Текст книги "Возврата нет"
Автор книги: Анатолий Калинин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
Ему и жаль детишек, и не вправе он им попускать, иначе от колхозного сада останутся одни лозы. Иногда ему приходится и из ружья их пугать, стрелять холостыми в воздух, хотя он и сам не любит, ох не любит звуков выстрелов, с тех пор как вдоволь наслышался их там, на фронте.
А пока и ему не возбраняется подремать, как этой женщине. Дело стариковское. Вон как она обхватила во сне рукам холм земли, как будто это подушка. Не пошелохнется.
Он совсем уже хотел отступить назад, уйти в сторожку на охапку молодого, недавно накошенного им сена, которое вместе с запахами так хорошо объемлет мгновенной дремотой, и остановился. Ему показалось, что женщина окликнула его. Нет, она все так же лежала у могилы. Но то, что она разговаривала, ему не послышалось. Вот-только нельзя было понять, то ли во сне она, то ли беседовала сама с собой, как это делают порою люди. Чаще это бывает у них под старость. Ему и самому иногда приходилось вздрагивать от звука собственного голоса. Вздрогнет, осмотрится, а поблизости – ни души. Один на весь сад.
Ну и пусть эта женщина поговорит себе на здоровье. Значит, ей нужно. И, во всяком случае, это не причина, чтобы нарушать ее одиночество, навязывать ей свое присутствие. И старик обязательно бы, по возможности с наименьшим шумом, отступил из камыша, если бы его уха не коснулись слова этой женщины.
– Вот, наконец, и нашла я тебя, Алеша, – умиротворенно и радостно говорила она, как будто обращалась к кому-то еще, кто разделял с ней беседу в этот полуденный час на могиле посреди солнечной зеленой поляны. – Пятнадцать лет искала и все-таки нашла. А ты уже, наверно, думал, что мать тебя забыла. Но если бы не этот твой товарищ Володя Пушков, я бы, Алеша, тебя ни за что не нашла. Ведь только он один и остался из вас четверых, а, кроме него, мне больше никто не мог указать дорогу к тебе. Я его, Алешенька, и в Сибири искала и в других местах, а он, оказывается, живет совсем близко, в совхозе под Сальском. – И она тихо засмеялась. – Ты его, конечно, хорошо помнишь, черный такой и с усиками, похожий на грузина. Но он не грузин, а русский.
Старый сторож виноградного сада давно уже понял, кому она предназначала эти свои слова, привалившись боком к могиле и обхватив ее руками так, будто она боялась, что вновь может потерять то, что наконец нашла после стольких исканий. И теперь она разговаривала со своим погребенным в этой могиле сыном, как с живым.
– А от тебя я пойду к Пете. Этот твой товарищ с усиками, Володя Пушков, сказал, что отсюда до племсовхоза совсем близко. Там Петю и похоронили в братской могиле. От тебя, Алеша, и пойду. Вот и повстречаюсь с вами, с обоими…
В знойной тишине однотонно покрикивал, как дул в порожнюю склянку, удод: «Худо тут, худо тут». Старик вдруг ясно почувствовал, как что-то толкнуло его в грудь и потом мягко стиснуло, зажало сердце. Нечем стало дышать.
Этот человек повидал за свою жизнь немало. В германском фашистском плену его не раз травили овчарками, и каждый день он ожидал, когда и его назначат мыться в бане, а это означало – прощайся с жизнью. В предбаннике этой самой бани за каждым военнопленным закреплялся специальный шкафчик, куда он должен был замкнуть свою одежду – свою полосатую робу, и потом с одним номерком на шее он вступал в главный зал бани, слыша, как за его спиной задвигается стальная дверь. После этого сыпался на головы пленных через решетки в потолке изобретенный каким-то умным германским ученым порошок, и они тут же начинали вянуть от него, как мухи. Из этой бани выхода не было.
Повидал этот рано состарившийся человек за свою жизнь и многое другое – и ни разу не заплакал. Никто и никогда не видел, чтобы блеснули у него в уголках глазниц слезы.
Теперь же они как прорвались у него сквозь какую-то плотину. Он ушел за ствол вербы, чтобы никто нечаянно не стал свидетелем, как он плачет. Как росу, он сердито сгребал слезы с глаз и со щек ладонями, сбрасывал их с лица, а они все бежали. И откуда только они могли взяться?! Как, скажи, специально накапливались всю жизнь, дожидаясь этого полуденного часа золотой донской осени, когда все вокруг так тихо, так спокойно, пронизанные солнцем, плавятся спелые гроздья на виноградных кустах, все должно радоваться жизни, и только один удод продолжает настаивать на своем: «Худо тут, худо тут». Но ему никто не верит.
* * *
Еще довольно много времени прошло, прежде чем она появилась из камыша. Солнце, ярко-красное с утра, когда оно еще только поднималось из-за Дона, и ослепительно желтое, как цветок подсолнуха, когда оно в полдень стояло над островом, теперь опять побагровело, прячась за Володин курган, за большую, похожую на лохматую овцу тучу. Казалось, к соскам овцы припадает курчавая красная ярочка.
Старик больше ни разу не побеспокоил женщину… Пусть она побудет на могиле своего сына столько, сколько ей нужно. К тому времени, когда она показалась из камыша, он, сидя на скамейке у сторожки, уже заканчивал обшивать резиной и второй валенок. Хорошей броней одевались валенки от всякой мокрости и стужи, еще сезона два послужат своему хозяину, грея его безнадежно испорченные и перебитые в фашистском плену ревматические ноги.
Появившись из чащи камыша, женщина подняла с земли под вербой свою сумку и, когда проходила внизу по дороге мимо сторожа, продолжая свой путь в хутор, на минуту остановилась за плетнем. Из-за плетня старику только и видна была ее голова в очках, в соломенной серенькой шляпке. Он рассмотрел, что глаза у нее за стеклами очков сухие.
– А вы не можете указать то место, – спросила женщина, – где убили… – она помедлила, – этого разведчика в хуторе?
– Его убили у Табунщиковых во дворе, – сказал он и поспешил добавить: – Но это я слыхал от людей. Лично меня тогда здесь не было.
– Но, может быть, вы слышали, кто его видел… – она снова помедлила, – в последний раз перед смертью?
И тогда, повинуясь чувству, властно повелевающему ему направить эту безутешную мать к той, которая, вероятно, уже решила, что она ушла от возмездия за свое неслыханное злодеяние, старик почти прокричал в ответ, перекрикивая удода:
– Как войдете в хутор, спросите в самом крайнем доме с желтыми ставнями Табунщикову Варвару. Она знает.
Через час он взял в сторожке ведро и, как всегда делал в это время, пошел к колодцу набрать воды на ночь. Ночью приходится все время неутомимо шнырять из края в край колхозного сада, спугивая мелких воришек и крупных воров, которые покушаются на виноград, и некогда даже бывает сбегать с ведром к колодцу. А душными ночами, да еще когда так натянуты больные стариковские нервы, пить особенно хочется.
Набрав воды, и уже возвращаясь обратно, он по привычке скользнул взглядом по солдатской могиле и удивился. С утра она была зеленая, вся в пушистой траве, а теперь вдруг стала серой и словно бы блестела. Он поставил на землю ведро и подошел ближе, присматриваясь своими старческими глазами. Лишь тогда он все понял.
В это осеннее время только и не отцвел еще на суглинистых склонах правого берега Дона один-единственный, с блестящими сиреневыми лепестками, цветок – бессмертник. Вот эта женщина и насобирала этих цветов поблизости на склоне, чтобы убрать ими могилу своего сына. Неяркими цветами она осыпала ее, но зато могла быть твердо уверена, что они долго еще не завянут. Даже и тогда, когда уже пожелтеет вокруг вся трава и заморозками посбивает последнюю листву с деревьев.
* * *
Уже перед самым вечером в дом к Табунщиковым постучали. Варвара открыла и остановилась на пороге, не пропуская в дом незнакомую, примерно одних лет с нею, женщину с большими глазами за толстыми стеклами очков. И всегда, кто только ни идет от парохода берегом в хутор, просится на ночлег, потому что дом Табунщиковых в хуторе крайний. Как будто мало поблизости других домов! Но и Варвара давно умела отваживать таких гостей. Научилась.
– Здравствуйте, – сказала незнакомая женщина.
– Ну и дальше что? – с приветливостью, не оставляющей сомнений относительно гостеприимности хозяев этого дома, ответила Варвара.
Но женщине, казалось, не было никакого дела до ее тона.
– Здесь живет Табунщикова Варвара?
На этот раз Варвара немного помедлила с ответом. Странные были у этой незнакомой женщины глаза. То ли потому, что стекла очков так увеличивали их, казалось, что из этих серых больших глаз и состояло все ее лицо и взглядом своим они втягивали человека в себя, как втягивает глубокая воронка посреди Дона. И самое странное, что Варваре показался чем-то знакомым этот взгляд, хотя она твердо знала, что встречается с ним впервые в жизни.
– А зачем она вам? – все с той же, если не с большей, холодностью ответила она вопросом на вопрос женщины.
Женщина пояснила:
– Говорят, у нее во дворе убили моего сына, и я хотела у нее спросить…
Две серые воронки за стеклами очков, потемнев, с бешеной скоростью закружились перед лицом Варвары и потянули ее в свою беспощадную глубину. Она уже узнала.
– Нет! – крикнула она, отступая от этой маленькой женщины в очках. – Ничего я не знаю! Нет!!
Ольга с мужем Дмитрием одновременно выскочили с другой половины дома на душераздирающий крик матери. Варвара пятилась от порога и, запрокидываясь всем корпусом назад, отталкивала незнакомую старую женщину, которая хотела удержать ее за руки, чтобы она не упала. Женщина пыталась подхватить ее, но Варвара, падая, в суеверном ужасе отбрасывала от себя ее руки. И если бы не Ольга с мужем, этой маленькой женщине в очках ни за что бы не удержать разбитую внезапным параличом Варвару.
* * *
И с этого дня жизнь в семье у Табунщиковых перестала быть похожей на жизнь. Прошлое постучалось к ним в дверь кулачком этой старой женщины в очках, матери разведчика, похороненного в садах, и эхо стука услышали все другие люди. От сторожа виноградного сада Сулина в хуторе узнали, что на могилу к разведчику приезжала его мать и что оттуда она направилась к дому Табунщиковых. Видели после ее и на другой окраине хутора, когда она спрашивала дорогу на племсовхоз, где лежал в братской могиле второй ее сын, застреленный, как и первый, Павлом Табунщиковым.
И все, что уже начало затягиваться тиной времени, все опять всколыхнулось и вспомнилось людям. Теперь и соседка Табунщиковых снова твердо вспомнила, что не почудилось ей тогда, а своими глазами видела она, как Варвара ткнула пальцем через плечо на сарай, где прятался разведчик. И соседка, плача, говорила, что она готова подтвердить свои слова перед кем угодно и где угодно.
Но не станут же судить ту, которая и без того уже была наказана. Лежит на постели, как бревно, только и шевелит руками сверху одеяла, как будто что-то вяжет. Ее дочка Ольга выговорила себе у директора совхоза через день ходить на работу, чтобы ухаживать за больной матерью. Жизнь Ольги стала совсем невыносимой. Правда, Дмитрий, после того как ему сделали внушение в милиции, спрятал свои кулаки в карманы. И даже после того, как посмеются над ним по пьянке злоязычные приятели, что он выносит поганые горшки за своей тещей, на которую и поганой веревки жалко, он придет домой, сядет на стул в углу и молча смотрит в тот угол, где лежит Варвара. Телефон сослужил свою службу.
Но и забыть он не может Ольге, что она жаловалась на него. Получается, что так она его и в тюрьму засадить может. А всегда шептала по ночам, осыпая его грудь сухими, горячими поцелуями, что он у нее самый красивенький на весь хутор, другого такого нет. И из-за кого же теперь она согласна запрятать его в тюрьму? Из-за своей матери, которая не имеет даже права называться матерью. Какая она мать?.. Волчица.
И вот теперь он должен молча смотреть, как Ольга, его жена, ухаживает за ней, кормит ее с ложки и выполняет ее капризы. Дмитрий не выдерживал и, хлопая дверью, уходил к своим приятелям, оставляя жену наедине с матерью. Пусть кормит с ложки, так ей и надо.
А Варвара, после того как паралич уложил ее в постель, есть стала столько, что Ольга не могла на нее наготовиться. Только что накормит и уже снова слышит из угла:
– Ты бы мне, дочушка, пирожочков спекла.
– Вы же, мама, десять штук съели.
– Это когда?
– Только что. Со сметаной. И три яичка.
– А ты еще дай. Дюже большой грех считать куски у родной матери.
Отнесет ей Ольга в угол еще тарелку пирожков и вскоре опять слышит:
– Чего бы, чадунюшка, поесть, а? Там вчерашнего борща не осталось?
– Вам же, мама, плохо будет.
– А ты налей. Плохо будет, если люди скажут, что ты меня голодом моришь.
Наконец наестся на какое-то время и требует, чтобы Ольга читала ей Жоркины письма из тайги, из ссылки. Этого Ольга не любила больше всего.
– Я вам, мама, их уже десять раз перечитывала. Они все потерлись.
– Язык не отсохнет. Это твой родной брат. Он у тебя один остался.
Это совсем выводило Ольгу из себя.
– Не буду я вам их читать! Нет у меня никакого брата! – кричала она и выбегала во двор.
Но тут же вскоре и возвращалась, потому что боялась оставлять мать одну, без присмотра. Мало ли что ей нужно!
* * *
Жорка то регулярно писал из тайги матери, а то сразу наглухо замолчал. Не стали приходить в дом к Табунщиковым конверты, из которых иногда выпадали и маленькие слепенькие фотокарточки: Все длиннее у Жорки отрастала черная борода, и все больше напоминал он Варваре его отца, вот так же сосланного четверть века назад в тайгу.
Замолчал Жорка. То ли и его придавило деревом, как отца, то ли задним числом кинулась Советская власть и рассудила, что за службу в полиции при немцах слишком маленькую заплатил он цену. Дмитрий выписывал домой областную газету «Молот» и никогда не упускал случая прочитать вслух жене и ее матери, как искали и находили по стране в тайге и в других местах бывших полицаев, власовцев – карателей и других палачей – и судили их за не раскрытые по горячим следам дела. Медленно и со вкусом читал Дмитрий об этом бледной, как стена, Ольге и ее матери и, поднимая от газеты светлые беспощадные глаза, никогда не забывал присовокупить:
– И так оно будет каждому, у кого руки в крови. Советская власть, она добрая – и даже немецким пленным офицерам, какие сражались с нами в полевом бою, не стала мстить, отпустила их домой, но всяких там карателей и прочих, кто купался тогда в крови, она не может простить. И пусть тот, кто тогда легко отделался, не надеется, что так он где-нибудь и доживет в своем затишке, сохранит жизнь. Они, эти подлые шкуры, и местожительство меняют, и бороды отпускают, и по чужим паспортам живут, но их все равно находят. И так каждого, кто думает, что про него уже забыли, найдут.
И с лица Варвары он переводил высветленные жестокостью глаза на лицо ее дочери, своей жены. Ольга, не выдержав его взгляда, уходила в спальню, падала грудью на кровать и глухо надрывно плакала, забивая в рот угол подушки. Нет, она плакала не о своих братьях. Пусть они будут прокляты, эти ее страшные братья, каты и душегубы, из-за которых погибло столько людей и она, не зная за собой никакой вины, стыдилась смотреть людям в глаза! Она еще больше проклинала их и потому, что оказалась так непоправимо испорченной ее молодая жизнь с Дмитрием. А ведь она так любила его и еще любит; несмотря на то, что его как будто подменили и он давно уже стал не таким веселым и ласковым, каким был раньше, а каким-то злым и жестоким. Несмотря даже на то, что он так казнит ее словами, когда напьется пьяный. Правда, на другой день он бывает сам не свой, все время ходит вокруг нее виноватый и жалкий, а по ночам просит, чтобы она простила, что он в последний раз, он и сам не рад тому, что с ним происходит. И несколько дней он бывает совсем как прежний Дмитрий, а потом опять или газета попадется ему на глаза, или же на работе в совхозе посмеются над ним, что он бережет свою тещу, и все опять начинается снова.
Нет жизни, совсем не стало жизни в семье. Как будто черная туча все время висит над головой и заслоняет солнце. И как же Дмитрий не может понять, что Ольга никакой, ни самой маленькой частицы вины за своих братьев не может принять на себя! Она тогда была еще совсем девочкой. И вообще она всегда была с братьями как чужая, они ей совсем чужды. И разве же Дмитрий не знает, какая она, ему ли не видеть, что она совсем другая, чем ее братья и мать. Если бы ей тогда было не двенадцать лет, она бы, может, первая пошла в партизаны и уже тоже лежала бы в стволе шахты имени Красина, куда немцы и такие полицаи, как Павел с Жоркой, сбрасывали людей. Все это Дмитрий знает и чувствует лучше, чем кто-нибудь другой. За что же он так ее казнит и взглядами и словами, специально для нее читает вслух газеты, когда в них пишут про таких, как Павел с Жоркой, и измывается над ней, когда напьется с дружками пьяный? За мать? Но что же Ольге теперь с ней сделать? Удушить ее своими руками или же подсыпать ей в пищу что-нибудь такое, от чего умирают люди…
И отойти от нее нельзя ни на шаг. Сразу кричит:
– Ольга игде ты? Сейчас же иди сюда. Сиди возле больной матери.
Ольга из сил выбивается:
– Мама, дайте хоть поспать трошки.
– Я не сплю, и ты не спи, – отвечает Варвара.
Иногда Ольга, думая, что мать задремала, отлучится ненадолго во двор по хозяйству и тут же бегом возвращается в дом, услышав исступленный крик матери:
– Уйди! Уйди-и!
– Мама, на кого вы? – с недоумением спрашивает Ольга, твердо зная, кто никого, кроме нее и матери, нет сейчас во всем доме.
– Ольга, чадунюшка моя, прогони его, – шепчет мать умоляющим голосом.
– Кого, мама?
– Его, – шепчет Варвара и, приподнимая голову на подушках, протягивает руки в угол комнаты. – Прогони его, дочушка.
– Никого мама тут нет, – твердо говорит Ольга. Мать долго не верит, жалобно переспрашивая:
– Правда, нет?
– Правда, мама, бросьте свои глупости.
Проходит некоторое время, и Варвара снова переспрашивает:
– И там в углу никого нет?
– Никого, мама, во всем доме. Мы одни.
Варвара начинает умолять ее:
– Не оставляй меня, дочушка, одну. Никогда не оставляй, ладно?
– А кто же за меня, мама, будет в совхозе работать?
– Пускай Митька работает, он здоровый, как бугай, – уговаривает Варвара дочь. – Он тебе муж и должен тебя кормить. Пусть спасибо скажет, что ты за него, кацапа, замуж пошла. И твою родную мать он по советскому закону обязан до смерти кормить.
– По закону вас обязаны кормить ваши дети.
– Ну тогда скажи ему, пусть он вертается в свою кацапию и поищет там себе другую жену. Пускай поищет, чтобы она была лучше казачки. Ты у меня, дочушка, красивая, видная, ты себе цену не сбавляй и ему не поддавайся. На тебя любой начальник польстится. Начальники, они казачек любят.
Ольга сердилась:
– Помолчите, мама. Откуда вы все знаете? Лежите тут в своем кутке и все чисто знаете. Все это брехня.
– Я, Олюшка, знаю, я знаю, – загадочно говорила Варвара, и слабое подобие улыбки пробегало по ее желтым, обескровленным губам.
В эти минуты что-то страшное поднималось у Ольги со дна души, и она, сама содрогаясь от своих мыслей, думала: «Чтоб ты скорее сдохла, старая ведьма! Всю кровь из меня выпила. Я при тебе, как в тюрьме. Чтоб тебе почаще этот мертвый разведчик из угла являлся. Может, он из тебя скорее душу вытряхнет».
В довершение ко всему мать погибших разведчиков поездила из города на могилы своих сыновей в хутор и в племсовхоз и решила навсегда поселиться в Вербном. Отсюда ей близко до обоих сыновей. И на пятьдесят рублей учительской пенсии здесь легче прожить.
Живет она в доме у сторожа виноградного сада Сулина. И каждый раз, когда она идет через хутор на могилу своего младшего сына, она проходит мимо дома Варвары Табунщиковой. Другой дороги здесь нет.
Возврата нет
Повесть
С какого бы места ни взглянуть, отовсюду можно увидеть этот яр с его суглинистой красной грудью. И с правого берета, когда объезжаешь донскую петлю по верхней степной дороге, а он с отножинами как будто раскрылатился над Задоньем. И с левого, низменного, берега, когда из-под перьев полыни, из нор, изрывших суглинок яра, то и дело выметываются щуры на перехват пчел, летающих из степи через Дон за взятком. Так и норовят прервать эту золотистую нить, сотканную пчелами между берегами.
А когда обледеневает полынь, забрызганная водой из коловерти, никогда не замерзающей под яром, он со своей взъерошенной грудью и совсем может напомнить какую-то большую птицу, зазимовавшую на слиянии Северского Донца с Доном. С наступлением же весны ее перья опять будет кровавить исподнизу фарватерный бакен.
* * *
Когда Антонина Каширина рассказывала на районной партконференции, какими еще иногда путями приходится председателям колхозов добывать стройматериалы и как, например, ей самой пришлось убегать на грузовике с крепежным лесом из-под огня милицейского кордона, выставленного между городом Шахты и придонскими хуторами, секретарь райкома Неверов, от души посмеявшись вместе со всеми над этим приключением и протирая клетчатым платком запотевшие стекла очков, принародно подтвердил:
– Скажи спасибо, что не подстрелили тогда, а то бы нам теперь пришлось тебя из партии исключать. Но, как говорится, не пойманный – не вор, а победителей не судят. Зернохранилище вы из этого леса отгрохали на весь район.
И он первый зааплодировал ей, высоко поднимая над столом президиума руки, когда она сходила со сцены на свое место в зале клуба.
Но через месяц он же не замедлил вынести на бюро райкома ее персональное дело, когда из области поступил запрос, до каких это шор райком будет закрывать глаза на неблаговидные действия и недавнее темное прошлое председателя бирючинского колхоза Кашириной. Среди тех двухсот сорока трех делегатов районной конференции, что до слез смеялись тогда, слушая ее чистосердечный рассказ о злоключениях с лесом, оказалось, нашелся и тот, кто смеялся вместе со всеми только для вида. Теперь Неверов говорил на заседании бюро райкома:
– Мы тогда не имели точных данных, что это был действительно краденый крепежный лес, а теперь у нас есть неопровержимые доказательства, и это меняет все дело.
Он говорил это, не вынимая свою трубку изо рта, и, видимо, потому речь его была не совсем внятной. Каширина не смогла удержаться от возгласа:
– Но я же сама, Павел Иванович, об этом рассказала!
Вынув трубку изо рта, Неверов постучал ею по стеклу на столе:
– У тебя, Каширина, еще будет время высказаться. В том числе и о том, как ты, еще будучи бригадиром, эвакуировала колхозный скот.
Ее удивление еще больше возросло:
– И про это, Павел Иванович, все в районе знают. Сразу же за Донцом нас отрезали танки.
Склонив набок черноволосую, с сединой, голову, Неверов, выбивая из своей трубки пепел, вслушивался в щелканье трубки по настольному стеклу:
– И колхозное стадо чуть не попало в руки к врагу.
– Нет, Павел Иванович, мы схоронили коров в лесу. Ни одна не попала.
– Но могли попасть. В конце концов, это почти одно и то же. – Натолкав пальцем в гнездышко трубки табак и закурив, Неверов окутался облаком дыма. – Удивительный ты, Каширина, человек. Если тебя послушать, так и то, что ты оставалась на оккупированной территории, тоже был высокопатриотический акт.
Павел Иванович Неверов говорил все это своим тихим голосом. Он никогда на людей не кричал, и тем не менее в районе считали, что у него есть хватка. Теперь Каширина явственно почувствовала ее.
– Я же, Павел Иванович, не одна…
– И немцы так и не смогли узнать в вашем хуторе, что ты кандидат партии?..
– У нас в хуторе, Павел Иванович, предателей не было.
– И это в казачьем хуторе?
На этот вопрос она не ответила, и Неверов продолжал спрашивать:
– А между тем, если не ошибаюсь, в твоем доме располагался чуть ли не их штаб? Во всяком случае, жил какой-то высокий чин со своим денщиком. По крайней мере, этого ты не станешь отрицать?
– Они, Павел Иванович, у нас не спрашивались, где им жить.
– А ты не гордись, – по-отечески пожурил ее Неверов. – Гордыня твоя здесь не поможет. Перед партией надо чистосердечный ответ держать. У тебя же получается стечение странных случайностей. Задание райкома по эвакуации коров не выполнила, потому что танки отрезали. Немецкий штаб у тебя в доме – тоже по игре случая. И при этом ни единая душа не намекнула им о твоей принадлежности к партии. – Неверов вынул изо рта трубку и обвел членов бюро, взглядом. – И это-то, товарищи, не в каком-нибудь ином, а в казачьем хуторе?!
Члены бюро потупились. Лишь тезка Кашириной, второй секретарь райкома Антонина Ивановна Короткова, возразила:
– Насчет казаков, Павел Иванович, это вы напрасно. Я вам просто удивляюсь – это явно устаревший взгляд. Как мы теперь убедились, у немцев с казаками так ничего и не вышло.
– Ты по существу, – покуривая трубочку, заметил ей Неверов.
На смуглое лицо Антонины Ивановны Коротковой набежала тень.
Она встала, одергивая серую вязаную кофту на широких бедрах. За прямоту ее уважали в районе и побаивались.
– Я по существу и говорю, что и в вопросе с Кашириной с вами не согласна. Как будто мы ее знаем один день.
– В том-то и дело, Антонина Ивановна, что оказывается, не всё знали.
Она откинула со лба густые темные волосы:
– Но я хорошо знаю, что другого такого предколхоза у нас в районе больше нет. А на подобные преступления со стройматериалами мы сами же председателей и толкаем. Да еще и радуемся публично: победителей не судят.
Неверов слегка покраснел:
– И тем не менее из обкома…
– А мы уже сразу и испугались. И давай на одного человека все вешать. Знаем, что немцы на переправе отрезали весь наш скот, а Каширина, одна, отвечай. То же самое и со штабом. Да у нее же самый лучший в хуторе кирпичный дом. Мы сами ее до войны как знатного виноградаря премировали. И если тут сама Каширина о себе молчит, то я вынуждена сообщить членам бюро тот факт, что у нее на подворье скрывался при немцах наш раненый лейтенант.
Неверов выпустил из трубки клуб желтого дыма:
– Если есть факт, то должны быть и доказательства. Его кто-нибудь видел?
– По-моему, нет. Она его выходила, и потом он решил пробраться к своим через фронт.
– Странно.
– Ничего странного в этом нет. Не могла же она всем в хуторе рассказывать, что у нее прячется раненый лейтенант. Если он потом остался живой, то, может быть, еще и объявится, напишет. А может быть, уже написал? – И Короткова повернулась к своей тезке: – Каширина Антонина, ты почему молчишь? Сейчас ведь решается твоя судьба…
Если бы Короткова не произнесла этих слов о лейтенанте, которого Каширина прятала у себя на подворье, то, может быть, и не произошло на заседании бюро райкома того, в чем она потом всегда раскаивалась и только из гордости не хотела в этом признаться. Нет, с того самого дня, как он ночью ушел, даже не простившись с нею, она ничего о нем не знает, и он не написал ей ни строчки. Или его нет в живых, или… И слова сочувствующей ей Коротковой упали на самое больное место. Никогда и ни с кем она не говорила об этом, за исключением того давнего случая, когда Короткова приезжала в командировку к ним в колхоз, и Антонина в порыве внезапной откровенности показала ей в углу сада ту яму под гребешком яра, где она прятала раненого лейтенанта. И теперь, после слов Коротковой, все сразу вдруг опять нахлынуло на нее, и ей представилась вся беспочвенность ее надежд и ожиданий. А Неверов, покуривая свою трубочку, смотрел на нее:
– Странно.
Действительно, странно и нелепо было с ее стороны все эти годы чего-то еще ждать, на что-то надеяться. И натянутые до предела струны души уже не смогли всего этого выдержать. Ни той вопиющей несправедливости, с которой здесь обходился с ней Неверов. Ни мгновенного осознания всеми обострившимися чувствами того, что впереди у нее ничего уже нет, и все ее затаенные надежды – это, в сущности, прах и тлен. Ничто, конечно, уже не сбудется, не может сбыться. Поздно.
Неверов с недоверчивой понимающей улыбочкой смотрел на нее, повторяя:
– Странно…
Так нет же, не дождаться ему, чтобы она сейчас открыла ему свое измученное сердце. Даже если от этого и зависит ее судьба. Все, что произошло на бюро райкома в дальнейшем, Антонина всегда вспоминала, как неясный, дурной сон. И лишь с отчетливой яркостью она помнила всегда, как вдруг у Неверова вытянулось лицо и отвисла в углу рта трубка, когда она, выхватив из-за лифчика завернутую в платочек кандидатскую карточку, кинула ее перед ним на стол: «Нате! Исключайте, мне теперь все равно!» Напрасно Короткова испуганно уговаривала ее: «Антонина, что ты делаешь? Опомнись! – И при этом пыталась всунуть карточку обратно ей в руки. – Антонина, возьми, ты потом сама же будешь жалеть!» Но тут уж Неверов после первого потрясения пришел в себя, лицо у него почернело, и он, вставая из-за стола, закричал на Короткову: «Нет уж, извините, карточку мы ей не вернем! Мы никому не позволим глумиться над партией!»
Антонина не помнила, как она повернулась и выбежала из райкома на станичную площадь, где стояла ее запряженная в бедарку лошадь. Не запомнила и того, как отвязывала ее от ствола акации. Из всего потом – не столько в ушах, сколько в сердце – остался стук копыт лошади, которая сама, с приспущенными вожжами, должна была отыскивать себе дорогу от районной станицы до их хутора. И чем дальше увозила ее бедарка вперед по степи, к ее дому на яру, распростершему свои отножины над Задоньем, тем все глубже в своих мыслях уносилась она назад вместе с отлетающей под колесами дорогой.
* * *
При отступлении наших войск от Ростова к Сталинграду летом 1942 года остался на подворье у Антонины Кашириной тяжелораненый командир той самой артбатареи, которая прикрывала своим огнем с яра подходы к переправе через Дон. После того как чья-то рука перерубила ночью зубилом трос парома, единственно еще и соединявшего правый берег с левым, ничего иного не оставалось артиллеристам, как с раската на руках сбросить орудия с яра в воду и самим вплавь, придерживаясь батарейных лошадей, переправляться на займище. И хоть бы еще какой-нибудь плохонький баркас остался под рукой – все уже угнали на левый берег солдаты других отступающих частей и гражданские беженцы.
Но и пристрелить своего раненого командира, как на том сам он настаивал, когда приходил в память, ни у кого не поднялась рука. С лейтенантом Никитиным батарея с боями отступала от самой румынской границы. И теперь вынужденно оставляя его на попечение хозяйки того самого подворья, где располагалась батарея, политрук сурово предупреждал ее:
– Смотри, красавица, этим же самым путем мы будем возвращаться. Вашего хутора никак не минуем. Сумеешь нам нашего командира сберечь – честь тебе и хвала и, может, даже к медали или ордену тебя представим, а не сбережешь… – Он выразительно дотронулся рукой до кобуры своего ТТ.