Текст книги "Три весны"
Автор книги: Анатолий Чмыхало
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)
Весна вторая
1
Они вынырнули из-за черного, как пепелище, облака. Они неторопливо тянули над курганами и оврагами, над всем неоглядным Диким полем, гордые красавцы-лебеди.
Летели молча, вытянув длинные шеи, словно прислушиваясь к тому, что творилось на земле. Они как будто знали, что здесь пристреляна каждая былинка. Знали, но не могли облететь стороной эти места: многовековой инстинкт вел лебедей к верховьям Миуса и дальше – на север.
Лебеди были белыми, но в кровавом свете зари их оперение пламенело, как у сказочных жар-птиц. Могучие крылья легко и царственно проносили лебедей по небу. Полет стаи казался чудом.
И за этим чудом следили из окопов бойцы. Уставшие от непрерывных боев красноармейцы весны сорок третьего года.
Когда лебеди отдалились к багровой черте горизонта и вот-вот должны были скрыться из виду, на пути стаи вдруг с треском лопнула шрапнель. И цепочка из пяти птиц рассыпалась, ее звенья заметались вокруг сизого клубка разрыва.
Но растерянность продолжалась лишь минуту. Затем стая снова выстроилась и устремилась вперед, словно атакуя врага. И тут же рванула другая шрапнель, вожак отвалил от стаи и, как подбитый самолет, пошел на снижение. Он затрубил жалобно, протяжно. И ему ответили тревожные трубы четырех птиц. Вожак низко пронесся над окопами и, дотянув до реки, упал. От удара крыльев по воде пошли багрово-алые брызги. А другие лебеди повернули за ним и долго кричали и кружили над Миусом. Но вожак не ответил им.
– Погиб, – с тяжелым вздохом сказал Костя, осторожно высовываясь из окопа.
Но отсюда было невозможно увидеть, что делалось за поворотом реки, где упал лебедь. Из окопов просматривался лишь небольшой участок Миуса да правый его берег, где змеилась по саду едва приметная траншея противника. Слева, примерно в километре, виднелось под скалой село. Оно было на нашем берегу, немцы обстреливали его кинжальным огнем из дотов. В селе уже давно никто не жил: все дома были разбиты и сожжены. Это только издали да в такой поздний час они еще казались домами, а там лишь печи да глиняные стены.
А справа на фоне вылинявшего неба виднелась за Миусом мрачная пирамида Саур-могилы. Говорили, что если б не эта Саур-могила, то не остановить бы гитлеровцам наших войск на Миусе. Еще в феврале наши части ворвались бы в Донбасс.
Немец одел в железо и бетон Саур-могилу, и землю на добрый десяток километров изрыл траншеями, опутал колючей проволокой, начинил минами. Это была первая линия обороны, а за ней шли вторая и третья. И над всеми этими укреплениями господствовала высота с отметкой 278 – Саур-могила. Она была невдалеке от окопа, в котором сидел Костя. И было обидно, что она прикрывала не нашу, а чужую армию и что у ее подножия сложил голову уже не один красноармеец.
Утром пошел дождь, и в траншее до сих пор было сыро. Сапоги разъезжались по осклизлой глине. Пахло прошлогодней травой и прелью. И еще пахло порохом, волглым и паленым сукном.
Быстро темнело. За Миусом, за Саур-могилой погас фиолетово-рыжий степной закат, и засветились в черных прорехах прикрытого тучами неба робкие звезды. Стоило взлететь над окопами голубой немецкой ракете, как звезды меркли и пропадали во тьме. Вот так же прятались необстрелянные бойцы от падавшего далеко в стороне снаряда и от пули, которая уже пролетела мимо.
«А лебеди бросили вожака, – грустно подумал Костя. – Лебедям больше ничего не оставалось делать. Они – не люди. Да и так ли всемогущи люди?!»
И Костя вспомнил: это случилось в конце февраля под Красным Аксаем. Два наших истребителя дрались с четверкой «мессеров». Распустив хвост черного дыма, упал один вражеский истребитель, затем другой. Наблюдавшая за боем пехота уже салютовала выстрелами и шапками. Костя вместе со всеми кричал «ура!» и стрелял с колена из полуавтоматической винтовки. Стрелял в набиравшего высоту «мессера».
И вдруг ведущий ястребок словно ударился о какой-то невидимый барьер. Самолет тряхнуло и отбросило в сторону. Он свалился на крыло и начал быстро снижаться. И «мессеры», как злые коршуны, пристроились ему в хвост и стреляли, пока он не ударился о землю.
Было больно видеть потом, как безрассудно храбро бросился навстречу «мессерам» опоздавший на помощь ведущему другой «ЯК». Его срезали первой же очередью.
Все это произошло буквально за несколько минут на глазах у целого полка. И никто не смог помочь летчикам. Только вытащили из-под обломков изуродованные тела и похоронили в одной могиле у степного шляха. И замполит батальона Федор Ипатьевич Гладышев так начал свою короткую речь над могилой:
«Если бы…»
Как было помочь им в небе? А что лебеди!.. Птица, она и есть птица.
Дорогой Федор Ипатьевич. В тот день он как-то пытался шутить, но тут же пожаловался, что проклятый ветер запорошил ему глаза песком. А ветер был слабый, а песка совсем не было. Полк месил на дороге мокрый снег.
Костя считал, что ему повезло. Попасть в одну часть со своим учителем – это было очень здорово!
В старую крепость, что была на краю города, возле Малой казачьей станицы, он явился утром. А повестка пришла накануне вечером. Часов в одиннадцать возвращался Костя вместе с Алешей и Ваньком из парка. И когда увидел, что на кухне, в столовой и в его комнате светятся окна, понял: наконец-то наступил его черед. И они втроем зашли в дом. И мать встретила их на крыльце. Она зарыдала, неумело обнимая взрослого сына. Только и сказала:
– Завтра, – протянула повестку, которую Костя прочитал тут же при падавшем из окна свете.
– Ну чего ты, мама… Ну, не плачь…
Мать первой прошла в дом. На столе стояла нераспечатанная поллитровка водки и полная чашка спелых помидоров. И еще поставила мать сало, розовое, с желтой коркой.
Из спальни вышел хмурый отец. Он был в рабочем костюме из грубой ткани. Значит, еще не собирался спать. Щелкнул крышкой старинных карманных часов и прошагал к своему постоянному месту за столом.
– Не лезь под пулю. Если ей надо, она сама найдет тебя, – сказал он, аккуратно разливая водку по граненым стаканам.
А Костя, сдвинув свои прямые брови, думал тогда только об одном: прислали ли повестки Алеше и Ваньку? Хорошо бы идти на фронт вместе.
Но утром Алеша явился невеселый. Повестки ему не было. Не шел в армию и Ванек.
А в крепости Костя встретил Петера и Сему Ротштейна, и обрадовался им. Все-таки свои ребята, а то он совсем пал духом.
Тогда-то и подошел к ним Федор Ипатьевич. Он был в военной форме, с капитанской шпалой на малиновой петлице. А на рукаве вышита звезда, как у всех политруков. И сказал он, что берет ребят в свой батальон.
На людном вокзале, перед тем как эшелону отправиться, Федя расцеловался с комбригом Чалкиным. Отец поцеловал Костю, а мать заплакала. Костя обнял ее одной рукой, другой нежно погладил ее мягкие волосы. И ему нестерпимо захотелось, чтоб как можно скорее ушел поезд. Костя сам боялся разреветься.
С Владой он не простился. Влада по-прежнему жила в Свердловске. Костя написал ей большое-пребольшое письмо. Но она не ответила.
Потом еще писал ей из Ташкента, где формировалась дивизия, из-под Калинина, из Калача и из других фронтовых мест. Но ответа не было. Обеспокоенный молчанием, он дважды обращался к ее отцу, но не получил ни строчки…
Неподалеку брызнула пулеметная очередь. Костя снова выглянул из траншеи и увидел над темнеющей рекой ниточку красноватых огоньков. Фрицы били трассирующими по самому берегу Миуса, по кустам, где окопалось боевое охранение батальона. Где-то там сейчас должен быть Петер.
– Питаться, братья-славяне! – послышался из сумрака простуженный голос старшины. И в траншее, и в выходящем в балку, к землянкам и взводным блиндажам, ходе сообщения в ту же минуту возник веселый, призывный перестук котелков и ложек.
Мимо Кости прошмыгнул маленький, но достаточно плотный для своих девятнадцати лет снайпер Егорушка. Это о нем недавно писали московские газеты. Егорушку называли грозою фашистов. Смотреть не на что – лилипут, а гроза.
– Мои крестники загоношились, – бросил на ходу Егорушка.
Костя понял, о чем он говорил. Неделю назад на утренней зорьке Егорушка снял в саду двух вражеских пулеметчиков. После этого фрицы сменили пулеметную позицию, а теперь, выходит, снова бьют с прежнего места.
«Петеэровец ударил», – подумал Костя, услышав хлесткий звук выстрела.
Огненная строчка оборвалась. Значит, попал. Но фрицы тут же повесили над Миусом «люстру», осветившую все вокруг зеленоватым, мертвенным светом. И враз, стараясь опередить друг друга, застучало несколько вражеских пулеметов.
– Психует фриц. Нервенный он, а это никуда не годится. В такой войне выдержка требуется.
Боец сказал правду. Именно – выдержка. Под Сталинградом какую силищу одолели! И снова топтаться приходится, искать у противника слабое место. А он еще силен немец, ой как силен!
Вспомнились первые дни войны. Тогда все говорили о скорой победе, о помощи немецких рабочих, которые должны были совершить у себя революцию.
«А приходится воевать вот где, – подумал Костя. – И это еще ничего. У самой Волги были… Но теперь верно говорит боец: не устоять немцу».
В землянке было темно, и Костя не стал зажигать спичку. Чего доброго, заметят фрицы и пустят в ход минометы и пушки. Костя долго шарился среди вещевых мешков, касок, противогазов, еще какого-то снаряжения, пока не нашел своего котелка.
Стрельба стихла внезапно. Фронт затаился. Теперь можно отдохнуть до утра. Прошлую ночь Костя спал мало, пришлось дежурить в траншее. Зато сегодня отоспится. Он решил поскорее поесть и уйти в блиндаж. Но едва съел суп с макаронами и принялся за кашу, из темноты вышагнул Федор Ипатьевич. Он сразу узнал Костю, подсел к нему и спросил:
– Ты, Воробьев, лебедей видел? Ну которые пролетали сегодня? А помнишь—, как в «Слове о полку Игореве» говорится: «Кричат в полночь телеги, словно распущены лебеди»?.. Так ты знай, Воробьев, что здесь русичи князя Игоря с Гзаком и Кончаком бились. Чести себе искали, а князю славы. Может, вот в такую же ночь по этой самой балке, где мы сидим с тобой, Игорь из плена бежал. Тут только в балках и можно укрыться.
– Неужели все это здесь? – удивленно проговорил Костя, бросая в котелок ложку. – Вы серьезно, Федор Ипатьевич?
– Вполне. Нужно учить историю, Воробьев. Вон когда еще в этой степи русские стояли насмерть. Восемьсот лет назад! Теперь подумай, какая она нам родная, донецкая земля. А Гитлер на днях объявил, что восточная граница Германии навечно пройдет по Миусу.
– Вон как рассудил! Чего захотелось! – усмехнулся Костя.
– Лаком кусок – вся Украина. Есть на что позариться. А перевернется ведь, и скоро!
– Точно, – согласился Костя. – Теперь уж как пойдем, то до самого Берлина. Без передышки. Пора кончать!
– Ты думаешь?
– Конечно.
– Ну, раз ты так говоришь, то пора.
Костя засмущался. Хотел было спросить, что делается на других фронтах, как рядом услышал все тот же хриплый голос старшины второй роты:
– Ночью углубляем траншею, братья-славяне!
Почти до самого утра стучали лопаты. Бойцы уходили в землю. Значит, стоять здесь придется еще не один день.
2
Петер сидел в окопе метрах в пяти от реки и всматривался в противоположный берег. Окоп был тесный, и ноги затекли. А когда он распрямил правую ногу, стало неприятно покалывать в подошву. Хоть бы уж поскорее сменили, дойти до блиндажа и спать, спать.
Притаилась степь за рекою: ни огонька, ни звука. Только черные фигуры деревьев толпились у берега. Да еле угадывались размытые очертания холмов. И казалось порою, что там, за Миусом, – безлюдье, что можно пройти все бугры и лощины и никого не встретить. А чужие окопы и выстрелы с той стороны – это всего лишь дурной сон, который вот-вот оборвется.
Но время от времени немцы напоминали о себе ракетами да пулеметной трескотней. Наши отвечали редко: чего зря тратить патроны! Вот если немцы пойдут в атаку, тогда другой разговор. Но наступать ночью они не осмелятся. И распорядок у них строгий – всему свой час.
А час был поздний. Заметно похолодало. Петер зябко дернул плечами, потянул на себя шинель. И подумал, что Костя Воробьев, наверное, уже спит, и Сема Ротштейн тоже. И отец где-то спит. Может, недалеко, а может, за тысячи километров. Фронт-то протянулся через всю страну. Отец был ранен, но вылечился и снова в строю. Впрочем, он может и не спать сейчас. Он – генерал, ему приходится разрабатывать планы военных операций.
При мысли об отце Петер страдал. В нем все еще жило чувство вины, которую вряд ли можно загладить. Если б только снова вернуть то ненастное зимнее утро! Он сказал бы матери и всем-всем, что для него нет человека дороже отца, и что отец всегда был честен, и что Петер готов поклясться в этом.
Малодушие привело к подлости, к предательству. Именно так говорил о ком-то Федя и говорил для того, чтобы Петер все принял на свой счет. И Петер понял Федю.
«Я был ошеломлен. Я поддался общему настроению», – пытался Петер оправдаться перед своей совестью.
Но она откровенно отвечала ему, что все это не так. Петер сам прекрасно знает, во имя чего он отрекся от отца.
В то утро Петер проснулся поздно – в девять или в начале десятого. И первое, что он услышал, был приглушенный разговор в столовой. Незнакомый женский голос что-то нашептывал матери, а мать всплескивала руками и нервно ходила по комнате. Тревожно подумалось: «Папу осудили? За что? Да не виноват он, не виноват!» И Петер зарылся лицом в подушку и заплакал. От несправедливости, от обиды.
Потом подумал, что рано быть суду. Должны разобраться во всем как следует. А отец арестован всего неделю назад. Нет, там говорили о чем-то другом. Определенно. Может, матери, как и в первый раз, не дали свидания. Но она ведь не собиралась идти сегодня в тюрьму.
Мучимый предположениями и сомнениями, Петер не мог дождаться, когда же уйдет та женщина, что говорила с матерью. И только в прихожей стукнула дверь, он выскочил в столовую в трусиках и босиком. Мать вздрогнула от неожиданности, увидев его встревоженного, с заплаканными глазами.
– Что случилось? – требовательно спросил он.
– Ничего, – сказала мать. – Это ко мне приходила женщина. Ты ее не знаешь. Она от Валентины Петровны…
Петер понимал, о ком говорила мать. Валентина Петровна – жена сослуживца Чалкина. Сама побоялась прийти, чтобы не заподозрили ее арестованного мужа в тайном союзе с отцом Петера. Мол, вот и жены их ходят друг к другу.
– Ну и что Валентина Петровна? – спросил Петер, глядя матери в глаза. – Услышала что-нибудь о папе?
Мать тяжело вздохнула:
– Нет.
– Так что же?
Вместо ответа мать подошла к Петеру, прижалась к нему, положила голову на плечо. И заплакала, запричитала:
– Не скоро ты увидишь отца.
– Ладно, мама, хватит! Разберутся и выпустят. Федор Ипатьевич так говорит. Не могут же держать невиновного.
Мать отошла к окну и сказала тихо, как будто самой себе:
– Его обвиняют в каком-то злом умысле. Но ведь что-то находят у всех, кого арестовывают.
– Так что же передала тебе Валентина Петровна? – спросил Петер.
– Она сказала… Она… В общем, нас могут выселить из квартиры. И конфисковать имущество. Так вот, Петенька, нам нужно что-то предпринять. Непременно предпринять… – уронив голову на косяк окна, снова завсхлипывала мать. – А мы-то при чем?.. А ты-то при чем, а?
– Что ж, если выселят, будем жаловаться.
– Кому?
– В Москву.
– Ничего это не поможет, Петенька. Кто с нами посчитается, когда мы – семья арестованного? Никто. И даже заикаться не надо.
– Ну, уйдем куда-нибудь, снимем квартиру, – сказал Петер.
– Но у нас нет денег платить частникам. Что я могу заработать! – возразила она. – Придется продавать вещи. А то помрем с голоду.
– Я буду работать.
Петер ушел в свою комнату. Что делать? Выселение из квартиры – это еще далеко не все. Как отнесутся к нему в школе? Ему не станут доверять, его будут сторониться.
Петер всегда гордился своим отцом. Они были внешне похожи: оба большелобые, плечистые. Петер рассказывал ребятам про боевые подвиги комбрига Чалкина. Про гражданскую войну, разгром курбаши Султанбека. Ни у кого не было такого отца-героя. Вот почему все старшие классы не ушли однажды домой, узнав, что комбриг Чалкин должен быть на родительском собрании. И он пришел тогда, высокий, в новой форме, со шпорами. И все смотрели на него, как на богатыря.
Теперь же даже это, самое важное, самое дорогое, оборачивалось против Петера. Ребята, наверное, думали о том, как комбриг Чалкин покривил душой. И, может, уже сочинили не одну историю об его измене или о чем-нибудь в этом же роде.
Горько, очень горько было Петеру, когда он снова вышел к матери в столовую. Но он больше не плакал, он сам утешал мать.
– Все выяснится. Все будет хорошо, – говорил Петер.
Тогда-то и сказала мать, что выход, кажется, найден!
Нужно, чтобы Петер формально отказался от отца. Так будет лучше и для отца и для всей семьи. Тогда уж никто не осмелится выселять Чалкиных.
– Ты понимаешь, что говоришь, мама! – гневно воскликнул он. – Не могу я этого, никак не могу!
– Они поверят тебе, а мы с тобой будем знать, что все это не так, – сказала мать.
И она поведала сыну свой план. Петер немедленно должен идти в школу и заявить, что не имеет ничего общего с отцом. Если у комбрига Чалкина были какие-то грехи, то и отвечать за них только ему, а не его сыну. Семья ничего не знала о делах Чалкина.
– Измены не было, мама, – сказал Петер. – Я это точно знаю!
– Я тоже так думаю, но попробуй доказать им!
– Папа – честный человек! – настаивал Петер.
– Правильно. И он ничего не узнает о твоем заявлении. А выйдет из тюрьмы, мы все объясним ему, – мать снова заходила по комнате, платочком вытирая набегавшие на глаза слезы. – Папа поймет нас.
И Петер послушал мать. Он решил, что это поможет матери и ему, Петру, как-то дожить до того времени, когда отец выйдет на свободу.
Петер вспомнил, как он говорил с секретарем школьного комитета комсомола. Вначале секретарь слушал его без особого интереса, затем, вникнув в суть дела, сказал:
– Это ты повторишь на общем собрании.
И он повторил. Первые дни в школе только и было разговоров, что о Петере. Но в душе Петер не раз каялся в этом своем поступке. Вот если бы он был уверен, что отец действительно виноват, тогда бы все было по-другому.
Федя какое-то время старался не замечать Петра. Лишь однажды сказал мимоходом:
– Я докажу!..
И пришел к матери за отцовскими документами. Но все бумаги отца были взяты при обыске. И Федя с матерью вспоминали, что было написано на каком листке и в какой тетради.
– Я везде буду стучаться! Пусть и меня заберут, но не успокоюсь, пока Андрюху не выпустят и в партии не восстановят, – сказал Федя уходя.
О Петеровом отречении он даже не заикнулся, да и потом предпочитал молчать. А о комбриге Чалкине по-прежнему иногда рассказывал ребятам, и Петер должен был ему отвечать, как в тот раз, в стрелковом тире.
Но совесть сейчас подсказывала Петеру и другое. Отрекшись от отца, он мало-помалу сживался со своим новым положением и все больше становился чужим Чалкину-старшему, которым прежде гордился. И бывали минуты, когда Петера уже брало сомнение: а действительно ли невиновен его отец?
Отец вышел из тюрьмы. Петер не объяснялся с ним, предоставил это матери. О чем говорили родители в первую ночь, он не знает. А назавтра отец пригласил его в кино. После одиночной камеры ему хотелось на люди, он готов был круглые сутки бродить среди людей, вслушиваться в их голоса и улыбаться, улыбаться всему на свете.
И окидывая восторженным взглядом набитый ребятишками (сеанс был детский) огромный Зал летнего кинотеатра «Ала-Тау», он сказал Петеру:
– Хорошо-то как, сынок! А мы подчас отравляем себе жизнь. Мелкое тщеславие, зависть…
«Значит, что-то все-таки было», – подумал тогда Петер, и в душе осудил себя за то, что ищет себе оправдание. Ты прекрасно понимаешь, Петька, о чем говорил отец…
В степи стемнело. Звезды и те попрятались на небе. Не видно внизу и Миуса. А волны плещутся где-то рядом и пахнет свежей травой.
В такую ночь парни с девчатами гуляют. Далеко в тылу, да и здесь тоже, во втором эшелоне. С телефонистками и санитарками. Но есть однолюбы, те домой письма посылают, ждут ответа. А некоторые с заочницами переписываются, фотокарточек ждут. Бывает, что везет. Иному такая дивчина попадется, что закачаешься!
А дурнушки шлют открытки с артистками. Больше с Федоровой и Целиковской. И есть такие ребята, что верят и хвастаются: вот, мол, моя заочница. А посмеешься или просто правду скажешь – сердятся. Дескать, что ж тут особенного, похожа на артистку и только.
И еще бывают чудеса похлеще. Санинструктору Маше вручили в санчасти полка письмо с адресом: «Незнакомой боевой подруге». Оказалось, что от какого-то тракториста из Киргизии, заочника. Признается в любви и обещает жениться. Этот даже не просит фотокарточки. И не возьмет в толк, что за Машей половина роты ухаживает, и каждый бы, не раздумывая, женился на ней.
У Петера нет девушки. Костя будет писать своей Владе, Сема – своей Вере, а Петеру – некому. Не искал он себе никого. Все свободное время проводил дома, потому что матери одной было скучно. Надо ей написать! Это сделает он завтра.
Мать хочет, чтобы отец взял его к себе. А Петер против этого. Ему пора идти в жизнь своей дорогой. Давно пора.
Справа, по всей вероятности, где-то возле Саур-могилы, небо прорезали оранжевые светящиеся трассы. Донеслось глухое постукивание пулеметов. Это фрицы били по нашему самолету, который вдруг появился в кромешной тьме над передним краем.
– Разведчиков перебрасывает на ту сторону, – сказал кто-то рядом.
Это была смена. Петер вылез из окопа и рядом с ходом сообщения пошел в балку к взводному блиндажу.
Но по пути его перехватил Гущин из особого отдела. Видно, нарочно поджидал здесь. Вот уже три раза он расспрашивал Петера о службе, о доме, о друзьях.
– Привет, замлячок! Есть к тебе разговор, – приветливо сказал Гущин. – Пойдем-ка в сторонку.
Они отвернули от хода сообщения и пошли косогором. В одном месте Гущин попал ногой в мелкий пехотный окопчик, запутался в своей плащ-палатке, выругался.
– Действительно, темень сегодня непроглядная. Так можно и ноги поломать, – сказал Петер, помогая Гущину подняться.
Но едва они тронулись снова, их окликнул суровый голос:
– Стой! Кто идет?
Гущин назвал пароль. Часовой успокоился, предупредил:
– Вы левее берите, а то тут саперы чего-то мудрят. Не то проволочное заграждение ставят, не то мины.
Гущин, который шел впереди, повернул влево. И через несколько шагов едва не упал снова. На пути их оказалась воронка от авиабомбы. В нос ударило резким запахом недавнего взрыва.
– Позавчера сюда угодило. Метили в балку, а попало сюда, – вспомнил Петер.
Они сели на краю воронки. Петер огляделся. Невдалеке, в ближнем тылу батальона, чернели курганы. По ним часто стреляли немцы, считая, что это наши наблюдательные пункты. А в сторону Миуса отсюда полого уходила ложбина. В ней-то и угадывались фигуры бойцов. Очевидно, это были саперы, о которых говорил часовой. Роются в земле, как кроты.
– Ну, как воюем, Чалкин? – негромко спросил Гущин, словно боясь нарушить вдруг установившуюся на фронте тишину.
«Зачем я ему нужен?» – думал Петер.
– To-есть, конечно, воюем все одинаково, все окапываемся, – самому себе ответил Гущин. – Как настроение?
– Плохое.
– Я понимаю. Наступать веселее. Но нельзя размагничиваться. Нужно быть все время начеку, дорогой землячок!..
Петер усмехнулся. Но его улыбку не мог видеть Гущин, поэтому он продолжал разговаривать тем же тоном:
– От батьки никаких известий? Большой он человек у тебя, Чалкин! Генерал. Наверно, к самому товарищу Сталину вхож. А тебе надо быть достойным такого человека. Ну, а что в роте-то вашей говорят? Касаемо обстановки?
– Да ничего. Говорят, что скоро, должно, турнем немца.
– Это правильно. Сила накапливается, – сказал Гущин. – Ты в партию не вступил?
– Нет еще.
– Почему же так?
– Чтобы вступить в партию, нужно проявить себя в бою, – прислушиваясь к сдержанному говору саперов, ответил Петер.
– Почему именно в бою?.. Ты вот что, заходи ко мне. Запросто.
– Ладно, – устало проговорил Петер. Ему хотелось спать, и он был очень доволен, что Гущин распрощался с ним и ушел.
«Но ведь он хотел о чем-то беседовать», – подумал Петер, направляясь к своей землянке.
3
За ночь упали тучи в лощины и овраги, в прибрежные сады за Миусом, и теперь там белели островки тумана. Утро стояло необыкновенное. Большое оранжевое солнце всплывало над степью, слепило глаза. В блиндажах и траншеях, в этих ячейках гигантского улья, просыпались бойцы, начинали свой новый фронтовой день.
В эту пору немцы завтракали. Завтракали и наши. По молчаливой договоренности – ни одного выстрела ни с той, ни с другой стороны. Еще успеют настреляться, а поесть теперь вряд ли придется до самой темноты. Особенно нашей стороне: передний край у нас проходит по пустынному и низкому берегу и хорошо просматривается фрицами. Это значит, что днем в траншеи не просто доставлять горячую пищу. Не одного подносчика с термосами уложили немецкие снайперы.
Костя поел, напился из фляги. Потом снял шинель (уже было тепло) и отнес ее вместе с котелком в блиндаж. Тут Костю и захватил Сема Ротштейн.
– Пляши, Воробей!
Костя намеревался вырвать письмо. Но Сема хитер, он разгадал Костин замысел и выскочил из блиндажа:
– Пляши барыню! От Влады!
– Врешь! – радостно крикнул Костя.
– Вот честное слово!
– Ну давай. Потом спляшу. Кто пляшет после завтрака, так ведь? – просил Костя, догоняя бежавшего по траншее Сему. – Постой.
Прошуршал над окопами и ударил метрах в двухстах позади тяжелый снаряд. Поднял сине-желтое облачко перемешанной с дымом пыли. И этот гулкий звук разрыва остановил Сему.
– Начинается, – вздохнул он, передавая Косте письмо.
И в ту же секунду с грохотом лопнул второй снаряд. Он упал ближе. А потом и третий, и четвертый. Немцы пристреливались к полковому командному пункту, который был замаскирован редкими кустиками акации и бересклета. По краю балки там проходила посадка, как называли довольно часто встречающиеся в Донбассе лесные полоски.
– «Рама» КП засекла, – сказал Сема. – Она вчера, проклятая, долго кружила. Теперь фриц даст так даст!
Но обстрел вскоре же прекратился. И Костя пошел в блиндаж, и там в одиночестве распечатал письмо. До Кости совсем не доходил смысл того, о чем писала Влада. Он просто узнал ее почерк – красивые мелкие буквы с небольшим наклоном вправо, и его сердце застучало часто и сильно.
«Дорогой Костя!
Вот уже полтора года, как мы не виделись. Срок большой и, очевидно, мы стали теперь другими. Мне очень трудно сейчас в одиночестве. И ты уехал, и уехал Илья. А с девушками из нашего класса, ты знаешь, я не очень дружу.
Весь наш город наводнен знаменитостями. Артисты, профессора, писатели. Впрочем, бездари тоже много.
Видела Тоню Ухову. Она уехала на фронт с маршевым батальоном. Я ей позавидовала, она смелая, настоящая, и это великолепно: жертвовать собой ради других!
Еще встречала Алешину знакомую. Ее зовут Марой. Помнишь, в театре? Если тебе где попадается Алеша, скажи, что он поросенок. Мне кажется, что я никогда никого не смогу так любить, как Мара его любит. Она даже светится вся, когда говорит об Алеше. А он ей не пишет.
Привет тебе от Ильи, который мне тоже прислал письмо. Он в артиллерии, лейтенант. Может, ты и его встретишь.
Пиши. Не забывай. Влада».
Наконец-то она нашлась. Сообщает кучу новостей. Тоня – молодец. Кто бы мог подумать, что именно она, эта невзрачная на вид девчонка, уедет на фронт! Влада и то не решилась, а ведь ее считали все смелой и волевой. Сам Костя всегда думал о Владе, как о героине.
Костя вспомнил сейчас тот день, когда он шел с Владой с вокзала после проводов Ильи и Алеши в Ташкент. Влада говорила о сильных людях. Она восхищалась ими, хотела походить на Жанну д‘Арк. Еще тогда ей Костя подбросил что-то насчет сверхчеловеков. Это была, разумеется, шутка, но Влада восприняла его слова всерьез и ответила, что она полюбила бы волевую натуру.
Каким далеким и смешным кажется тот разговор! И каким мальчишкой был Костя перед Владой, хотя ему представлялось, что он уже все постиг и всему знает цену. А говорил он тогда одними цитатами.
Но почему Тоня, а не Влада? Почему Влада ни одним словом не обмолвилась о том, что она намерена делать? Ведь для фронта сейчас что-то делает каждый. А сама, сама? Ну что ж, что она девушка – слабый пол… Тоня ведь тоже не парень, а тихо, без зажигательных речей выучилась на медсестру и теперь воюет.
– Чего нос повесил? – спросил, появляясь в блиндаже, Сема. – Может, что стряслось?
– Ничего, – мрачно ответил Костя.
– И радостного мало?
Костя хотел спрятать письмо, но почему-то вдруг подал Семе. Тот быстро прочитал его и вернул:
– Все как надо. А загрустил ты, что не поцеловала. Думаешь, она другого себе нашла? Да Влада… Она… Она!..
Сема не знал, что сказать, и только взмахнул кулаком. Это, на его взгляд, должно было убедить Костю во Владиной верности. Но Костя возразил:
– Не об этом я. Ты помнишь, мы лишних людей изучали? Печорина и других. У них желания расходились с делом.
– Ну, как не помнить! Смутно, но помню.
– А теперь такие люди могут быть?
– Черт его знает. Наверное, такие люди сейчас называются трепачами.
– Грубо, – вздохнул Костя, – но верно. А Влада мне все-таки нравится. Несмотря ни на что.
– У тебя какие-то вихри в голове. Ты как спал сегодня, Костик?
– А лебеди-то, говорят, поднялись. И улетели все пятеро.
– Кто видел?
– Егорка. Можешь спросить у него. Низко-низко потянули над Миусом, а потом отвернули на северо-восток. В наш тыл.
– Это хорошо, – сказал Сема, в раздумье поглаживая лежавший на коленях автомат. – Раз вожак сумел подняться, то залечит раны, будет жить. Поставят его на крылья в лебедином медсанбате.
За рекой ударил пулемет, и над траншеями тонко пропели пули. А уже следующую очередь немец дал пониже. Фонтанчики пыли запрыгали по брустверу. Костя надел каску: незачем искушать судьбу. Он не был новичком на войне, он знал, чем кончается похвальба. А кому нужно умирать без пользы. Много их осталось, лихих удальцов, на пути от Волги и Дона до Миуса, на огромном пути, который прошел Костя.
В этот утренний час стрельбу всегда начинали фрицы. Они провоцировали перестрелку, и занимался этим у них один и тот же немец. Костя хорошо знал его в лицо: черноватый и длинноносый. Он по природе был весельчаком и задирал наших добровольно.
Каждое утро черноватый начинал со своеобразной физзарядки: то в одном, то в другом месте неожиданно высовывался из траншеи почти по пояс и тут же прятался. Даже снайперы, народ тренированный и хитрый, не могли поймать его на мушку. Догадайся, в каком месте траншеи он появится на одно лишь мгновение.