Текст книги "Возврата нет"
Автор книги: Анатолий Калинин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
– Матвея Ивановича живого-здорового видать, – под улыбке верхнюю губу над желтыми, еще совсем крепкими зубами, сказал Демин.
– Загораем без калыма, – мрачновато ответил его приятель.
– Ну, это дело вполне поправимое, – сейчас же твердо заверил его Демин, на что Матвей Иванович быстро и деловито осведомился.
– Когда?
Под откинутым капотом соседней машины копошился молоденький белесый паренек, тоже шофер. И хотя этому пареньку решительно никакого дела не было до того, что говорили сейчас вокруг него все другие люди: на его машине вероломно забарахлил мотор перед самым рейсом, – чем-то его соседство, по-видимому, могло помешать беседе друзей. Демин взял Матвея Ивановича за рукав и отвел в сторону.
– Ну, а если, допустим, в воскресенье? – осведомился Демин у Матвея Ивановича.
Матвей Иванович заметно оживился, и уныло-кислое выражение на его лице уступило место более соответствующему его бравым усам, деловитому и бодрому.
– Всегда, как пионер. Буду в ноль-ноль.
Но Демин возразил:
– Нет, в сады нельзя. Моя лодка – твоя машина. Примешь груз на том берегу.
Матвей Иванович разочарованно присвистнул:
– Новости?!. Техника безопасности?
Демин отвел его за рукав еще подальше от белесого паренька, влезшего головой в темную пасть своей машины.
– Вода – не трава, лодка не машина. Ну, а в случае чего я – из двух стволов…
На этом их беседа была прервана девушкой диспетчером МТС. Ее круглое, в затейливых светлых кудряшках лицо выглянуло из фортки диспетчерской, и суровые изумрудные глаза нащупали во дворе МТС высокую фигуру Матвея Ивановича.
– Романов, на табор четвертой с продуктами!
Матвей Иванович презрительно оглянулся.
– Соскучилась. Между прочим, – предложил он Демину, – попутно могу доставить тебя до самого хутора.
Через полчаса он вывел свой боевой «ГАЗ» из станицы на гору, на шлях. В кузове «ГАЗа» стояли и лежали мешки с крупой, ящики с макаронами, погромыхивал на неровностях дороги пятидесятилитровый белый бидон с молоком – харчи для тракторной бригады, допахивающей в степи озимый клин. В шоферской кабине рядом с Матвеем Ивановичем сидел Демин. Торчмя подкрученные концы усов Матвея Ивановича и фуражка с красным околышем, как в зеркале, отражались в стекле машины.
Им-то и ехать было вместе до хутора Вербного меньше десяти минут – каких-нибудь восемь километров. Но и за это время можно успеть докончить так некстати прерванную со стороны приятельскую беседу.
На горе, против хутора Вербного, Матвей Иванович притормозил машину и ссадил друга.
– Мигаю фарами! – о чем-то напомнил он Демину на прощание, высунув из кабины усатое лицо, и круто повернул с большого шляха на узкий проследок-двойник, на полевой стан тракторной бригады.
А Демин стал спускаться с горы прямо в сад по отвесной, проломанной среди буйных густых тернов тропке. По той самой, по которой заходили с тыла в сады к окраинам, отягощенным белыми и сизо-черными гроздьями кустам сообразительные хуторские ребятишки.
* * *
Темны сентябрьские ночи… Уже погасли окна и в хатенке у Фени Лепилиной, где обычно дольше всего горит свет, не замолкают песни и веселый разговор. Разошлись и от нее подружки. Теперь лишь посредине хутора, у магазина сельпо, желтым кругом электрического фонаря раздвинута ночь, да огоньки бакенов, помигивая над темной водой, напоминают проходящим судам об отмелях.
Вокруг этих – двух желтых и одной красной – точек как будто еще больше сгущается мгла, а простор степного неба закрыт от хутора громадой горы и переползающими через нее тучами, гонимыми северным ветром.
Еще долго будет стоять тепло, еще и не прихватила как следует листву осенняя ржавь, горячий дневной воздух застаивается под горой в садах и в огороженных плетнями дворах до самой полуночи, но, уже, хотя и изредка, добираются и сюда ветры Подмосковья и Прибалтики и напоминают, постукивают ставнями, сгоняют пернатое население с их обжитых гнезд и становищ. И повисают над крышами, в поднебесье, шелест крыльев и крик, похожий на стон. Лишь после, бабьего лета, к глубокой осени, он заглохнет, отзвучит до весны.
Темно и в садах, за дорогой, под яром, блестит вода. Всем на хуторе разрешается спать, один сторож обязан бодрствовать. В такую темь вору ничего не стоит проникнуть в сад. Выстрел… Ночью резче лопается купол тишины, неохотно умирает эхо.
Пусть не сомневаются те, кто в постелях: Стефан Демин на своем посту. Матери пораспустили ребятишек: каждый норовит потяжелее кисть ухватить. Сада – пять гектаров, а сторож – один. На соседа Сулина в случае чего надежда плохая, его сейчас нужно из самой большой пушки будить. С вечера ту трехлитровую бутыль, считай, один выцедил. Демин только и выпил из нее два стакана. А ведь до войны лишь по большим праздникам и пил, был трезвенник. Убыток с таким соседом!
Стефан Демин перелазит через плетень в смежный сад, заглядывает в сторожку. Сосед спит на ворохе сибирька, нахлобучив на голову стеганку. Из-под стеганки отборной крупной дробью рассыпается храп. От сибирьковой вони в сторожке можно задохнуться.
Потолкав ногой соседа, Стефан Демин выходит из сторожки и возвращается в свой сад. Ближе к полуночи ярче разгорается эта новая красная звездочка над островом – Марс, но она не освещает землю. Даже еще темнее кажется ночь, остров едва угадывается, возвышаясь над водой посредине Дона.
Демин останавливается и прислушивается: не хлюпает ли по воде у берега весло? Нет, пока еще не хлюпает…
* * *
Перед вечером Демин сходил домой поужинать и, вставая из-за стола, протянул Любаве ключ от лодки.
– К полуночи, Люба, пригони ее к садам и поставь в вербах.
Любава взглянула на него, и он пояснил:
– Там под яром старый сом живет. Думаю его сегодня взять.
– А как же, если Дарья? – догадываясь, начала Любава.
Но он ее перебил:
– Ну и что? Она еще дожируется, твоя Дарья! Вон Павел Сулин говорит, что еще, может, Андрей живой. Своими глазами он не видел, как его расстреляли.
– Неужто, Стефан, он может еще прийти? – вырвалось у Любавы.
Он внимательно посмотрел на нее, прижавшую к груди руки.
– А тебе-то чему радоваться, он не твой муж?! Мало ли чего Павел Сулин скажет! Пьяница, пьяному может кобель в хомуте присниться. Если бы он был живой, Андрей, он бы уже давно объявился. И за побег там, когда ловили, причиталось все одно и то же – пуля.
Сам же он беспощадно и вытаптывал посеянную его словами надежду. Но встретившись с глазами Любавы, он осекся. Вдруг таким, никогда еще им не виданным, мрачным огнем вспыхнули устремленные на него глаза Любавы, что он тут же и понял, какую понес ошибку. Голос его изменился.
– Но бывает, что ворочаются оттуда и через пятнадцать лет, вот же Владимир Шевцов пришел. Еще, может, и Дарьи коснется эта радость.
Любава молчала, глядя на него глазами, в которых медленно потухал этот испугавший его огонь, и он, испытывая необъяснимое смущение под ее взглядом и не зная, как ему дальше себя с ней повести, отказался от своего намерения полежать после обильного ужина дома полчаса-час, надел фуражку и взял из угла ружье.
Уже с порога вернулся и, вынув из карманчика, отстегнул от ремешка и осторожно положил на стол круглые часы-луковицу.
– На ходики не надейся, ровно к двенадцати, Люба, и приезжай. И еще раз оглянулся с порога, испуганно предупредил:
– Спаси бог, не урони часы! До меня они тридцать лет моему отцу прослужили. Это семейные деминские часы.
* * *
До полуночи близко, но еще можно успеть пройти по саду. Один и другой выстрелы разламывают тишину… Еще и ругаются матери, что сторож в детишек солью стреляет. А чем же в них, дробью? Вместо того чтобы спасибо сказать… Сегодня его пожалей, а завтра из маленького вора большой вор вырастет.
Пират убегает под кустами вперед и возвращается к хозяину, совершив разведку. Посредине сада, на взлобье поблескивают стальное плечо и гири больших весов. Часть винограда, срезанного с кустов, ночует в корзинах, дожидаясь отправки в станицу на винпункт, а часть темнеет большой копной на брезенте. От растоптанных на земле у весов ягод так и шибает винным духом.
Темно. Вдруг резко вспыхнуло стальное плечо на весах. Из-за Дона через темную воду упал на листву сада зыбкий стремительный свет. Кусты закупались в нем, как в желтом ливне. Придерживая рукой ружье, Демин бегом бросился из сада через дорогу на берег.
Нет, не хлюпают по воде весла. Не может быть, чтобы Любава проспала! Она скорее совсем не будет ложиться, а исполнит все, как ей было сказано. Но и время накоротке…
Опять моргнули две фары – два желтых глаза. Можно бы больше и не моргать, видали.
Должно быть, трудно ей выгребаться против течения. Лодка тяжелая, целый баркас. За один раз можно перевести груза тридцать пудов.
Демин идет кромкой берега навстречу, по направлению к хутору, вслушиваясь и всматриваясь с яра. Ничего не видно и не слышно на воде.
С быстрого шага все больше начинает сбиваться на рысь и уже бежит берегом к хутору, а впереди него забегает Пират и, останавливаясь, с недоумением поглядывает на хозяина.
* * *
Перед хутором темнели, покачиваясь на легкой волне, лодки, веером привязанные к колесу с красноаксайской веялки. Среди них, на своем месте и его – побольше других – деминская лодка, сомкнутая с колесом тяжелой цепью. Сквозь серьгу большого амбарного замка она змеей уползала в воду.
От лодки Демин бросился на яр, к дому. Ружье, мешая бежать, толкало его прикладом в ногу. Взбежав по ступенькам на крыльцо, он распахнул дверь:
– Любава!
Откликнулось гулкой пустотой. Чиркнув спичкой, увидел неразобранную с вечера постель, а на столе – серебряные отцовские часы-луковицу.
Ушла, должно быть, Любава, ночевать к ней, к Дашке. И ключ от лодки унесла с собой – на обычном месте, на гвозде у двери, его не было. Ну, спросит он с нее за все это утром!..
В ящике под кроватью он нашел молоток, зубило. Но оказалось, что не таким зубилом нужно было рубить эту цепь, снятую им на усадьбе МТС со старого комбайна.
Тогда он положил на ребро колесного обода замок и, торопясь, с размаху ударил им не по шляпке зубила, а по суставу большого пальца. Зубило выскользнуло у него из руки и булькнуло в воду.
Очень легко было найти его на мелком, пошарив в воде у лодки рукой, но он поднялся с колен, взял ружье и пошел назад, к садам.
Встречно из-за Дона ослепительно сверкнуло ему по глазам. Он рванул с плеча ружье. Эхо сдвоенного выстрела застучало в хуторские окна.
* * *
К началу октября в садах заканчивали уборку винограда. С последнего куста срезали и бросили в корзину последнюю, в сизой дымке, кисть, и в сад свободно понапустили детишек искать в листве «оборыши». Еще не одно ведерце белых и черных ягод принесут самые проворные из них домой.
Не к чему теперь и сторожу на всю ночь оставаться в садах, без нужды расходовать порох. С вечера Стефан Демин сходит в сторожку для порядка, чтобы не кололи глаза женщины, что ему зря начисляют трудодни, и возвращается домой. Но и дома человеку не очень весело ночью, когда он один.
Жена, Любава, вторую неделю ночует у Дарьи. Демин ходил узнать у Любавы, скоро ли она вернется от сестры домой, к мужу, но встретила его на крыльце не она, а Дарья, и угрожающе спросила:
– За ключом пришел? Сейчас вынесу.
И, не пустив его в дом, вынесла и отдала ему ключ от лодки. Ничего другого ему не оставалось, как взять ключ и вернуться обратно.
* * *
Низовой западный ветер шуршал над головой у Михайлова в ребрах шиферной крыши.
В мире был один нарушитель тишины, который никогда не мог помешать Михайлову, – ветер… В глубине души он даже был уверен, что этот крылатый гость, цепляющийся за шифер крыши, а потом с посвистом переваливающий через хребет островного леса и мчащийся дальше, как дикая половецкая орда, помогает ему в глухие часы сомнений и поисков зыбких, то и дело обрывающихся следов Андрея.
Ведь очень просто было согласиться с тем, что прежде чем долететь сюда, этот крылатый гость, пролетающий над всеми дорогами и над бездорожьем земли, должен был пролетать и над ним и, быть может, даже снижался к нему с подоблачной высоты, касался его полос, лица и пытался сорвать с него одежду.
Счастлив тот, кто в трубном гласе ветра, прилетающего из мглы, может расслышать голос потерянного в океане человечества друга и тоже послать ему свой привет на этих могучих крыльях!
За окном – безоблачно чистый засев звездного неба. Но к полуночи, как обычно, над островом разгорался Марс, и вокруг него на фиолетовой пашне неба бледнели все другие звезды. Мягкая, волнистая гряда островного леса была окаймлена и очерчена красноватой тенью.
Вечером, когда Михайлов стоял на ступеньке над яром, мимо проходил, возвращаясь из сада, Стефан Демин и, приподняв фуражку, спросил:
– На эту звездочку любуетесь?
– И на нее, – ответил Михайлов.
– Перед сорок первым годом она тоже на этом месте была, – сказал Демин и пошел дальше неверной, пьяноватой походкой.
Он, конечно, просто был мрачно настроен – от него ушла жена, а вино развязало ему язык, этому невеселому и, в сущности, несчастному человеку. Но, вообще-то говоря, он был не столько пьян, сколько себе на уме, и его скупые, мимоходом сказанные слова совсем не лишены были смысла. Недаром же и возвращался к ним Михайлов после того, как уже опять поднялся к себе наверх, и, поворачивая голову, невольно поглядывал в окно на эту звезду, которая стояла над островом, затмив все другие звезды.
Звезда была как звезда, но что-то и в самом деле непонятное и странное происходило в распростертом вокруг мире, скупо освещаемом красноватым холодным светом этого далекого светила. Надо было только повернуть ручку в этом черном ящике на столе, чтобы услышать, как опять кычет этот старый ворон, жаждущий крови. Величайшая со времен открытия огня победа человеческого разума – раскрепощенный атом – угрожала человечеству отбросить его назад, в пещеру. Из туч, на которые с надеждой поглядывали люди, с каплями дождя выпадал стронций, и в костях еще только родившихся детей появлялась смерть.
Можно было подумать, что не вчера, а тысячу лет назад прошлась по лицу земли коса войны и уже не сочилась земля кровавой жижей.
Но людям было свойственно об этом забывать, и они постоянно нуждались в том, чтобы им напоминали. И напоминали словами тяжелыми, как свинец, горячими, как кровь, и чистыми, как детские слезы.
– Но без тебя, Андрей, не найти этих слов, а ты опять потерялся!
Иногда Михайлову хотелось распахнуть окно в этот звездный мир и спросить:
– Отзовись! Где ты?
А Елена Владимировна продолжала замечать, как он бурно седел, и седел как-то по-своему, клочьями. Как на ветви дерева ложится первый снег, так и они пятнили его голову. Теперь, когда он, собираясь куда-нибудь уходить, нахлобучивал низко на лоб шляпу, резко бросались в глаза его виски – совсем белые.
Не тогда, на фронте, так побелели они, где она впервые увидела его с шапкой черных кудрявых волос, а теперь, в этой тишине, на этом берегу, с которого заглядывали в медленную воду серебристые вербы.
* * *
– Засиделся. Так можно и коростой обрасти, – говорил Михайлов, нахлобучивая шляпу и надевая плащ. – Схожу в станицу, в райком.
– Надень сапоги: ночью дождь прошел, – заметила Елена Владимировна.
– Я пойду по тропинке, через сады. Там песок.
Она подняла на него от вышивания внимательный взгляд.
– Но дальше там через родники переходить.
– Кстати, – продолжал он, надевая сапоги, – узнаю у Дарьи, давно ли ей писал сын. Что-то не стало слышно ее голоса в садах. Ты не замечала?
– Нет.
…Елена Владимировна стоит у окна и смотрит под яр на дорожку, по которой он направился быстрыми шагами в сады, в Дарьину бригаду. Он сбежал по ступенькам с яра так быстро, будто его могли вернуть или же он обязательно должен опоздать, если будет не бежать, а идти своим нормальным шагом. И не оглянулся, не кивнул, как это он всегда делал, когда уходил из дому.
Эту узкую тропинку, которая вьется среди репейника к садам, в сущности, и натоптала своими ногами Дарьина бригада. Когда женщины идут по тропинке, желтые колючие репьи хватают их за икры ног и виснут на юбках.
Не проходит дня, чтобы в их доме не произносилось по нескольку раз это имя: Дарья. «Вчера Дарья мне оказала…», «Воспитать без мужа четверых детей и поставить всех на ноги могла только такая женщина, как Дарья…», «У меня такое впечатление, что Демин готовится ей нанести какой-то удар, – видела бы ты, как он провожает ее взглядом…», «Ты только присмотрись, у Дарьи ну просто иконописное лицо!», «Знаешь, до женитьбы Андрей гулял с ними с двумя – с Дарьей и с Любавой, – но предпочел Дарью. И по-мужски я его понимаю: огонь и тление…», «Дарьиной бригаде в этом году опять обеспечена на сельхозвыставке медаль. Ну какой еще другой сад можно сравнить с ее садом?..»
И дело не в них, не в словах, – все это правда. Дарьина бригада по праву заслужила свою медаль – действительно некого больше в районе поставить с ней рядом. И, пожалуй, нет здесь среди женщин ни одной, чтобы она могла серьезно поспорить красотой с Дарьей, хотя, конечно, она уже немолода. Все дело в том, как произносятся слова и как при этом промелькнет во взгляде что-то такое, что не всякий увидит и поймет. Но тот, кто знает, – увидит.
И еще все в том, что с некоторых пор почему-то рядом с одним именем как-то с трудом стало выговариваться другое имя. А еще совсем недавно оно – Кольцов – почти столь же часто звучало в доме. Теперь оно окружено молчанием.
Но и придавать этому слишком большое значение не следует. Если бы это было в первый раз… Сколько раз он уже так волновался в своей жизни чужой судьбой и чужой любовью, и почти всегда это заканчивалось тем, что он и сам влюблялся. Влюбчивый, как мальчишка… Но все это и проходило, как проходит у детей. Это была какая-то не такая любовь, совсем другая.
Смоченная первым осенним дождем тропинка вьется в золотистом репейнике, как блестящая змейка. На тропинку выбежала серая собака. Вслед за ней спустился из своего двора и направился к садам Демин.
* * *
Хороший прошел ночью дождь! В резиновых сапогах Михайлов зачмокал берегом Дона к садам по жидкому суглинку. С низкого неба и сейчас все еще сеяла и оседала на одежде мелкая муть, мокрые, тронутые ржавчиной деревья дрогли в туманном сумраке дня, и в воздухе пахло только одной сыростью, ничем больше.
Но он после стольких дней добровольного самоареста все это чувствовал совсем по-иному. Весело было вытаскивать чмокающие сапоги из суглинка, мелкая мокрая пыль освежала разгоряченное лицо. Ночным ливнем посбивало первые желтые и коричневые листья с деревьев, и они плавали на затопленной, изрезанной колесами грузовых машин дороге.
Да, и на этот раз среди поющих голосов женщин, которые обрезали на склоне виноградные лозы, не слышно было голоса Дарьи. И как будто чего-то – трудно было сказать чего – не хватало песне.
Первая увидела входящего в сад Михайлова, как всегда, Феня Лепилина, и, по обыкновению, насмешливо-игривое выражение появилось у нее на лице. Но, заметив, что он, рассеянно здороваясь, отыскивает глазами среди кустов Дарью, она возмутилась:
– Что за черт, девоньки, как только кто ни заявится в сад, так подавай ему только Дарью! А к нам без внимания.
Женщины, поглядывая на Михайлова из-за кустов, посмеивались. Среди их мерцающих из листвы глаз он заметил и серьезный блестящий зрачок Кати Иванковой.
– Нету, нету Дарьи! – подтвердила Феня. – И, сменяя игривый тон на серьезный, пояснила: —Пошла к райвоенкому узнать, почему от Андрюшки нет писем.
Стефан Демин, проходивший мимо них к сторожке, остановился и сказал:
– Чудачка она, эта Дарья! Из-за какого-то месяца стоило панику поднимать.
Феня Лепилина презрительно его перебила:
– Тебе, Демин, это невозможно понять. Ты к пятидесяти годам так и не нажил себе сына.
– Поглядим, как ты еще наживешь! – не смутившись, ответил Демин. – Сейчас он, Андрюшка, уже не только ее сын, а, как говорится, сын Родины. Куда ей заблагорассудится, туда она и может его послать. Скажет: «Умри!» – и должен он умереть.
– Ну да, а ты, Демин, останешься жить, – вставила Феня.
– Обо мне речь сейчас не ведется. Я в этой колоде карта уже битая. Устарел. А, к примеру, тот же Андрюшка в самом соку. Орел! Может, он сейчас Родине в каком-нибудь другом месте будет нужен, и она ему приказала лететь туда, выполнять ее боевой приказ. Через это, может, и не с руки написать ему сейчас своей дорогой матушке в хутор Вербный.
– Это в какое же такое место? – зачем-то оглядываясь назад, тихо спросила Феня.
Впервые увидел Михайлов, что глаза у нее не улыбаются. Как-то они расширились, потемнели и, не мигая, смотрели на Демина.
– Надо все же и нашим женщинам разбираться в текущем политическом моменте, – с сожалением и насмешливостью в голосе сказал Демин и взглянул на Михайлова. – Это все потому, что не проводят в колхозе читки газет, запущена агитационно-массовая работа. Где наш уважаемый райком? Тебе бы, Феня, только песни играть.
Ежели бы ты поменьше их играла, а выглядывала из садов, что оно делается кругом нас, ты бы знала, что Родине всегда может понадобиться где-нибудь пожар затушить. А для военного человека приказ командира – это закон. Вчера Андрюшка матери из Киева писал, а завтра он может откуда-то из Польши или из той же Венгрии написать.
С лица Фени Лепилиной он перевел победоносный, насмешливый взгляд на лицо Михайлова и от неожиданности несколько растерялся, услышав стремительный вопрос вдовы:
– Это, что же, тебе из Москвы по телефону доложили?
Демин смешался, но решил вывернуться.
– Благодаря развитию техники теперь каждый маленький человек может в полном курсе быть.
– Гляди, Стефан, этим камушком в кого-нибудь другого не попади!.. – сурово глядя на Демина, предупредила Феня Лепилина.
Натянуто улыбаясь, он счел необходимым уточнить:
– Например?
Феня зачем-то опять оглянулась назад и сказала:
– Брешешь! Ты меня сейчас должен очень хорошо понимать. – И вдруг испуг отразился на ее миловидном лице: – Или ты ей уже успел сказать?
Бледнея, Демин поднял руку, чтобы подкрутить кончик обкуренных усов.
– Дарья мне не чужая, а законной жены родная сестра. Я с ней могу по-родственному обо всем говорить.
Михайлов всегда думал, что всего больше идут Фене, ее круглому миловидному лицу, улыбка, ямочки на подбородке и на щеках и смешинки, перепархивающие из глаза в глаз между рыжеватыми ресницами. Но оказалось, что в лютом гневе, с глазами, которые из зеркально-карих сразу могут сделаться темно-фиолетовыми, с этой суровой, безжалостной складкой рта, выговаривающего убийственные слова, она просто красавица. Демин даже попятился, отступив шага на три, когда к нему вплотную приблизилось ее прекрасное и страшное лицо.
– Ты, Демин, подлец! – отчетливо сказала Феня. – Был ты всегда подлецом и остался! Через это тебя и жена бросила!
И через секунду ее уже не было: мелькнули за кустом зеленый платок и край нарядной голубой юбки. С растерянностью Демин повернулся к Михайлову:
– За что она меня, непутевая, глупая ба…
Как у интеллигентного, умного человека он наделся найти у Михайлова сочувствие и поддержку и почему-то, встретившись с его взглядом, остановился. Второй раз за это утро испуганно попятился назад, бледнея. Не запомнил Демин, что сзади него стоит порожняя корзина из-под винограда, и, заваливаясь в нее навзничь, задирая вверх ноги в валенках с калошами, закричал:
– Караул!.. Ратуйте, люди добрые, караул…
* * *
После устойчивой тишины хутора Михайлову особенно нравилось подходить к двухэтажному, спрятавшемуся в тень акаций и кленов зданию райкома, в котором – он это знал – его немедленно обступит совсем иная, но только не тихая, жизнь.
От центральной станичной улицы двухэтажный дом чуть отступил выше, в складку нависавшей над станицей красной глинистой горы, из ветвей деревьев синевато поблескивали стекла больших окон. Всю задонскую луговую пойму и растекающийся на рукава Дон с двумя островами можно было увидеть из этих окон.
Еще только поднимая ногу на первую ступеньку высокой каменной лестницы, уходящей с улицы в гору, к райкому, Михайлов всегда ловил себя на одном и том же удивительном чувстве. Во время войны он больше всего находился в кавалерии и в танковых войсках, а этот большой дом в центре станицы чем-то неуловимо напоминал ему походный штаб кавалерийской или танковой части перед очередным стремительным рейдом. Внизу обязательно стояли несколько грузовых и легковых автомашин и подвод, а иногда и верховая лошадь под седлом, привязанная к столбику забора. Сверху по лестнице сбегали и, обгоняя Михайлова, бежали по ступенькам наверх озабоченные люди, по длинному, буквой «Г», и темноватому коридору затяжной очередью рассыпался звонок телефона, а в комнатах на стенах висели таблицы и карты. Самая большая карта висела в кабинете у Еремина, занимая полстены.
И в лице у самого Еремина, загорелом в любое время года и чуть красноватом в скулах, обдутом степным ветром, Михайлов искал и находил что-то от командира кавалерийской или танковой части. Но почему же именно танковой или кавалерийской? А это, вероятно, потому, что Михайлов так настраивался и уже не мог справиться со своим чувством.
Если для командира дивизии Еремин в свои тридцать три года был бы молод, то командиры полков этого возраста на фронте встречались – и нередко. В эти-то годы они и начинали расцветать и расправлять возмужалые крылья. И в Еремине за время, прошедшее со дня их первой встречи, Михайлову все труднее становилось узнавать того, прежнего Еремина, смуглого паренька с тонкой и как-то по-цыплячьи выглядывающей из воротника рубашки шеей. Возмужал Еремин. Но дело было и не только в этих внешних переменах.
Когда Михайлов открыл дверь в кабинет к Еремину, тот был не один. Против него с другой стороны стола, избочив мелкокурчавую крупную голову, будто собираясь бодаться, сидел Степан Тихонович Морозов, председатель кировского колхоза. Согнутую шею Морозова до самых ушей под копной мягких и рыжеватых, как желтая медь, волос заливал густой малиновый багрянец.
Михайлов остановился на пороге и хотел уже отступить в глубь коридора, сообразив, что невзначай попал к нелегкому разговору, но Еремин кивком головы и движением бровей на суровом, нахмуренном лице пригласил его входить и садиться. Морозов не оглянулся, а, может быть, он и не заметил появления нового человека.
Говорил Еремин, а кировский председатель слушал, положив на угол стола большую, со вздутыми жилами руку. Резко бросалась в глаза бледная белизна этой руки на близком расстоянии от малиново-красного лица и шеи.
– Я не спорю, Степан Тихонович, – говорил Еремин, – что все это действительно так, но это только доказывает, что вы упустили вожжи. Три-четыре разлагателя дисциплины оказались сильнее вас и на целые две недели выбили из колеи весь колхоз. Во-первых, вы сами дали им в руки козырь. Вы по скольку винограда дали на трудодень? – Морозов молчал, и Еремин сам же и ответил: —По полтора килограмма. Обрадовались урожаю. Вместо того чтобы дать по двести-триста граммов – это же не хлеб, – а остальное организованно продать через кооперацию и выдать людям деньги. В Тереховском колхозе бухгалтер тоже такую штуку подсунул, но там, знаешь, кто против этого дела восстал? Член правления Дарья Сошникова. «Весь, говорит, колхоз на базар поплывет, а кто будет зябь пахать и озимые сеять?» У вас, кстати, так и получилось. Во-вторых, Степан Тихонович, и воспитание тех, кого в прошлом наказала Советская власть, тоже наш долг. Это легче всего объявить их злостными разлатателями и опять применить к ним статью.
– У меня в прошлом году, – не поднимая опущенной головы, заговорил Морозов, – один изменник Родины, Ковалев, с Колымы вернулся. Под командой Власова служил и захвачен был с оружием в руках. Теперь его по нашему мягкосердечию, по амнистии то есть, досрочно освободили, и он еще прикидывается невинно пострадавшим. Напьется до потери сознания, публично рвет на груди рубаху к кричит, что он жертва культа личности. Работать не работает: «Я, говорит, свое здоровье на золотых приисках оставил». С ним, Иван Дмитриевич, мне тоже терпеливо воспитательную работу проводить? Агитировать его за Советскую власть и за коммунизм?
Откровенная и горькая ирония звучала в этих словах и в голосе Морозова, и Михайлов, все больше заинтересовываясь разговором, подумал, что Еремину, пожалуй, нелегко будет ему ответить. Все же интересно, что скажет Еремин? Так или иначе, ему нужно было на все это отвечать.
Вот уже нельзя было предположить, что молодой, почти юношески звонкий, голос Еремина вдруг может стать таким глухим и жестким!
– Я же, Степан Тихонович, не доктор по всем болезням и рецептов на всевозможные случаи жизни не выписываю. Во всех других случаях вы, председатели колхозов, любите свои права самостоятельности отстаивать: дескать, не дадим их урезывать, связывать себе инициативные крылья, – а здесь райком возьми вас за ручку и веди, как незрячих, по стежке. Вот и прояви в этом трудном вопрос-самостоятельность, раскрой крылья. И парторганизация в вашем колхозе во главе с секретарем товарищем Чекуновым есть. Вы своих людей лучше знаете и сможете лучше сориентироваться, какой нужно в каждом отдельном случае применить к человеку ключ, а для меня эта фамилия Ковалев – почти что один звук. Не тот ли это Ковалев, что у вас молоко в бидонах на пункт возил? Желтый такой, худой и глаза горят.
Все еще не поднимая головы, Морозов подтвердил:
– Он. Мы его уже через месяц вынуждены были с этой работы снять. Напьется, спит на повозке, и везут его быки с бидонами эти шесть километров на молпункт с утра до вечера. Там травки пощиплют, там постоят под вербами или же спустятся с дороги к Дону и стоят по колено в воде. За это время как раз получалась из утреннего молока простокваша.
Терпеливо выслушав Морозова, задумчивым взглядом посмотрел на него Еремин и почему-то вздохнул.
– И все-таки, Степан Тихонович, – сказал он, – хоть ты тут и прокатывался довольно прозрачно на мой счет, отвечу я тебе, что, может быть, и в данном случае вернее будет к нему метод воспитания применить. Конечно, он в прошлом изменник Родины, а это пятно не так просто смыть, но Советская власть уже его покарала, – не отправишь же ты его вторично срок отбывать. Применять эту меру нужно только в самом крайнем случае, когда все другие уже не помогли. Стопроцентный, так сказать, контрреволюцонный фрукт, и надо его обязательно понадежней упаковать.
– Стопроцентный этот Ковалев и есть, – твердо сказал Морозов.
– Не знаю. Я уже сказал, что совсем его не знаю. Только один раз и видел и заметил по глазам, что, должно быть, он действительно больной человек. Жалеть, понятно, его нам не приходится – не на службе у народа он свое здоровье поразмотал, – но слова есть слова. Зубы у него уже повырваны, остались гнилые корешки. Конечно, надо ему сурово посоветовать, чтобы он своим дыханием вокруг себя воздух не отравлял. Нет, агитировать его за коммунизм я тебе, Степан Тихонович, не предлагаю. Но какой же тогда, спросишь ты, к нему метод воспитания применить? Ведь спросишь?