Текст книги "После града"
Автор книги: Анатолий Землянский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Тихон почувствовал мое волнение и, кажется, разгадал его, потому что вдруг спросил:
– Ты вроде тоже под Понырями был тогда? – И, не дав мне ответить, поторопил: – Ну, дальше, дальше…
Я перевернул листок и дочитал последние строчки:
– «…Два танка из тех, что перли аккурат на нас, мы подбили, но один успел насунуться прямо на окоп. Захара придавило землей, насилушку я его вызволил. А тут стукнуло меня в плечо. И надо же такому быть, опять полезли танки. Одного он зажег, ну а когда взялся за второго, тут осколок и подоспел…»
На листке не было подписи, а на конверте – обратного адреса. Только штемпель свидетельствовал о том, что опустили треугольник в городе Мелекессе.
Я подал Тихону письмо, и мы с минуту молчали, подавленные его скорбным лаконизмом. А потом Тихон опять вернулся к разговору о вере:
– В купе попутчики мои – все, видать, молодые ребята – спорили об этой… как ее, ну… об отцах и детях. Один, видно, здорово петушистый, все толковал о какой-то опороченности идеалов, из-за чего, мол, дети и отшатнулись от них. Мы, говорит, теперь новые идеалы ищем… Дурак же! – раздраженно качнул головой Тихон. – Выходит, идеалы можно менять, как протез в глазу. А не найдется такого обменного пункта дома – гони на перекладных в чужбину. Авось там что-либо подвернется… Нет, ты скажи, Семен, как это так складывается? Насчет идеалов-то?
Я молчал, чувствуя, что в эту минуту вся жизнь Тихона, знакомая мне до малостей, стала вдруг как-то иначе преломляться во мне. Я с ужасом узнал частицу себя в том петушистом спорщике, о котором говорил Тихон. Нет, я новых идеалов не искал, но все-таки склонен был думать, что культом что-то очень высокое и большое осквернено. А вот Тихон подошел ко всему иначе.
Не дождавшись моего ответа, он напористо и жестко повторил:
– Нет, ты скажи, Семен… Ведь что получается. Ведь если так вот, из-за ошибок одного человека менять идеалы и убеждения, то какая же это вера в свое дело? А если бы я, обидевшись за отца, развернул танк в другую сторону? Я мстил бы за ошибки и близорукость одного, а страдали бы многие. И как бы при этом выглядел я сам?
Что за странный вопрос: как бы он выглядел при этом? Впрочем, почему – странный? В самом деле, что, если бы Тихон…
Тут я почувствовал, что мысли мои перестают повиноваться. Я попытался представить себе Тихона разворачивающим танк в обратную сторону и не смог.
А голос его все звучал и звучал. И временами он начинал казаться мне голосом его отца. Где-то, в чем-то они невидимо, но неразделимо сливались воедино.
Тихон говорил:
– Ты вот, Семен, сейчас… как это говорят… командир производства, вчерашний офицер. Но по корню ты хлебороб. Так вспомни, какими трудами зерно в колос поднимается. Тяжкими трудами. А тут, глядишь, грозовая тучка. Из края в край по ниве пройдется – мертвая полоса перед тобой. Хлипкий придет, глянет и опустит руки. А другой тут же поднимет недобитые колоски, а об остальном скажет: «Ничего, заново вспашем, заново посеем, добрые всходы будут». И если к новой ниве уже не может прийти отец – за нее сын берется. Так оно и идет. Да вот тебе резон из резонов: у батьки твоего шрам над глазом был. А у тебя, говорят, полбока распахано и ключица с плохой погодой не в ладах. За одно дело отец с сыном мечены. А вот тот, сосед мой по купе, он, гляди ты, в разочарование поиграть решил, душевные изломы свои, как пустые карманы, выворачивает.
– А может, он и есть тот поломанный колос, который надо поднимать после града? – не удержался я.
Тихон иронически улыбнулся:
– Тут, брат, чуток иначе получается. Колосья, по которым действительно градом лупануло, они, если в живых, даже в полуживых остались, куда покрепче некоторых тех, кто в грозу едва начинал мамино молоко под пух прятать. Э, да что говорить, сам не хуже моего знаешь, куда иных таких вот героев позаносило. После града-то…
У Тихона мелко и часто дрожали верхние веки, а в остальном он был как-то по-завидному спокоен. И нельзя было не видеть, что происходит его спокойствие от уверенности в своей правоте.
«Нет, ты скажи…»
Он повторял эти слова так, что мне казалось, будто он раз и навсегда решил все вопросы жизни, постигнув одному ему открывшуюся истину. «Плохо это и страшно, когда не хватает веры… – невольно пришли на память его слова. – Ведь если… из-за ошибок одного человека менять идеалы и убеждения, то какая же это вера в свое дело?..»
Слепой физически, Тихон оказался более зрячим и цельным внутренне. Я смотрел на него с удивлением и видел – отчетливо видел! – его сидящим в «тридцатьчетверке» во время атаки на Песчаную гору. А потом – лежащим на полу в подвале немецкой комендатуры, рядом с невысоким толстоногим столом, с которого Гуртлих то и дело брал замысловато отлитый кастет.
Но я еще не знал в тот вечер, что утром, сидя вот также передо мной, Тихон по-ребячьи застенчиво попросит меня… проводить его в Мавзолей.
Он не мог видеть моей растерянности, но по долгому моему молчанию понял, что я в замешательстве. И уже твердо, с жестковатой укоризной сказал:
– Я должен побывать в Мавзолее, Семен. Неужели ты не понимаешь?
И мне стало стыдно за мою растерянность, стыдно до того, что я никак не мог остановить в себе предательскую щекотку, толкнувшую к глазам влажный туман.
10
Милиционер, кажется, свыкся наконец с присутствием слепого. И свыклись стоявшие впереди и позади нас.
Мы вышли из Александровского садика, ступили на брусчатку Красной площади. Здесь очередь продвигалась быстрее, и я заметил, как все подобраннее, суровее становился Тихон. Он чуть заметно вздрагивал от ударов собственной палки, словно боялся, что нарушает покойную и священную тишину. Я был уверен, что он не слышит ни урчания машин, ни людского гомона… Лишь при звоне курантов он еще выше поднял голову и напряженно, как гимн, слушал удары.
Часы били двенадцать. Солнце бросало на нас тень Никольской башни, а впереди, вызолоченный солнцем, высился храм Василия Блаженного. Вся площадь полнилась полуденной ясностью, только воздух был немного тяжел от зноя.
У того места, откуда люди, повернув направо, начинают безостановочно, медленным ручьем вливаться в Мавзолей, Тихон вдруг приподнял свою палку, зажав ее под мышкой, и сильнее стиснул мой локоть. А я ведь ничего не говорил ему. И до сих пор не могу понять, как это он мог угадать близость волнующего входа, через какие тончайшие струны передалась она ему.
Распорядители и часовые у самой двери Мавзолея удивленно вскинули брови, один из офицеров хотел о чем-то спросить меня (это я понял по его взгляду), но губы у него так и остались раскрытыми, лишь едва заметно дрогнули.
У моих глаз сверкнула высветленная сталь караульных штыков. Я шепнул Тихону:
– Мы входим.
Но он, видимо, уже ощутил дохнувший нам навстречу холодок каменного подземелья и все понял сам.
– Здесь ступеньки, – вполголоса подсказывал я. Он отзывался на мой шепот легким кивком головы и пожатием локтя. А когда, сойдя по ступенькам, мы повернули направо, я почувствовал, как пальцы его на моем локте задрожали. Отсюда уже был виден саркофаг и доносились приглушенные однотонные слова:
– Осторожно – ступеньки.
Лабрадоровые стены, расчлененные красными порфировыми пилястрами, их знамяподобный орнамент из смальты-пурпурина ярко-красного цвета, кумач и траур вокруг саркофага и над ним – все сливалось здесь в единообразное розовое облачко. Его не было только там, под стеклом, где покоилось тело Ленина. И потому саркофаг был лучисто выпукл, а лик Ильича в нем – поземному светел.
– Осторожно – ступеньки…
– Осторожно…
– Осторожно…
Я глянул на Тихона и увидел, что лицо его повернуто к Ленину. И я шепнул:
– Он перед тобой, Тихон.
– Да, да, – тихо и взволнованно отозвался он, опять кивнув головой и сжав мою руку. И мне показалось, что он сказал не «да, да», а «вижу, вижу» – таким необычным, сдавленно глубоким был его голос. Лицо Тихона в красно-прозрачном облачке выглядело бледным и торжественным, верхние веки подрагивали сильнее. Он остановился. И тогда тот же приглушенный голос сказал:
– Проходите, пожалуйста. Прошу проходить.
А Тихон еще стоял. И я заметил, что голос, только что торопивший нас, помедлил с новым напоминанием. Лишь через заметную паузу он повторил обычные два слова:
– Осторожно – ступеньки…
И Тихон пошел дальше, вокруг саркофага, поднимаясь к выходу. Лицо его было по-прежнему повернуто к Ленину, глаза влажно блестели, и мне стоило огромного усилия поверить, что Тихон не видит…
Легенда Багряного холма
Средь этих нив я собирал слова, -
То пестрые, как вешняя долина,
То строгие, как горная вершина.
То тихие, как на заре трава…
Средь этих нив я создал жизнь свою,
Подобную сереброкрылой песне,
На зависть всем и даже – соловью.
Средь этих нив я лягу и умру,
Чтобы еще звончей, еще чудесней
Летела песня утром на ветру.
Георгий Суворов
Золотой свиток арфиста – как была окрещена эта уникальная находка – «сдался» Остожину за какое-то получасье до рассвета. До погожего августовского рассвета, когда сад перед окнами профессора бывает полон влажных теней и первого голубоватого посветления.
Последние знаки последней тисненой строки стояли в знакомом уже сочетании, и Остожину нужно было лишь вернуться к начальным листкам, чтобы найти готовую расшифровку.
Он нашел ее легко, и она будто сама скользнула с пера на бумагу. Ему показалось даже, что он услышал легкий и мелодичный звон, с каким эта последняя фраза коснулась плотного белого листа.
Размашисто бросив под строку дату, Остожин посмотрел на часы, записал время, затем снял часы с руки, завел их до отказа и резким усилием перекрутил пружину. Механизм, безотказно и точно работавший долгие годы, мгновенно смолк, вороненая секундная стрелка замерла на полделении.
И это не было пустой прихотью или ребячеством. Расшифровка свитка взяла у Остожина столько времени и сил, что ему в самом серьезном смысле хотелось как-то ознаменовать завершение труда. И он придумал: пусть сохранится этот счастливый миг хотя бы на его часах. Одиннадцать лет, семь месяцев и двадцать три дня потратил он, чтобы разгадать эти древние письмена. И вот: написана завершающая строка, поставлена последняя точка. Древность будто приблизилась к Остожину вплотную и с покоренной доверчивостью приоткрыла свое лицо. Смотри, мол. Вы с Буклеевым были достаточно упорны, чтобы получить такую награду. Вы сумели тогда, одиннадцать с половиной лет назад, раскрыть тайну Багряного холма, а теперь покорилось тебе и ценнейшее из его сокровищ.
Как же можно не сохранить это мгновение?!
Свет наступающего утра уже ослабил яркость настольной лампы, пригасив немного и строчки на бумаге. Но виднелись они по-прежнему отчетливо и ясно. Остожин лишь в чем-то не узнавал своего почерка, казавшегося ему теперь похожим на разгаданную им округло-крючковатую вязь, выдавленную чем-то острым по гладкой поверхности тонкого, как ватман, золотого свитка.
Часы молчали, покоясь на последнем листке рукописи, и инкрустированный перламутром циферблат их мертво фиксировал победу профессора какой-то необычайно значительной теперь неподвижностью стрелок. Утро все больше подавляло свет лампы, но Остожин не замечал ни посветления в окне, ни остановившихся часов… Он думал о том, что поведал когда-то людям безвестный автор, незримо пожаловавший теперь к нему, Остожину, из давности, измеряемой семью с лишним тысячами лет. Казавшаяся мертвой тайнопись ожила и раскрылась. Медленно, нехотя, но по причудливым знакам ее, как по кровеносным сосудам, побежала жизнь. И сосуды, эти крохотные замысловатые иероглифы, невидимо наполненные смыслом, запульсировали словно от искусственного дыхания.
Был бы жив учитель!..
Остожин вспомнил Глеба Анисимовича Буклеева, и перед его глазами вдруг всплыло давно уже пустующее в зале заседаний кресло, в котором обычно сидел знаменитый археолог и палеограф. Когда он, Остожин, будет на следующей неделе докладывать академии о своей работе, Буклеев не услышит его. И никогда не узнает гордой красоты найденной им легенды.
Это угнетало Остожина, и ему хотелось как можно быстрей вернуть легенде жизнь. Он собрал листки с расшифровкой и перешел к столику с машинкой. Усталость, которую он только что ощущал, прошла. Будто и не было бессонной ночи.
Пальцы коснулись клавишей, комната наполнилась торопливым стрекотом. Легенда Багряного холма шла к людям.
…Узники сидели в пыточной, и палачи каждый день докладывали королю Монтэгуриэсу о результатах допроса. Шла седьмая неделя заточения.
Из четырнадцати пленников двенадцать уже не вынесли пыток и «заговорили». На пятьдесят первый день сдался тринадцатый. Он был самым главным из узников.
– Ну а четырнадцатый? – спросил король.
– Молчит, – потупились палачи.
– Да кто же он? – вскричал разгневанно Монтэгу-риэс. – Кто? Вы узнали хотя бы это?
– Он не промолвил еще ни единого слова, – ответил главный палач, – но в его одежде найден папирус.
– Что в нем говорится?
– Там стихи, вэллу аха[1]1
Вэллу аха – великий из великих.
[Закрыть].
– Его имя?
В списке послов он именуется Поэтом.
– О чем его стихи?
– О земле его предков и о красоте людей этой земли. Он воспевает свою родину Вэнти-Вэзэо, что на их языке означает Страна Радуг.
Монтэгуриэс усмехнулся.
– И еще, великий повелитель, он пишет о любви.
– Воспевает Вэнти-Вэзэо… Пишет о любви… – с раздражением повторил Монтэгуриэс. – А знает ли он, что через три недели я сделаю из его Страны Радуг пустыню из пожаров и развалин? И что вся любовь самых красивых его соотечественниц достанется моим солдатам? Знает ли он об этом? Спросите у него!
Вдруг лицо короля побагровело, глаза расширились, я в красноватых белках утонули маленькие колючие зрачки.
– Вы… Вы жалкие и беспомощные людишки, – зло прохрипел король, обводя разъяренным взглядом палачей. – Пленник разговаривает с простым бессловесным папирусом, доверяет ему и мысли и сердце, а вы, живые, сильные, вооруженные острым железом и горячим огнем, не можете выбить из него ни слова… Идите и завтра утром принесите мне его слова. Иначе вы отправитесь в путешествие по вечной ночи. Слышите? Завтра же принесите мне слова этого упрямца. Ступайте!
За палачами уже захлопывалась дверь, когда Монтэгуриэс еще раз хрипло крикнул:
– Помните же, бездельники: или слово пленника, или путешествие по вечной ночи! Вы знаете, оно так же бесконечно, как бесконечна моя власть над вами!
Но утром палачи упали перед королем на колени, и главный, моля о пощаде, сказал:
– Пленник молчит, вэллу аха! Мы ничего не могли от него добиться.
– А папирус? – со зловещей холодностью в голосе спросил Монтэгуриэс.
– Папируса у него больше не было, но…
– Но?.. – повторил король в нетерпении.
– Он писал острым камнем на стене.
– О чем же?
– Он выцарапал только одну фразу, вэллу аха.
– Ну?
– Я боюсь ее произнести. Это разгневает моего короля.
– Говори же! – взревел Монтэгуриэс.
– На стене нацарапано: «Вэнти-Вэзэо не покорится!» Глаза короля опять блеснули красноватыми белками, рука вскинула скипетр и с силой ударила им о подлокотник трона. Монтэгуриэс уже открыл рот, чтобы дать волю словам возмущения и гнева, но вдруг он замер, осененный какой-то мыслью. Он откинулся к спинке трона и, забыв о распластанных палачах, задумался.
Он думал долго, у палачей заныли колени и онемели спины. Но они лежали, не шевелясь, а король продолжал думать. Когда же он снова заговорил, лицо его было не гневным, а самодовольным и зловеще ухмыляющимся.
– Вы хорошо пытали этого безумца, пишущего стихи? – спросил король.
– Мы никогда не работали с таким усердием, наш повелитель, – отвечал главный палач. – Перегорел и сломался железный прут, которым мы жгли его. В печке четырежды сгорали до золы поленья. У нас не хватило иголок, которые мы загоняем под ногти, и младшему палачу пришлось срочно сделать несколько новых. У пленника уже нет глаз и обрезаны уши… Вчера мы работали, сменяя друг друга, потому что сильно уставали. Но он не проронил ни звука. Лишь в забытьи дважды произнес слово «Велинэ».
– Что оно означает?
– Это женское имя, мой повелитель.
– Вы отправите нас в путешествие по вечной ночи, вэллу аха, – сказал младший палач, еще ниже припадая к земле, – но перед смертью скажу вам: я никогда не встречал под солнцем и уверен, что не встречу во всей вечной ночи такого крепкого духа. Всемогущий король стал бы еще могущественнее, если бы его солдаты были такими же.
– Ты угадал мои мысли и потому будешь казнен, – сказал Монтэгуриэс младшему палачу. – Ибо опасен разгадывающий мысли владычествующих. А всех остальных я милую. Милую в честь того, что ко мне явилось такое провидение. Милуя, велю вам: взять всю кровь пленника, влить по капле в хэлуны[2]2
Хэлуна – походная кружка.
[Закрыть], наполненные вином, и дать каждому их моих узгэхов[3]3
Узгэх – солдат.
[Закрыть]. Это будет благородной данью памяти мужественного человека по имени Поэт и сделает непобедимыми моих узгэхов. Да поселится в них та же необоримая сила духа!..
Монтэгуриэс дал знак рукой, и палачи, пятясь на коленях, покинули тронный зал.
Младшего палача сразу же увели на казнь, а остальные под предводительством главного отправились в пы-очную.
Через час на придворцовой площади уже стояли бочки с вином. На одной из них возвышалась ажурная золотая чаша, наполненная кровью замученного узника. Мимо бочек цепочкой шли узгэхи, черпали вино, потом протягивали хэлуны к чаше, у которой стоял главный палач. Он добавлял в вино кровь.
Капли крови мгновенно терялись в шипящей пене, и никто не видел, остаются они сверху или опускаются на дно.
Вино выпивалось залпом. Это тоже был приказ короля Монтэгуриэса.
Над площадью уже вспыхнули первые звезды, когда были выпиты последние хэлуны. А через час небо заволокло тучами, низкими и тяжелыми. Казалось, они вот-вот коснутся земли и, волочась по ней, будут оставлять позади себя мокрые и рыхлые хлопья.
Но тучи не касались земли. Они плыли и плыли вдаль. И король, глядя из окна своей опочивальни, радостно улыбался: тучи плыли в сторону Вэнти-Вэзэо. Монтэгуриэс видел в этом добрый знак: на рассвете он должен был повести туда свое войско. Туда, к границам Вэнти-Вэзэо. Тучи будто звали его за собой, будто предрекали путь.
«А может, тучи несут к Вэнти-Вэзэо печальную весть о гибели ее послов и о самом мужественном из них, носящем к тому же такое странное имя?» – думала в туже минуту королева, стоявшая у другого окна опочивальни. Но она не смела высказать свои мысли. Монтэгуриэс не любил этого. И она прятала в себе страх, от которого никак не могла избавиться. Он накапливался, переполнял ее и лишал покоя. «А может, мой страх – предупреждение об опасности?..»
Но и об этом королева не смела сказать Монтэгуриэсу.
А тучи все текли и текли в сторону Вэнти-Вэзэо. И король Монтэгуриэс улыбался им, самодовольно пощипывая черный клин короткой бороды. «Вы зовете меня, и я пойду за вами, – мысленно обращался он к тучам. – С первыми проблесками утра я подниму рать, напоенную вином и стойкой кровью. И уже к следующей полуночи я пересеку границы Страны Радуг. Я умертвил ее послов, и никто из ее жителей не будет знать о моем вторжении. Не более трех раз поднимется и опустится солнце, прежде чем гордая Вэнти-Вэзэо ляжет к моим ногам покоренной… А послы!.. О глупцы! Они предлагали мне мир. Стадо пышно наряженных баранов… Как они не могли понять, что мир не дал бы мне ничего, кроме еще одного папируса с печатями. Мне же нужен не папирус. Мне нужна Страна Радуг. Нужна как воздух. И она будет моей!»
Тучи становились все чернее и ускоряли бег. И опять почудилось Монтэгуриэсу, что они зовут его. Зовут и торопят. И он, как сладкую боль, ощутил в себе досаду, что еще больше половины ночи отделяет его от рассвета. Он подал властный знак королеве и направился к ложу.
Меняя закладки, Остожин ловил себя на том, что все описанное в легенде представлял себе происходившим у Багряного холма.
Этот холм близ знаменитого Шагера они раскапывали девять сезонов. Почти девять лет! Потому что и в те немногие недели непогоды, когда работа в карьерах прекращалась, они с Буклеевым оставались на своих местах: оценивали найденное, определяли новые направления поисков, сопоставляли, взвешивали…
За девять сезонов они познали шесть отчаянных огорчений: гробницы и захоронения оказывались ограбленными. Надежды иссякали, но одна из находок внезапно оживила их.
Главная траншея, которую Буклеев решил вести вдоль полуразрушенной городской стены, нежданно «уперлась» в крутонаклонный ход, завершавшийся на трехметровой глубине каменной площадкой. Удар по ней ломиком не оставил сомнения: там, под площадкой, пустота. Она отозвалась на стук гулко и таинственно.
Склеп? Гробница? Какое-то другое захоронение?..
И, кажется, не разграбленное.
Надежда ожила.
Остожин мог вспомнить тот день весь, до мельчайших подробностей. Но его жгло нетерпение быстрее переписать легенду, и пальцы его снова побежали по круглым кнопкам…
Никто не остановил войско Монтэгуриэса на границе. Лишь три всадника поскакали ему навстречу от того рубежа, где начиналась земля Страны Радуг. Они скакали, миролюбиво подняв в воздухе длинные и узкие свои вэвиго – клинки с ограничителями на колющих наконечниках[4]4
Жители Вэнти-Вэзэо считали, что нельзя поражать металлом человеческое сердце. Для этого и делались ограничители на вэвиго.
[Закрыть], но скоро все трое упали, пробитые стрелами. Их лошади недолго метались на глазах Монтэгуриэса и всего его войска, потом умчались обратно и скрылись в поросшей кустарниками лощине.
Монтэгуриэс пришпорил коня, тот плавно перенес его через среднего из убитых всадников и, отхрапываясь, поскакал в глубь чужой земли.
Войско наметом стлалось за королем.
Уже совсем рассвело, но солнца не было видно. Его закрывали все те же низкие и тяжелые тучи, что все еще плыли и плыли. И тянулись они туда же, в глубь Вэнти-Вэзэо. Монтэгуриэсу опять показалось, что они убыстряют бег, но теперь он не стал размышлять над этим. Он красиво скакал вслед за тучами, захваченный одурманившим его видом заботливо возделанных полей, распустившихся в ярком и обольстительном плодоношении садов и близких, уже видневшихся вдали поселений.
Монтэгуриэс еле сдерживал в себе радость и про себя читал совэхо – завет предков[5]5
Изустная молитва в стране, где казнили узников.
[Закрыть], прославляющий Гугурэ аха[6]6
Гугурэ аха – бог из богов.
[Закрыть], который дает сильному наслаждение победой. Он читал молитву про себя, но ему казалось, что ее слышат все. Что вся его свита и все войско повторяют за ним каждое слово завета. И что наслаждение победой летит навстречу ему с той же быстротой, с какой скачет его конь. Нет, оно летит еще быстрее. Потому что, в сущности, он, Монтэгуриэс, уже победил.
Незаметно для себя Монтэгуриэс начинает произносить слова совэхо вслух. Он уже как бы поет их, словно песню, повторяя каждую фразу по нескольку раз. Голос его сливается с ударами конских копыт, шелестом трав и посвистом ветра. И от этого слова совэхо становятся еще более значительными для него. Они проникают глубоко внутрь, обволакивают, как хмель, делая немного туманными и порывистыми мысли.
– Именем предков своих славлю тебя, Гугурэ аха, и прошу наслаждения победой…
Слова смешиваются с топотом, с ветром, с шелестом трав, а Монтэгуриэсу кажется, что они взмывают вверх, все выше и выше, и ни одно из них не растворяется в воздухе бесследно. Ему кажется, что они распускаются там цветками, тут же сплетающимися в венок, который становится его, Монтэгуриэса, нимбом.
Только почему-то стал примешиваться к словам его молитвы какой-то другой голос. Вот он повторился. И снова. Причем этот другой голос, кажется, обращен прямо к нему, к королю Монтэгуриэсу. Ну да! Вот опять он произносит одно и то же:
– Вэллу аха!..
«Вэллу аха? Да как они смеют останавливать такой сладкий и опьяняющий галоп?»
Но позади опять и опять:
– Вэллу аха!..
Обращение звучит все настойчивей, и Монтэгуриэс узнает наконец голос своего военного советника. И не только узнает голос. Скосив глаза, Монтэгуриэс видит уже голову коня, на котором скачет советник. «Он посмел обгонять меня? – вскипает в Монтэгуриэсе ярость. – Он поплатится за эту дерзость…»
Монтэгуриэс хотел уже обернуться и дать волю гневу, но его поразила бледность лица советника. Король попридержал коня, прислушиваясь, и до него отчетливо донеслось:
– Вэллу аха, войско не может успевать за королем. Узгэхов сжигает непонятный жар. Они жалуются…
– Секите жалующихся плетьми! – вскричал Монтэгуриэс. – Я брал в поход не детей, а воинов.
– Но люди изнемогают от жары, вэллу аха. Уже есть выпавшие на всем скаку из седел.
Монтэгуриэс резко вздыбил коня и свирепо повернулся к советнику:
– Я скачу быстрее всех, и мне совсем не жарко. А вы…
– Пусть король обернется и сам увидит, что делается с его узгэхами.
Монтэгуриэс повернул голову и не узнал своего войска. Это была уже не лавина скачущих воинов, а беспорядочные, разбросанные по полю кучки всадников, все замедлявших и замедлявших движение. Вглядевшись, Монтэгуриэс заметил, что узгэхи действительно падают с лошадей. Цепь их все редеет.
Он глянул дальше, за цепь скакавших, и увидел ошалело мечущихся по полю лошадей, которые остались без наездников. Они метались между лежащими на земле солдатами.
Часть коней, теряя всадников, продолжала галоп, и это делало картину еще более страшной.
– Да что же происходит с узгэхами? – спросил, бледнея, Монтэгуриэс.
– Все жалуются на нестерпимую жару, мой повелитель.
– Так прикажите им до пояса раздеться. Советник поскакал навстречу войску с приказом, и через минуту Монтэгуриэс увидел, как, спешившись, его узгэхи срывали с себя одежды. Многие из них, бросив одежду па землю, сами падали на нее и не вставали. Советник, свешиваясь из седла, сек их плетью, но они не поднимались.
Лишь два или три десятка солдат сумели опять сесть на коней. Но, достигнув возвышенности, на которой стоял король, упали и они. Один из узгэхов слетел со скачущей лошади в полугалопном прыжке от короля, и Монтэгуриэс, холодея, смотрел, как перекашивается в непонятных страданиях его лицо, а пальцы скребут в агонии землю.
– Что с тобой, узгэх? – спросил Монтэгуриэс.
– Меня сжигает непонятный огонь, вэллу аха. Вот здесь… здесь жжет… – Он коснулся рукой груди. – О, если бы один глоток…
Узгэху не хватило сил договорить. Рука его так и осталась на груди, и Монтэгуриэс, следя за ее последним трепетом, увидел вдруг выкатившуюся из-под нее красную каплю.
«Кровь? Он ранен! – мелькнуло у короля. – Но кем?» Он торопливо спешился и, наклонившись над солдатом, увидел, как, не расплываясь и не оставляя за собой следа, красная капля скатилась с потной груди узгэха в траву. Монтэгуриэс откинул рукояткой плети руку солдата и увидел на его груди крохотную ранку. Она была совсем свежей, но не кровоточила. Видно, только одна капля, та, что скатилась в траву, вытекла из этой ранки.
– Он ранен! – вскричал Монтэгуриэс. – Кто ранил узгэха?
– Вэллу аха, – вместо ответа обратился к Монтэгуриэсу советник, стоявший в пяти шагах от короля, возле другого умиравшего солдата. – У этого узгэха такая же ранка. А вытекла из нее лишь одна капля крови.
– И у этого, – отозвался кто-то еще из королевской свиты.
– И у этого, – послышался новый голос… Монтэгуриэс торопливо и растерянно переходил от трупа к трупу, все более поражаясь: ранки как две капли воды были похожи одна на другую. И находились на одном и том же месте – вблизи сердца.
Один из узгэхов, упавший на зеленый ветвистый куст, был еще жив. Он глухо стонал и просил пить. Монтэгуриэс приблизился к нему, отслонил копьем закрывавшую его ветку и в то же мгновение увидел, как, сверкнув на солнце, из груди узгэха вырвалась красная точечка. Через мгновение она разрослась в каплю, потом стремительно, подобно ртути, скользнула со смуглого тела на зеленый лист, а с него – на землю. Капля попала в копытный след, и Монтэгуриэс заметил, как быстро она растаяла, поглощенная свежевзрытой землей.
Страшная догадка, холодная и обжигающая, пришла к королю. Но, еще боясь верить в нее, Монтэгуриэс вскочил в седло и поскакал обратно, к тому месту, где лежали нераздетые солдаты. Он сам разрывал на них одежду… На одном… На втором… На третьем. И каждый раз его обезумевшие глаза встречались все с той же крохотной розоватой ранкой. А следов крови не было ни на теле, ни на одежде. Капли каким-то чудом проходили через все. Наверное, такие же, как та, которую он видел, – живые, стремительные красные капли, с отсветами неба и солнца.
Остатками еще теплившегося в нем рассудка Монтэгуриэс понял, что это вернулась на родину кровь замученного им узника. А как плату за жизнь своего обладателя она взяла все его войско…
Рассудок оставлял Монтэгуриэса медленно, он еще схватывал обрывки окружающего. Король увидел усеянное трупами его узгэхов поле, мечущихся окрест коней, заметно поредевшие и теперь не такие уже черные тучи. И еще он заметил скачущих от ближайшего поселения конников.
Это были солдаты Вэнти-Вэзэо.
Потом Монтэгуриэс увидел своего коня. И будто очнулся. Потерявшее осмысленность лицо его исказилось страхом. Дико и громко захохотав, Монтэгуриэс с разбегу бросился в седло, остервенело пришпорил коня.
Он скакал назад к границе.
Теперь уже не заклинания совэхо – завета предков, а нечеловеческий хриплый хохот сливался с галопным топотом. Но его, кажется, не принимали в себя ни травы, ни нивы, ни сады, и этот скрежещущий, каменно-глухой раскатистый звук затравленно бился между тучами и обезумевшим королем.
Шпоры бороздами вспороли коню бока, по ним стекала кровь. Загнанный, едва достигнув границы, он тяжело рухнул па землю, далеко бросив через голову седока.
В ту же минуту над Вэнти-Вэзэо вспыхнула радуга. Она появилась далеко над селениями, где уже совсем не было туч, и медленно удлинялась, по мере того, как они рассеивались и пропадали за горизонтом.
Когда тучи рассеялись совсем, первую радугу пересекла накрест вторая. Так располагаться радуги могли только над Вэнти-Вэзэо. Никто не знал разгадки этого чуда, но все знали, что именно поэтому названа земля Страной Радуг.
Многоцветные, с преобладанием красно-розового, радуги упруго и красиво подпирали небо. Оттенки и тона в них тихо переливались один в другой, но сами радуги очерчивались на голубом строго и величественно.
Солдаты Вэнти-Вэзэо, достигнув границы, остановились. В галопном скачке от них лежало распластанное тело короля Монтэгуриэса. Они не тронули его.
Не погнались они и за его свитой. Всадники стояли молча, суровые и задумчивые, потом развернули лошадей и медленно поехали обратно. Лишь трое из них остались на границе (они должны были заменить граничных стражников, убитых на рассвете), а еще один направил своего коня в глубь чужой земли.
Это была Велинэ, невеста замучепного Поэта.
Она ехала поклониться праху своего любимого и передать слова материнского благодарения ему от всей земли Вэнти-Вэзэо.