнующее открытие, какое он сделал в отношении этой женщины. Он смотрел ей в глаза до тех пор, пока в них не вспыхивал ответный, красноречивый блеск. Их флигелек располагался на административной территории, где каждый уголок был напичкан подслушивающей, подглядывающей и записывающей аппаратурой на уровне самых последних достижений науки, поэтому им практически ни разу не представилась возможность поговорить мало-мальски откровенно, зато они овладели телепатическим способом передачи мыслей. Из глаз в глаза постоянно между ними происходил один и тот же диалог. «Скажи, милый, скоро?» – спрашивала она. «Да, конечно, – отвечал он. – Еще немного терпения, и мы оба в дамках». – «Но ты же видишь, – умоляла Ирина, – как мне плохо!» – «Нет, – возражал он. – Ты сильная, и я с тобой. Подавятся они нами».

На наркоманок смешно надеяться, но Гурко был уверен, что в нужную минуту Ирина соберется с силами и выполнит то, о чем он ее попросит. Это было второе открытие, которое он сделал относительно нее. В этой женщине под покровом уязвимых телесных оболочек дремала туго натянутая пружина ярости, способная выдержать колоссальные, невероятные психические нагрузки. Прежде он думал, что нет таких женщин, теперь убедился, что есть. Унижения и надругательства, которые прокатывались по ней волна за волной, не могли затушить бдительный огонек надежды. Никто не учил ее «дзену», искусству накопления энергии, но природа сама позаботилась о том, чтобы ее внутренний мир стал недоступен для посягательств палачей. Наверное, и Хохряков уловил в ней эту особенность, потому и берег, как диковину, не растаптывая насмерть. Или приберегал окончательную расправу для особо торжественного случая.

– Ты давно дома? – спросила Ирина, подойдя сзади и коснувшись ладонью его затылка. Как обычно, ее прикосновение заставило его мучительно вздрогнуть. Это было третье и последнее открытие: к этой худенькой женщине, от которой только и осталось что глаза да дыхание, он испытывал постоянное, ровное, мощное влечение, будто в ней одной слились воедино все женщины, с которыми он спал прежде, а также и те, которые были еще обещаны на веку. Три раза им удалось перехватить по глотку телесной любви под пристальным оком записывающего устройства, но ворованные, неловкие соития оставили такое же впечатление, как если бы у голодного человека изо рта вырвали едва надкусанный обмылок колбасы. Зато они постигли нечто большее, часами лежа в обнимку на узкой койке, прижавшись друг к другу с такой силой, что не разлепить…

Гурко увидел, что она трезва, печальна и лишь клонится от многодневной бессмысленной усталости. Что-нибудь это значило, потому что было ново.

– Сейчас, – он взял ее ладонь в свою, – сейчас тебя покормлю. Василь Васильевич, благодетель наш, подарил банку настоящего кофе. И есть свежий сыр. Ты голодная?

– Это я тебя покормлю, – таинственно улыбнулась Ирина. На кухне Гурко зажег конфорку и поставил чайник. Ирина, продолжая улыбаться, достала из сумки промасленный пакет и развернула. Чудесный аромат ударил в ноздри. Копченая осетрина, располосованная на бледно-желтые ломти, источающие голубоватое свечение. Гурко облизнулся.

– Откуда такая роскошь?

– Догадайся!

Проблема питания в Зоне была решена в пользу наркотиков. Доброкачественная пища, а уж тем более деликатесы, были редкостью, и даже сотрудникам на контракте редко удавалось нормально поесть. По идеологическому замыслу Хохрякова в Зоне все должно быть как на воле. Хватало на всех траченных жучками круп, а также полно было американской гнили, упакованной в разноцветные, кричащие жестянки. По субботам на площади перед административным зданием прямо на землю сваливали ящики с тухлыми куриными окорочками – бери не хочу! Иногда происходили забавные схватки между контрактниками, специалистами на допуске и одичавшим зверьем – собаками, кошками, крысами и мутантами, завезенными из братской Чернобыльской Зоны. Кровь лилась рекой и придавала замороженным окорочкам красивый оранжево-ядовитый цвет. На ящик окорочков можно было выменять в столовой буханку свежего ноздреватого черного хлеба, выпеченного пополам с отрубями. Питья тоже хоть залейся – спирт «Ронял», азербайджанская водка на метиле, – но его получали по талонам. Впрочем, заработать талон на спиртное было несложно: их выдавали сразу пять штук за одно отрезанное ухо «байстрюка». Байстрюками называли обитателей языческих секторов, по ночам на них устраивались облавы. Стоило байстрюку зазеваться, а такое случалось сплошь и рядом, высунуться по какой-нибудь надобности из барака, как ему тут же отрубали ухо. Байстрюки, одурманенные наркотиками, были наивны, как дети. Их выманивали на улицу обыкновенным свистом, посулами, а то иногда прогоняли перед бараком голую бабенку. Способов отлова было множество, и после удачной ночи на стол распорядителя талонов отрезанные уши вываливали мешками. Сотрудникам на допуске ночная охота на байстрюков кроме того, что приносила добычу, давала возможность развлечься и оттянуться. Хохряков, разумеется, поощрял богатырские забавы. Это был хороший способ поддерживать среди подчиненных рабочий, боевой дух. Иначе, разморенные червивыми кашами, сдобренными наркотиками, и гнилыми консервами, контрактники слишком быстро выпадали в осадок. Выпавших в осадок, конечно, сразу заменяли новыми, добытыми на воле, но стремительная текучка низовых кадров создавала ненужные хлопоты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю