355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Домбровский » Перикл » Текст книги (страница 28)
Перикл
  • Текст добавлен: 27 июня 2017, 00:00

Текст книги "Перикл"


Автор книги: Анатолий Домбровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)

У ложа Перикла-младшего архонт задержался почему-то дольше, чем возле других.

   – Что? – не выдержав, крикнула Аспасия. – Жив?

   – Нет, и этот холоден, – помедлив, ответил архонт и объявил: – Тела казнённых родственники могут получить после восхода солнца.

Казнённых разрешено было похоронить на кладбище за Воротами Смерти, что севернее Пникса.

Возвратясь с похорон, Аспасия долго спала, потом приняла освежающую ванну, снова оделась в чёрное, в траур, и отправилась к аптекарю, к старому милетянину, к которому прежде посылала только слуг, да ещё один раз Лисикла – за синим милетским цветком, который в давние времена посеял на земле Гипнос, крылатый юноша, бог сна, брат-близнец Танатоса, бога смерти.

   – Я Аспасия, – сказала она аптекарю, когда тот открыл ей дверь, из-за которой дохнуло запахом трав и цветов. – Ты должен знать меня, я вдова Перикла, присылала к тебе не раз моих слуг.

   – Я знаю тебя, – ответил аптекарь. – Если бы ты даже не назвалась, я всё равно узнал бы тебя: на тебя похожи все женские статуи покойного Фидия.

   – А, ты знаешь... Аптекари и парикмахеры знают всё, что знает Зевс, и ещё немного.

   – Кстати, не только слуг присылала ты ко мне, но и молодого человека Лисикла, который потом был твоим мужем, а теперь произносит речи на Пниксе, – сказал аптекарь, хитро щурясь.

   – Почему ты вспомнил об этом? – спросила Аспасия. – Разве Лисикл сказал тебе, что приходил от меня?

   – Нет, не сказал. Но когда он стал твоим мужем после смерти великого Перикла, я подумал, что он просил милетскую траву для тебя. Посуди сама, зачем снотворная трава молодым здоровым людям, таким, каким был тогда Лисикл. Значит, он просил для кого-то другого! Я решил, что для тебя: замужние женщины плохо спят, когда возле них вертятся молодые люди... Лисикл постучался ко мне утром, а ночью в тюрьме умер наш великий Фидий. Лисикл больше не приходил. Так мне всё это запомнилось.

   – Должно быть, ты сильно скучаешь от одиночества, если размышляешь о таких делах. Ради забавы, верно?

   – Забавы никакой. Просто само собой думается. Конечно, от долгого одиночества. И вот не напрасно думал же, не напрасно, – по-стариковски покашлял аптекарь. – Теперь вот можно будет повеселиться.

   – Ты о чём? – насторожилась Аспасия: очень не нравилась ей эта связь – милетская трава, Лисикл, смерть Фидия. – Над чем ты собираешься веселиться?

   – Так ведь не дал я тогда Лисиклу милетской травы, – ответил аптекарь. – Уж больно много он попросил. Так много я никому не даю, чтобы не навредить человеку, если он выпьет этой травки больше, чем надо. Я говорю: «Приходи ещё, присылай слуг, каждый день буду отпускать по щепотке, а больше не дам». Гиппократ очень хвалил меня за это.

   – Ты и Гиппократа знаешь?

   – Как же, как же! Великий асклепиад!

   – Все-то у тебя великие – и Перикл, и Фидий, и Гиппократ...

   – И ты, – сказал аптекарь, – и ты великая. Многие теперь вспоминают добрые старые времена и называют их золотым веком Перикла. А я при этом всегда добавляю: «И золотой век Аспасии». Потому что ты запомнилась афинянам славными делами.

   – Правда? Какими же?

   – Ты была душой всех великих.

   – Спасибо.

Аптекарь предложил Аспасии присесть, дал букетик каких-то невзрачных сухих цветов, предложил понюхать.

   – Чем пахнет? – спросил аптекарь.

   – Цветами, – ответила Аспасия.

   – А запах знаком?

   – Как будто знаком.

   – Должен быть знаком. Эти цветочки растут в окрестностях Милета на полянах. Помнишь ли?

   – Правда! – обрадовалась Аспасия. – Теперь вспомнила. Милетом пахнет, родиной.

   – Вот, – сказал довольный аптекарь. – Это тебе подарок. Кто почувствовал запах родины, тот счастлив. Оставь букетик себе. А зачем пришла? – спросил он. – Что хочешь взять?

   – Ты не закончил историю про милетскую траву и про Лисикла, – напомнила аптекарю Аспасия. – Что ж дальше было-то? Он попросил продать милетской травы и...

   – ...И потребовал так много, что её хватило бы на хорошую компанию. Да. Я увидел, что человек он решительный, и поколотить сможет, если ему станут перечить, а главное: грубый, плохо воспитанный. Таким он тогда был, – извинился аптекарь, – а потом ты его обтесала и пригладила. А я грубостей не терплю, побоев же просто боюсь. Тут я и подумал: дам ему мало травы – поколотит, дам много – может вред причинить кому-нибудь, может быть, даже задумал причинить этот вред. Я ему и говорю: «Возьми сам сколько тебе надо!» – «А где она?» – спрашивает он. «Да вот же», – говорю я ему, а сам показываю совсем на другую траву, которую пьют от прыщей, совсем безобидная трава, но тоже, как и милетская, цветёт синим. Он и взял этой травы целый пук. Так теперь хочу я спросить тебя: помогла ли тебе эта трава от бессонницы? – расхохотался и закашлялся аптекарь. – Наверное, помогла, раз этот Лисикл больше не приходил. Ты прости меня, но уж больно груб был твой Лисикл в молодости. Так что я обманул его, спасая себя от побоев.

   – Покажи мне эту траву, которая от прыщей, – попросила Аспасия. – Впрочем, подожди. Она здесь есть? – Аспасия указала на пучки высушенных трав, развешанные на верёвках вдоль стен.

   – Есть, – ответил аптекарь.

   – Тогда я сама узнаю. – Она прошлась вдоль стены и остановилась у пучка той травы, которую принёс ей когда-то Лисикл. – Эта, – ткнула она в пучок пальцем.

   – Правильно, – похвалил её аптекарь. – Мне бы такую память. А то ведь приходится по десять раз смотреть на траву, чтобы её запомнить. У великих людей великая память, да!

   – Она от прыщей? И всё? Больше никакого действия не оказывает? – спросила про траву Аспасия.

   – Хоть ведро выпей. Признаюсь, что она и от прыщей не всем помогает.

   – А где милетская? – спросила Аспасия. – Покажи.

   – Вот. – Аптекарь снял с верёвки жёсткий пучок травы, некогда синие цветы которой почернели от высыхания и стали похожими на чёрных паучков. – Она самая. Держи. Одна щепотка – сон, две щепотки – крепкий и долгий сон, три щепотки – вечный сон. Да, такая трава. Очень сильная. Только на пустырях в Милете и растёт. Никогда раньше не видела? Очень сильная трава. Не за ней ли ты пришла? Я знаю твоё горе – казнили твоего сына. Цикута – дрянь. Она отвратительная на вкус, когда б в неё не добавляли мёд и лаванду, от неё человека выворачивало бы наизнанку. Плохая трава. Хватает холодными лапами за сердце и сжимает, сжимает... А сердце сильное, оно бьётся, вырывается, как птичка из кошачьих когтей, болит, боль лишает человека сознания, а то бы он кричал...

   – Перестань, – попросила Аспасия.

   – Да, да, прости. Старый стал, болтливый. Так тебе нужна милетская трава?

   – Да. Весь этот пучок. Я не могу ходить к тебе каждый день. Не дашь – поколочу, – в шутку пригрозила Аспасия. – Весь пучок мой. Не станешь же ты вырывать его у меня из рук?

   – Не стану, – вздохнул и стал серьёзным аптекарь. – Но не забудь уплатить – трава привезена из самого Милета, из-за моря. Там она ничего не стоит, а здесь может стоить жизни.

   – Это хорошо, что из Милета, – сказала Аспасия. – Меня привезли из Милета и эту траву – из Милета... – Говоря это, она думала о том, что на милетской земле зачалась её жизнь и её смерть – где начало, там и конец, что это, очевидно, правильно, закономерно, а закономерность, как говорил Анаксагор, и есть бог.

Теперь Аспасия прощалась. Ещё до рассвета приехала в Фалерну, сидела на берегу, ждала восхода солнца – там оно поднимается из-за моря, с той стороны, где Милет, где она босоногой девочкой бегала по траве, рвала цветы, ловила бабочек. Всю жизнь ей хотелось побывать в Милете, но так и не собралась – прикипела к Афинам, оторваться не могла и что-то потеряла, как потерял Антей, оторванный Гераклом от матери-земли. А кто же оторвал её от родной земли? Афины. Прекрасные и проклятые Афины...

Вечером побывала у Феодоты, попросила показать девочек, как они танцуют, как поют под аккомпанемент кифар и бубнов – весёлые, беспечные, для них наслаждение телом – всё, что именуется жизнью...

Потом, возвратившись домой, растёрла в ступе милетскую траву, залила травяную муку горячим наксийским вином и спрятала кувшин с зельем в глубокую стенную нишу, чтобы оно там остыло и настоялось.

Утром созвала всех слуг и объявила, что отныне они все свободны, и каждому вручила вольную, сказав, что продаёт дом и навсегда уезжает из Афин.

Кто-то спросил, куда она уезжает. Аспасия ответила:

   – Далеко.

Пришёл Лисикл, долго стоял в дверях, молчал, страдальчески сопел, набычившись – такая у него теперь была привычка: страдальчески сопеть перед тем, как произнести речь.

   – Чего тебе? – спросила Аспасия.

   – Мне донесли, что ты уезжаешь.

   – И что? Тебя это встревожило?

   – Нет. Хотя да, встревожило.

   – Никогда не говори нет и да одновременно, – сказала Аспасия. – Разве я не учила тебя этому?

   – Учила. Но я теряюсь... Ты уезжаешь насовсем?

   – Более, чем насовсем.

   – Стало быть, надо проститься...

   – Прощай, Лисикл.

Только после этих слов Аспасии Лисикл поднял голову.

   – И всё? – спросил он.

   – Всё, – ответила Аспасия.

   – Ни пожеланий, ни сожалений?

   – Да, ничего такого.

   – Значит, теперь мне надо уйти?

   – Да, теперь уходи, – сказала Аспасия и первой ушла в другую комнату.

Кто бывает на Агоре, тот знает всё, что происходит в Афинах, – туда, на рынок, стекаются все новости. Особенно те, которыми охотнее всего делятся слуги – о том, что творится в домах их хозяев. Весть о том, что Аспасия дала вольную всем своим слугам, собираясь уехать из Афин, достигла ушей Сократа едва ли не первой из всех услышанных им в то утро новостей. Он сразу же поспешил к Аспасии, желая упрекнуть её в том, что она скрыла это намерение от него, но дома её не застал. Слуги сновали по дому и по двору, собирая своё добро, и, кажется, прихватывали кое-что из того, что им не принадлежало, из хозяйского добра. Потому, должно быть, и прекратили беготню, когда появился Сократ, боясь, как бы он их не уличил в воровстве.

   – Всех отпустила? – спросил Сократ.

   – Всех! – радостно ответили ему слуги.

   – И никого не оставила присматривать за домом?

   – Никого! – был ответ.

   – А приглашала ли покупателей, чтобы продать дом и имущество?

Выяснилось, что не приглашала, но что, наверное, пригласит, так как покидает Афины, надо думать, не сегодня.

   – И куда же она отправилась?!

   – К Стене Мёртвых, – ответили Сократу, – на могилу сына.

На могиле Перикла-младшего ещё не было могильного камня, ещё земля на ней была свежа. Аспасия пригладила холмик ладонями, как будто ласкала его, потом прижалась к нему щекой и долго лежала так, закрыв глаза и мысленно разговаривая с сыном. Всё сказала ему: какой он был маленький и тихий, а подрастая, вдруг стал капризным и непослушным, но потом, заболев, неожиданно переменил характер, став нежным, спокойным, прилежным в учении; какой он был смешной, когда первый раз влюбился – тайком гляделся во все зеркала, какие были в доме, и, подобно Нарциссу, засматривался на своё отражение в воде и всюду, где только оно появлялось.

   – Ты был ранен в первом же бою и потерял много крови, – шептала Аспасия. – И тогда я поила тебя бычьей кровью и горячим красным вином. Ты решил идти по стопам отца, стать первым стратегом и вождём афинян. Всё так и было бы, мой мальчик, когда б не смерть. Я проклинаю богов за твою смерть и ничего не боюсь...

Потом она поцеловала землю и поднялась. Над кладбищем качали верхушками высокие, тёмные, как ночь, кипарисы. В тени под ними цвели бледные мальвы, странно светились, болезненно, мертвенно. Это было кладбище отвергнутых – бродяг, чужеземцев и казнённых. Убогие надгробия, дикая трава, запах чабреца и мяты, кузнечики, едва приметные тропинки между могилами, пушистые шмели над синими зарослями цикория.

У ворот дома её поджидал Сократ, сидел в тени ограды на камне, дремал.

   – Не меня ли ты ждёшь? – спросила его Аспасия.

Он вздрогнул, проснувшись, протёр кулаками глаза, улыбнулся.

   – Тебя, – ответил он.

Они вошли в дом. И пока Аспасия собирала на стол, Сократ снова задремал, облокотись на столик, на котором стояла ваза с фруктами – с яблоками и грушами, прикрытыми сверху двумя тяжёлыми гроздьями чёрного винограда. Аспасия поставила перед Сократом фрукты, чтобы он угощался, пока она будет занята на кухне. Он съел несколько виноградных ягод, перекатывал косточки в губах и задремал.

   – Ты устал, Сократ? Отчего? – спросила Аспасия, приглашая Сократа к столу.

   – От мыслей, от скуки, от тоски по былому, от дурных предчувствий – от жизни я устал, Аспасия. Когда на людях, забываю об этой усталости, а когда один – тоскую. Да так сильно, будто умираю. Оно и верно – умираю. Мы все умираем, едва родившись. Так что не живём, надо говорить, а умираем. Кто это придумал, будто мы живём? И на кой ляд? Какой в этом смысл, какой толк? Собираем своё тело из всяких соков, солей, из разного мясного теста, а потом распадаемся. Бессмыслица. Я, конечно, догадываюсь, что всё это вытворяет дух, который сам по себе ничто, бессилен и безвиден. Он строит для себя материальное тело, чтобы таким образом участвовать в делах мира с помощью наших рук, ног, глаз, рта, ушей. Но скажи, пожалуйста, зачем ему это? Зачем ему это участие? Да и что можно сделать с помощью нашего тела? Оно ведь только тем и занимается, что обеспечивает свою сохранность и свои наслаждения: ест, пьёт, воюет, строит дома, создаёт всякие вещи, трётся о другое тело... Зачем это духу? Ему так редко удаётся преодолеть телесные страсти, перестать служить им и заняться своим настоящим делом – мыслить. Но он мог бы мыслить и без тела...

   – Не выпьешь ли вина? – спросила Аспасия.

   – Выпью, – ответил Сократ. – За твой отъезд, что ли. Почему не сказала мне, что собираешься уехать из Афин, что бросаешь свой дом, будто спешишь куда-то. Куда?

   – Не всё ли равно? Исчезаю, мой друг Сократ, исчезаю. Для тебя, для Афин. – Она хотела добавить «для всех», но не добавила, чтобы явно не признаться в том, что задумала.

Но Сократ, кажется, догадался, каким словам она не дала сорваться с губ.

   – Думаешь, что ты ничего уже не сможешь сделать? – спросил он. – Я, конечно, преувеличил или преуменьшил, когда сказал, что дух, создав для себя тело, не может с его помощью сделать что-либо важное для мира. Он может многое сделать с помощью этого тела, когда человек, ему принадлежащий, обретает власть – власть силы, власть веры или власть знания. И вот смотри: у тебя, конечно, нет силы, на тебя никто не молится, как на богиню или на вождя, но у тебя осталась власть ума, власть знания. Ум и знания никто у нас отнять не может.

   – Отнять не могут, но могут отказаться от них за ненадобностью. В неразумном мире разум среди отверженных. Разве ты сам об этом не знаешь? Все сочинители комедий потешаются над тобой, а Совет едва не предал тебя казни, когда ты, взывая к разуму, заступился за невинных.

   – И что? Принять яд и успокоиться? Если разумные станут убивать себя, то время разума так никогда и не наступит.

   – Зачем тебе это время, Сократ?

   – Этого хочет мой дух. Он выбрал и слепил меня, чтобы я приближал это время – время разума. Он не даёт мне уставать, когда я с людьми, когда я извожу их вопросами, жалю, как овод, заставляю мыслить, развивать ум.

   – Но когда ты один, ты чувствуешь смертельную усталость. Так ты сказал. Не означает ли это, что дух твой понимает, как напрасны твои старания, его старания, ваши старания?

   – Мой дух несовершенен. Эти терзания и убивают меня.

   – И меня, – сказала Аспасия.

Они долго сидели молча, лишь переглядываясь, кивали головами, когда подносили чаши к губам – вели мысленную беседу, понимали друг друга без слов, заражённые одним чувством и одной мыслью – о бренности всего сущего и о бессмысленности бытия.

   – Пойду уж, – сказал Сократ и спросил: – Когда уезжаешь?

   – Я предупрежу тебя, – ответила Аспасия. – Приглашу на проводы.

   – Я приду, – пообещал Сократ.

На другой день Аспасия отправилась на Акрополь, к Парфенону, думая о том, что, прощаясь с жизнью, нельзя не проститься с Парфеноном. Парфенон – это единственное, что светит из мрака жизни. В нём соединилось, как в оливковом масле, в которое опущен фитилёк, всё, что может гореть, всё пламенное, извлечённое из земли маслиной, а из человека – вдохновением художника, мастера, творца.

Она поднималась медленно, останавливалась, прислоняясь к стволам деревьев, чтобы передохнуть, перевести дух – для нынешних её лет подъём на Акрополь был уже крут, хотя раньше, если вспомнить, когда были ещё живы Полигнот, Фидий, Калликрат, Иктин, Перикл... О, тогда она взлетала на Акрополь как птица, одним взмахом молодых и сильных крыльев. Фидий говорил: «Стоит позвать с Акрополя «Аспасия!» – и вот она уже здесь, словно с неба спустилась, как и подобает богиням».

«Прости меня, Фидий, прости! Я не убила тебя, хотя намеревалась. Какое страшное заблуждение тяготело надо мной: я думала, что человеком можно пожертвовать ради Афин, ради общего благополучия, ради народа и его вождя. Я думала так, потому что это случается едва ли не каждый день – жизнь людей сгорает на алтаре отечества. Так повелось с давних времён, а люди думают, будто давние традиции установлены богами и, значит, священны. Или так и должно быть? Смысл принадлежит не каждому, но всем вместе, все люди – как один человек, а каждый отдельно – только листик, осколок, пылинка, буква в нескончаемой книге судьбы. Оправдано ли это?

Душа мира едина и неделима – и каждая её точка обладает всеми свойствами, что и целая душа мира. Тогда каждый человек, в котором воплощается дух, равен по своим достоинствам всему человечеству. И кто убивает одну человеческую душу, убивает всю душу мира...

Я не успела додумать всё это до конца, Фидий, а философы говорят то так, то эдак – по-разному. И всё же я счастлива, что не убила тебя, что случай спас меня от этого ужасного поступка: ты выпил горячее вино не с милетской травой, а с травой, которой лечат девчонок и мальчишек от прыщей на лице. Спасибо аптекарю, который обманул Лисикла, спасибо Лисиклу, который был глуп и груб с аптекарем...

Но отчего же ты умер, Фидий? Или ты сам так решил, или время пришло, или кто-то другой распорядился твоей жизнью, как могла бы распорядиться ею я?

Прости меня, Фидий, прости!»

Хранитель Пинакотеки в Пропилеях сразу же узнал её и открыл ей дверь, хотя было ещё совсем рано, едва ли закончился первый дневной час. Этот хранитель, его звали Фрасипп, помнил Аспасию с той поры, когда был ещё жив Полигнот. Он открывал ей дверь по условному стуку, чтобы она могла встретиться с Полигнотом, когда он никого, кроме неё, видеть не хотел – тогда он рисовал Елену Прекрасную, а Аспасия позировала ему. Это было так давно. Так давно, что она с трудом узнала себя на картине Полигнота, потому что уже не помнила себя такой.

Фрасипп сказал:

   – Картины начали портиться, трескается и осыпается краска. Ищу художника, чьей кисти можно было бы доверить прикосновение к картинам Полигнота. Не знаешь ли такого? – спросил он Аспасию.

   – Не знаю. Боюсь, что таких нет. И уже не будет.

Фрасипп вздохнул и ничего не сказал. Потом, когда Аспасия уже уходила, спросил, стоя на пороге:

   – Ещё придёшь?

   – Не приду, – ответила Аспасия.

   – Никогда?

   – Никогда.

По влажным от утренней росы мраморным ступеням Пропилей Аспасия поднялась на Акрополь и сразу же остановила взгляд на величественной бронзовой Афине Промахос. Статуя возникла из земли, как столб золотого пламени, которое возжёг и навеки остановил здесь Фидий – пламя для всех греков, которое всегда впереди, как сама Афина Промахос, зовущее пламя. И Парфенон открылся перед ней, но она всё отводила от него взгляд, чтобы увидеть его суть позже, раскрыться для его созерцания всей душой, сразу задохнувшись от восхищения, когда Афина Промахос уйдёт из поля зрения и улягутся чувства, воспламенённые ею. И вот Афина Промахос осталась за правым плечом, так что и голову к ней уже не повернуть, каменистая земля побежала вперёд, всё расширяясь, ударилась о нижнюю ступень храмового цоколя, как волна о берег, и белой пеной взметнулась ввысь, белыми мраморными колоннами...

Она больше не увидит Панафиней, прекрасного и торжественного шествия афинян с подарками для богини. Но она может пройтись вдоль северного фриза, где сотни людей, высеченных из камня, всё идут и идут по воле Фидия на восток, к вратам храма, за которыми в золоте и драгоценных камнях их ждёт величественная Афина Парфенос, Афина Дева.

Аспасия вошла в храм неслышно – у её сандалий были мягкие подошвы, через которые она чувствовала и гальку, и песок, и траву, и эту отполированную до блеска мраморную поверхность пола Парфенона. Стража, стоявшая у ворот, пропустила её, ни о чём не спросив: чем могла быть опасной для храма и для Афины женщина, пришедшая помолиться?

Но Аспасия не молилась. Она не могла молиться самой себе: ведь перед ней была не Афина, а Аспасия. Её изваял Фидий, а не богиню, которую никогда не видел, чтобы подарить вместе с храмом Афине Парфенос от имени Эллады. Вот тебе, Афина Парфенос, подарок – Аспасия, чей облик ты приняла на земле и кто принял твой облик небесный...

Было тихо, прохладно, солнечные лучи ещё скользили над крышей, не проникая сквозь проем в храм. Афина была освещена не солнцем, а небом, сверкающей утренней голубизной, трепетным светом воздушных течений и зарождающихся из ничего облаков. Лицо богини было живым, участливым, милым. Невольно хотелось сказать ей: «Да, ты не тревожься, всё ладно, всё хорошо».

– Смена стражи! – послышался гулкий голос из пронаоса. – Смена стражи!

«Вот как, – подумала Аспасия, – смена стражи. Сменяется стража, сменяется поколение, всё сменяется...»

Покинув храм, она подошла к стене Кимона и долго смотрела вниз, на город. Отсюда были видны Одеон, Пникс, холм Нимф, храм Тесея, Агора, далёкий Дипилон, Керамик, Пирейские ворота и Ворота Смерти... За Священными воротами, за Дипилоном, покоится прах Перикла-старшего, за Воротами Смерти – Перикла-младшего. От славы и надежд до позора и отчаяния – всё видно...

Так каков смысл жизни, политэ? Каков смысл смерти? Зачем явились в мир эллины, каково их предназначение? Тешить богов, то исполняя их волю, то противодействуя ей? Вряд ли кому-то понравится такой ответ – никому не хочется быть игрушкой в чужих руках, даже в руках богов. Что ещё? Если наше предназначение – познание, то познание чего и для кого? Ведь наша душа, причастная мировой душе, разуму, богу-творцу, бессмертная и вечная, всё знает. Стало быть, знания не для неё. Тогда для чего же? Для наилучшего обустройства жизни на земле? Наилучшим образом живёт тот, кто получает наибольшее число удовольствий – наслаждается жизнью. Познание ради достижения наслаждений? Но они кончаются со смертью. Какая ничтожная цель.

Говорят ещё, что мы живём для детей, для будущих поколений. Для них строим, накапливаем богатства, захватываем всё новые и новые земли, совершенствуем искусства, наращиваем могущество государства, упрочиваем власть, развиваем ум, говорим: «Чтобы дети жили лучше нас и были лучше нас». Стало быть, обеспечиваем успешное продолжение рода. Мы живём и трудимся для будущего детей, дети станут жить и трудиться для будущего своих детей, наших внуков, внуки – для правнуков. Смысл всего этого где-то очень далеко и неясен. Скорее всего, его и вовсе нет. К тому же боги время от времени лихо расправляются с человечеством, превращая его в прах, а потом какой-нибудь Девкалион, бросая камни через плечо, возрождает его, и всё повторяется с удручающим однообразием. Но египетские жрецы сказали: будет всему конец, через две с половиной тысячи лет...

Нет, нет, никто ничего не знает, да и знать нечего, кроме одного: у познания есть лишь одна достойная цель – познание законов гармонии, красоты; есть лишь одно достойное человека дело – создание прекрасного; есть лишь одно истинное наслаждение – созерцание прекрасного. Все остальные знания, дела и удовольствия доступны любым другим животным, а познание прекрасного, созидание прекрасного и наслаждение прекрасным доступны и свойственны только человеку. Кто поймёт это, тот скажет: истинными людьми среди греков были лишь немногие: Гомер, Гесиод, Эсхил, Софокл, Полигнот, Эврипид, Фидий, Анаксагор, Калликрат, Протагор, Солон, Перикл, Геродот, Иктин, Сократ... Кто ещё? Все, кто постиг смысл гармонии, трудился ради неё и наслаждался ею, зовя за собою других. Только эта работа, ради постижения и созидания прекрасного делает человека созвучным всему миру, бессмертным, равным богам, которые суть лишь несовершенные образы истинных целей нашей земной жизни...

Здесь, на Акрополе, в царстве красоты, гармонии, совершенства легко и приятно думать о том, как ты близок к истине, как ты паришь над миром на её белоснежных крыльях, как ты сам прекрасен и велик. И чист. И отрешён от всего суетного. Наполнен светом. Преображён. Блажен. И, кажется, бессмертен...

Вот в чём истинное значение Акрополя: он даёт человеку найти в себе человеческое. Перикл, Фидий, Анаксагор, Протагор, Софокл, Калликрат, Иктин, Геродот, Продик, Эврипид, Полигнот – они знали об этом. И Сократ знает. И она, Аспасия, возбуждавшая их мысли и слушавшая их... Это она подсказала Периклу формулу: «Афины – школа всей Эллады». Теперь можно было бы добавить: «Акрополь – учитель Человека». Учитель его мыслей, желаний, действий и чувств. Акрополь освещён не столько солнцем, сколько светом бессмертной красоты. И всё, что создано здесь из мрамора, золота и драгоценных камней, отражает этот свет. Здесь – удвоение его. И удвоение совершенного и бессмертного мира – в человеке... Вот правильная мысль, за которую, наверное, похвалил бы Сократ: наша цель – совершенство, а в совершенстве всё...

Спустившись с Акрополя, Аспасия шла через Агору, когда услышала – незнакомый афинянин говорил другому, но так громко, чтоб слышали все, – что умер в Колоне Софокл...

Первым из её прекрасных друзей умер Полигнот – на двадцать лет раньше Перикла. Анаксагор умер в Лампсаке на пять лет раньше Перикла, Геродот умер через четыре года после Перикла, Протагор – через двадцать лет после Перикла, Эврипид совсем недавно, в Македонии, в Пелле, и вот теперь Софокл... О ней, об Аспасии, возможно, станут когда-нибудь говорить: она умерла в один год с Софоклом и Эврипидом. С Софоклом – в один день... Из её друзей об этом будет знать только Сократ, который пережил всех...

Это был самый грустный пир в её жизни – рядом не было никого. Но вокруг стояли в перистиле ложа, как если бы она ждала гостей. Ждать же было некого. Только воображение могло наполнить тихий двор, освещённый факелами, знакомыми и дорогими лицами, голосами, звоном кружек.

Все ложа покрыты чёрным, возле каждого – столик, на каждом столике – наполненный вином кубок и светильник. Вино в кубки Аспасия налила сама, и сама подожгла фитили в плошках с оливковым маслом. Каждому другу – угощение, и каждому – свет на прощальном пиру.

На ложах Перикла и Перикла-младшего – их боевые шлемы, иссечённые вражескими мечами.

У Аспасии – самый большой кубок. Её ложе – у бассейна, куда стекает звонкой струйкой по мраморному жёлобу ключевая вода, выходящая из-под камня в саду. Вода приносит в бассейн опавшие жёлтые листья и синие лепестки поздно цветущего цикория. Огонь в факелах горит ровно – в факельные кружки налито чистое ароматное масло. Над головою – открытое небо, на котором сегодня мало звёзд, не больше, наверное, чем друзей на ложах в перистиле. Может быть, звёзды тоже воображаемые...

Это голос Софокла:

   – Пойдём вместе, Аспасия.

   – Куда? – спросила она.

Ответа не последовало. Софокл по праву заговорил первым, потому что хоть и умер, но душа его ещё здесь, на земле, близко. А голос Полигнота прозвучал едва слышно:

   – Елена Прекрасная – это ты, Аспасия. Так и будет всегда: станут смотреть на Елену Прекрасную, а видеть будут Аспасию.

   – Спасибо, Полигнот, – сказала Аспасия.

Чуть погромче голос Фидия, он умер за год до смерти Перикла:

   – Боги создали тебя красивой, чтоб люди, глядя на тебя, полюбили красоту, Аспасия. – И, немного помолчав, добавил: – Я умер от тоски...

   – Всё же я виновата, – сказала Аспасия. – Прости меня.

Это Перикл. Кажется, он поднял кубок и говорит, как бывало:

   – Мы развиваем нашу склонность к прекрасному без расточительности и предаёмся наукам не в ущерб силе духа. Друзей мы приобретаем не тем, что получаем от них, а тем, что оказываем им проявление дружбы. Я по-прежнему утверждаю, что город наш – школа всей Эллады... А вы, друзья мои, – Перикл назвал имена всех присутствующих и заключил этот блестящий ряд именем Аспасии, – учителя в этом прекрасном городе...

   – Город – всего лишь камни. Душа его – афиняне. Но они невзлюбили меня, – сказал Анаксагор.

   – Мир полон чудес, – заговорил следом за Анаксагором Геродот. – Я видел все чудеса мира. Но самое большое чудо в мире – Афины.

Голос Эврипида, старческий, слабый, прерывается, пропадают слова. Это стихи, которые он некогда вложил в уста пророчицы Медеи:

   – Дайте руки, я их к устам прижать хочу... Рука, любимая, вы, волосы, вы, губы, и ты, лицо, какое у цариц бывает только... Вы найдёте счастье не здесь, увы... Уходите, скорее уходите...

Сын! Голос так ясен, будто он жив и рядом:

   – Не прикасайся к кубку, мама! Не прикасайся. Здесь всё не так, темно, здесь нет людей, и нет меня... Не прикасайся! – И стон, и удаляющийся неясный голос, как будто его уводят.

   – Послушай сына. Ясность только в том, что видят очи... – Это Протагор.

Калликрат:

   – Колонна прекраснее статуи, она совершеннее, она надёжнее подпирает небо, чем наша вера... Перикл – колонна, которая подпирает небо. Рухнул – и некуда нам поднять глаза...

Сократа она услышала последним. И увидела сквозь сгустившийся мрак, сквозь колеблющуюся пелену.

   – Я опоздал? – спросил он.

   – Ты опоздал, – ответила Аспасия, с трудом выговаривая слова, и допила вино из кубка – сладкое, пахнущее милетской травой.

   – Зачем же, Аспасия?

Она не ответила – не было ни сил, ни желания. Да и что могла ответить ему?

Уронила пустой кубок на каменный пол. Он зазвенел так сильно, будто упал и разбился о камни свод небесный. Хотела поднять освободившуюся от кубка руку, чтоб соединить её с другой, которую держала на груди, и не смогла. Сократ подошёл к ней, поднял её свисающую с чёрного ложа белую, как слоновая кость, руку, приложил ладонью к той, что была на груди. Наклонился, глядя в неподвижные открытые глаза, спросил:

   – Теперь легко?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю