Текст книги "Призраки отеля «Голливуд»; Гамбургский оракул"
Автор книги: Анатоль Имерманис
Жанр:
Политические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц)
Прямо перед собой Мун видел панораму большого гамбургского пожара.
– Фантазия художника придала этой мысли довольно современное оформление, – усмехнулся Мун. Растопыренными пальцами он словно выхватил из объятого табачным дымом горящего города башню. Отделенный от крыши тонкий шпиль на вертикальном столбе пламени возносился к небу. – Чертовски похоже на ракету!
– Это не фантазия. Мой дед был очевидцем.
– Ваш дед? – с сомнением спросил Мун. – Пожар ведь случился в…
– В тысяча восемьсот сорок втором! – Мэнкуп кивнул. – Деду было тогда семь лет, умер он в день, когда гитлеровские войска вступили в Австрию. Почти все Мэнкупы доживали до библейского возраста, вероятно, я буду единственным исключением.
– Если вы так пессимистически смотрите на свои шансы… – начал Мун, но Мэнкуп прервал его:
– Дед рассказывал, как это было. Он приехал с отцом продавать рыбу. Пожар постепенно оттеснил их к собору Святого Николая. Когда загорелась башня, которая вам так понравилась, колокола зазвонили сами собой. Звонили так долго, пока не расплавились. Шпиль сначала взлетел вверх и только после этого рухнул. Дед говорил, что это было как прямое общение с богом – нестерпимо жутко и прекрасно. Жутко и прекрасно… Он без конца повторял эти слова.
– Меня это не слишком удивляет. Знаете, о чем и кем сказано: «Красота этой сцены под силу только великим поэтам»? Генералом Фареллом. Этой фразой он характеризует взрыв экспериментальной атомной бомбы в Аламогордо…
– Дед рассказывал, что на площади перед церковью собралась громадная толпа… Волосы, загоравшиеся от случайной искры, искаженные пляшущим заревом запрокинутые лица, треск рушащихся балок, мощный голос колоколов, суеверный ужас и благоговейный восторг. В детстве мне часто снилась эта картина, пока я не просыпался от собственного крика. Вы думаете, меня, десятилетнего мальчика, страшил сам пожар? Нет, меня уже тогда страшило дедовское слово «прекрасно». Вы когда-нибудь ломали себе голову над тем, почему наблюдаемые с безопасного расстояния грандиозные катастрофы внушают скорее восторг, нежели ужас?… Сюда можно отнести что угодно – величественную фигуру Нерона, глядящего с балкона на пылающий Рим, поджог рейхстага, уничтожение Ковентри, сожжение Лидице…
– Простите, что вмешиваюсь в вашу беседу. Вы, если не ошибаюсь, американец?
Блондин из туалетной комнаты, блондин за соседним столиком, блондин с нетронутой кружкой пива, пристальное внимание которого уже начало тревожить Муна. Он подошел незаметно и теперь стоял перед Муном, как бы немного смущаясь и в то же время полный решимости. Мягко очерченное, удивительно правильной формы лицо, розовые щеки с редкими веснушками, пушок над верхней, чуть припухлой губой, голубые глаза, расчесанные на косой пробор, слегка вьющиеся светлые волосы. Подростком Мун как-то видел старую картину Уфа «Любовь в Гейдельберге». Точно таким выглядел студент, в которого втюрилась профессорская дочка, – лучший фехтовальщик корпорации, обладатель пленительного тенора, преданный в любви, верный в дружбе, немного сентиментальный, когда речь заходила о Бисмарке или Фридрихе Великом.
Немец сделал полуоборот – красивое, четкое движение, от которого как бы запахло первой нежной зеленью парадного плаца, – ко второй стене, где Гамбург под черной тучей идущих плотными рядами бомбардировщиков превращался в пылающий скелет.
– Несправедливо винить во всем нас, – сказал блондин.
– Вас лично никто не винит. – Отстраняющим жестом Мэнкуп словно пересадил его обратно к нетронутой кружке пива.
– Я – немец. Говорить, что нацисты обманули народ, проще всего. Да, были и Ковентри, и Лидице! Когда лес рубят, щепки летят. Но в бесчеловечной бомбардировке Гамбурга повинны вы, американцы, и ваши союзники – англичане. Почему же сваливать все на Гитлера? Фюрер был идеалистом. Мне рассказывали люди, которым нельзя не верить, что он плакал, когда приходилось отдавать приказ об уничтожении людей.
– В таком случае самым гуманным животным является крокодил, – резко сказала Ловиза.
Мэнкуп и его друзья обрушили на молодого нациста целый шквал уничтожающих сарказмов. А он все так же спокойно продолжал отстаивать свои позиции.
– Извините, – сказал он под конец, обращаясь к одному Муну, – я не оратор, но если вы будете в Западном Берлине, где я учусь, я познакомлю вас с другими студентами. Они куда лучше меня объяснят вам, чего мы хотим. Вот мой адрес! – Он вырвал из блокнота уже заранее заполненный листок. – Зовут меня Карл Аберг…
– Рад познакомиться! – Мэнкуп встал с иронической торжественностью. – А я – Гамбургский оракул!
Блондин побледнел. По его красивому, мягко очерченному лицу прошла судорога ненависти. Он процедил что-то сквозь зубы и, круто повернувшись, пошел к своему столику.
Баллин вскочил с занесенным для удара кулаком.
– Брось, Дитер. – Мэнкуп с усмешкой усадил его обратно. – Если дело дойдет до бокса, ты сегодня лишишься возможности посмотреть пьесу.
– В чем дело? – спросил Мун.
– Вы разве не слышали? – Баллин трясся от злости.
– Он сказал, что со мной они еще разделаются, – спокойно пояснил Мэнкуп. – А ведь этот немец мог быть моим сыном!.. Слово «немец» всегда ассоциируется у меня с гейневскими строчками о сфинксе. После русских, внезапно обернувшихся грандиозным ликом Октябрьской революции, мы самая загадочная нация в мире. Нас долгое время считали народом мыслителей, а мы оказались великолепными организаторами научно разработанного, математически обоснованного метода массового уничтожения. Нас когда-то чествовали как народ музыкантов, а мы возгордились высокой пропускной способностью крематорных печей… Вместо того, чтобы набивать брюхо сытными обедами и подсчитывать доходы от экспорта, нам следовало бы разобраться в этом удивительном конгломерате баховских фуг и кровавой скотобойни, гётевского единоборства человека с дьяволом и геббельсовских речей. Нам нужны скептики, охотники за микробами, которые не пострашатся проникнуть на самое дно парадокса по имени немецкая душа… А вместо этого мы надеваем на германского сфинкса намордник демократии и воображаем, что он тем самым превратился в ручного пса…
Блондин допил свое пиво и, дождавшись официанта, расплатился. Он ни разу не взглянул больше в сторону Мэнкупа. Все же Мун с облегчением вздохнул, когда увидел его удаляющуюся прямую спину. Для него, спокойно отражавшего самые яростные нападки, Магнус Мэнкуп был не политическим оппонентом, а воплощением всего самого ненавистного ему. Тысячи подобных фанатиков, несомненно, желали смерти Гамбургскому оракулу. Не могли не желать, ибо он глумился над их богами.
– Нам пора! – напомнила Ловиза.
Мэнкуп очнулся от раздумий. Абстрактная работа мысли, молчаливое продолжение высказанных вслух мучительных проблем, придававшие его лицу отчужденную неподвижность, внезапно оборвались.
– За твой сегодняшний дебют, Ло! – Тон был веселый, но Муну почудилась в нем наигранность.
Ловиза протянула свой бокал, но внезапно отдернула руку.
– Не могу, – сказала она со странным выражением.
– Чего не можешь? – усмехнулся Мэнкуп.
– Пить больше не могу. – Она отстранила бокал и встала.
– Сценическая лихорадка, – объяснил Баллин. – У меня такое же состояние перед выходом каждой новой книги. Мужайся, Ло. Это не так страшно, как кажется… За тебя! За нас всех! За Магнуса! За мудрость и бесстрашие!
– Вот именно! – Мэнкуп засмеялся. – Самое важное – смело выйти на сцену и вовремя уйти, не запутавшись в занавесе. – Он подозвал официанта.
Между ним и Дейли завязался спор, кому платить. Художница, быстро закончив второй портрет, подошла к столику. Оказалось, что она делала их для продажи. Скульптор даже не стал с ней разговаривать. Магда с видимым сожалением отдала рисунок обратно, сославшись на то, что не захватила с собой денег.
– Хотя бы несколько марок! – Чувствовалось, что художница с трудом удерживается от откровенной мольбы.
– Давайте сюда! – Положение спас человек неопределенной наружности, с розовым, свежевыбритым лицом и торчавшим из кармана блокнотом. Заплатив не торгуясь, он скрылся с обоими портретами.
– Кто это? Зачем ему понадобился мой портрет? – Магда сказала это то ли польщенным, то ли обиженным тоном.
– Не только твой, – пробурчал скульптор. – Так что напрасно надеешься, что он оправит его в золото и повесит над изголовьем. Это Фредди Айнтеллер, зоркое око «Гамбургского оракула».
– Не может быть, – засомневалась Магда. – Магнус, слышишь? Твои сотрудники даже не считают нужным поздороваться с тобой.
– О ком вы говорите? – Мэнкуп успел уже уладить счет, предоставив Дейли дать на чай почти равную сумму.
– О Фредди Айнтеллере.
– А, Фредди! Он поступил на работу уже после моего ухода. Я с ним лично никогда не сталкивался. Говорят, он самый способный молодой репортер в отделе уголовной хроники.
– Ну вот и разгадка. – Баллин засмеялся. – Видно, ваши физиономии понадобились ему для музея криминалистики.
Магда и скульптор пытались присоединиться к смеху, но так и застыли с невеселой улыбкой на губах.
– Чего ты помрачнел, Лерх? – Ловиза нервно теребила сумку. – Или честь висеть на одной стене с господами Муном и Дейли не радует тебя?
– С нами?! – Дейли широко открыл глаза. – В каком смысле?
– Вы ведь имеете отношение к полиции? – Она повернулась к скульптору: – Верно, Лерх?
– Вечно ты что-то путаешь… – Он остановился, как бы подыскивая слова. – Я только сказал, что наши гости, по-видимому, тоже работают в уголовной хронике. – Он сердито вытряхнул трубку прямо на пол. – Пошли! Мы опоздаем.
Этот инцидент на мгновение заставил Муна и Дейли забыть о Ловизе. Они уже отошли от стола, когда услышали голос Мэнкупа:
– Ло, ты оставила сумку!
Схватив ее со стола, он нагнал Ловизу. При этом как-то странно и настойчиво заглянул ей в глаза.
Ловиза вырвала сумку и быстро побежала к выходу.
После дымной атмосферы кафе улица показалась благоуханным раем. Сумерки сгустились. Покрывавший канал лиственный узор, тронутый кое-где бликами огня, напоминал бисерную вышивку. Баллин пошел за своей машиной, оставленной неподалеку, на подземной стоянке на улице Гроссе-Блайхен.
Остальные молча стояли возле чугунной ограды.
Мун закурил сигару. Странно, что в кафе совсем не хотелось курить. Он глядел на темнеющее небо, на перламутровые переливы, от зеленого до розового, и раздумывал над нелепой ситуацией, в которой очутился. Мун твердо решил по дороге в театр рассказать Мэнкупу о своих наблюдениях и принудить его к откровенному разговору.
Но из этого ничего не вышло. Подъехал Баллин на своем малолитражном «форд-таунусе». Усадив Магду, скульптор остался стоять у открытой дверцы. Он ждал Ловизу.
– Ло поедет с нами! – заявил Мэнкуп.
– Но наш…
Муну не пришлось выдумывать предлог, так как Ловиза опередила его:
– Я поеду с Дитером. А ты тем временем спроси своих гостей, какое впечатление я на них произвела. В моем присутствии они будут смущаться.
– Наоборот. Они как раз просили меня не лишать их твоего общества, – усмехнулся Мэнкуп. – Влезай! – Он чуть не силой усадил Ловизу подле себя.
И опять Мун не мог избавиться от смутного подозрения, что это делается нарочно, что Мэнкуп во что бы то ни стало хочет отсрочить конкретный разговор.
Поездка протекала в полном молчании. Улицы одна за другой озарялись огнями световой рекламы. Суматошный калейдоскоп бегущих, прыгающих, вертящихся волчков букв, сигарет, бутылок, женских бюстов, мужских торсов не уступал по размаху вечерней панораме большого американского города. И не будь этого фейерверка в честь великой богини коммерции, своими лихорадочными отблесками придававшего лицам выражение маскарадного веселья, можно было бы подумать, что они едут не на премьеру, а на похороны.
«ТЕАТР В КОМНАТЕ»Если мы не разделаемся со своим прошлым, оно разделается с нами.
Магнус Мэнкуп
Театр находился на Алстерском шоссе, которое, начиная от погруженного в безмолвие стадиона Национального спортивного общества до Алстерского парка, было заставлено автомобилями. На каждую машину иной марки приходилось десяток «фольксвагенов», безобразных с виду жуков, прочно вписавшихся в дорожный пейзаж Европы и Америки. Победить в жестокой схватке с конкурентами немцам помогло знание психологии обывателя, которому неважны красота и скорость, лишь бы дешево и удобно.
В поисках свободного места пришлось проехать всю улицу. Дальнейший путь преградила подсвеченная молочными фонарями темно-зеленая стена парка. Регулировщик в украшенной большой бляхой островерхой шапке транспортной полиции, вежливо потеснив владельцев прибывших перед этим машин, наконец нашел для них пятачок свободного пространства.
Они не спеша пошли к ярко освещенному подъезду. Мэнкуп замешкался, запирая машину. Ловиза остановилась. Она стояла под фонарем, почти слившись с сумерками, – продолговатое уплотнение воздуха с резко очерченной тенью, из которого выступала белая рука с блестящей черной сумкой. Мун и Дейли остановились почти в то же мгновение. Втроем они молча стояли, поджидая Мэнкупа. Уже у самого подъезда их нагнал Баллин. У него испортилась пружина дверцы, ему так и не удалось захлопнуть ее.
Посвятивший себя модернистским поискам «Театр в комнате» помещался в старинном здании. Это был такой же парадокс, как то, что интеллектуальные снобы прибыли на премьеру в обывательских «фольксвагенах».
Театральная витрина напоминала своей застекленной пустотой вестибюль метро после закрытия. Ни фотографий актеров, ни сцен из спектакля, одна лишь голая афиша с именем автора и названием пьесы «Перчатки госпожи Бухенвальд» – трезвая типографская заплата на богато разукрашенном классицистском фронтоне.
Спектакль еще не начался. Сцена размером не больше подмостков ресторанного трио лежала в темноте. Что-то смутно поблескивало в глубине выемки. При наличии фантазии нетрудно было представить себе огромную конуру и столь же огромные фосфоресцирующие зрачки притаившегося в темноте цепного пса. А тесно рассаженные в маленьком зале зрители, оживленно болтая, предвкушают минуту, когда чудовище бросится из своей конуры на публику. Как бы страшно оно ни было, цепь превратит его ярость в безопасное, забавное зрелище.
Прокладывая себе путь к первому ряду, раскланиваясь со знакомыми, Мэнкуп называл своим гостям имена известных журналистов, литераторов, актеров или просто состоятельных людей, для которых театр был одним из возможных видов развлечения. Независимо от профессии и состояния, публика разделилась на две половины: одна явилась в тщательно отутюженных костюмах и вечерних платьях, другая демонстрировала полное пренебрежение к портным и парикмахерам.
К своему крайнему удивлению, Мун заметил, что Ловиза собирается сесть рядом с Мэнкупом.
– Вы ведь участвуете в спектакле?
– Мой выход только в самой последней сцене, – пояснила она, усаживаясь в кресло.
Мун решительно оттеснил замешкавшегося Мэнкупа и занял его место. Дейли, применив тот же маневр, пристроился по правую сторону Ловизы. Мэнкуп саркастически улыбнулся, но ничего не сказал.
– Интересно, что нам преподнесут на этот раз. – Баллин зевнул. – В прошлый раз на сцене стояло четыре высоких табурета, изображавших бар. Актеры сидели спиной к зрителям и о чем-то спорили.
– Видите этого толстяка? – Мэнкуп повернулся к Муну. – Он здорово похож на Штрауса. Это Хэлген, при Веймарской республике студент богословия, при Гитлере прокурор имперского суда, а при Аденауэре ведущий театральный критик. Надеюсь, что автор сегодняшней пьесы не погрешит против святынь нации, иначе ему грозит репутация беспринципного графомана.
Мун посмотрел в том направлении и увидел за массивной спиной театрального критика знакомое лицо. Это был Фредди Айнтеллер, уголовный репортер.
В ту же секунду зал погрузился во мрак. На освещенной, почти голой сцене стояли ничем не покрытый стол и три стула. На одном из них уже восседал усталый молодой человек в помятом костюме. Усталым движением он перелистывал папку с документами.
– Не может быть! – Скульптор даже не счел нужным приглушить голос.
Он не был исключением. Публика продолжала разговаривать – кто вполголоса, кто громко, кто тем свистящим шепотом, который акустика разносит по всем углам.
– Чувствуется, что ты никогда не играл в футбол во дворе. Неужели я после всех скандалов и оплеух не сумею отличить настоящее стекло от бутафорского?
– Ну и что? – спросила Магда.
– Как что! – возмутился Баллин. – Для экспериментального театра это совершенно новое направление. У них ведь от одного слова «декорации» волосы встают дыбом. Молодожены должны ложиться прямо на пол, если поставить для этой цели двуспальную кровать, то это считается профанацией искусства.
Усталый молодой человек на сцене продолжал перелистывать папку с документами. Временами он что-то отчеркивал воображаемым карандашом, временами что-то отмечал в воображаемом блокноте, изредка задумывался. Публику он полностью игнорировал, она платила ему тем же.
– Он играет роль следователя! – шепотом объяснила Ловиза. Она единственная из всех старалась соблюдать тишину.
– И долго он будет продолжать в том же духе? – спросил Дейли.
– Кто? Вальтер Хильдебранд? – отозвался Баллин. – Однажды толстый Хэлген спьяна заметил, что молчание Хильдебранда красноречивее воплей шекспировских героев, вот он и старается показать себя с лучшей стороны! – То ли Баллин забыл, что сидит в первом ряду, то ли нарочно дразнил актера.
Усталый молодой человек покосился на него, схватил папку, словно намеревался запустить ее в Баллина, но вместо этого выпил воображаемый стакан воды и, успокоившись, продолжал свое молчаливое занятие.
Зрители начали посмеиваться. Если действие, согласно заложенным Лессингом законам «Гамбургской драматургии», начиналось бы прямо с поднятия занавеса, они почувствовали бы себя оскорбленными. Сюда шли ради эксперимента. Но даже для их изощренного вкуса молчаливая прелюдия затянулась сверх меры.
Почувствовав это, молодой человек застегнул на все пуговицы свой двубортный пиджак и зычно крикнул:
– Анна, садись за машинку! Три копии!
Дейли с надеждой взглянул на сцену. Но на ней ничего не появилось – ни пишущей машинки, ни хорошенькой машинистки.
– Готово? – Молодой человек, расхаживая по сцене, принялся диктовать: – Заглавие: «Заключение по поводу убийства госпожи Эрны Бухенвальд, родившейся в 1914 году в Гамбурге, лютеранского вероисповедания, проживающей по Штреземанштрассе, 31, в собственном доме».
Следовало изложение дела. Явившись рано утром, служанка госпожи Бухенвальд нашла выходящую в сад дверь широко раскрытой. Забежав в спальню, она увидела на постели простыню с кровавыми пятнами. Одеяло отсутствовало. Полицейские ищейки обнаружили пропитанный кровью клочок этого одеяла на заборе, отделявшем сад от примыкающего к нему пустыря. Они же обнаружили на пустыре заброшенный в кустарник пистолет системы «Вальтер», из которого было сделано три выстрела. Экспертиза установила, что кровь на простыне и клочке одеяла относится к группе АБ. Поскольку у Эрны Бухенвальд та же группа крови, факт убийства не вызывает сомнения. Что касается картины преступления, то она вырисовывается следующим образом: застрелив Эрну Бухенвальд из пистолета системы «Вальтер», убийца завернул труп в одеяло и перекинул через забор. Погрузив тело в оставленную на пустыре машину, он увез его, чтобы потопить в Эльбе.
Дейли с облегчением вздохнул. Детектив вместо сидящих задом к публике масок – это была удача. Он прощал автору отсутствие реальной машинистки и прочие абстрактные выкрутасы, без которых пьеса не была бы принята в этом театре. Так же охотно он примирился с тем, что вместо драматических выстрелов слышит монотонную диктовку. Главное, что это не абсурдная болтовня ни о чем, а логический орех, который зритель может попытаться раскусить чуть раньше автора.
Большинство придерживалось совершенно противоположного мнения. Показывать в этом храме для избранных вульгарную уголовную пьесу было равнозначно пощечине. Только мысль, что дирекция едва ли отважилась бы на такую наглость, удерживала публику на местах. Зрители надеялись, что детективное начало только отвлекающий маневр. Сейчас убитая госпожа Бухенвальд собственной персоной явится с того света, соблазненный ею следователь, лишившись рассудка, решит, что убили не ее, а его, между мертвецами, мнимым и подлинным, развернется интимный диалог о смысле жизни. И так до конца пьесы, когда следователь объяснит зрителям, что всю эту историю он сам придумал, чтобы немного приукрасить постылые будни.
Мэнкуп реагировал совсем иначе. С самых первых слов он весь напрягся. Лишь изредка он вспоминал о Муне, переводил квинтэссенцию, предоставив Дейли роль основного толмача. Ловиза сидела, вцепившись в свою сумку. В ее прикованных к сцене, расширенных зрачках притаился ужас. Казалось, придуманная неизвестным автором история с убийством некоей госпожи Бухенвальд полна для нее реальной значимости.
А усталый следователь продолжал тем временем диктовать свое заключение… В ящике письменного стола Эрны Бухенвальд найдено адресованное главному прокурору Федеративной Республики незаконченное письмо. Судя по первым строчкам, оно касалось исповедей двух ее знакомых, сознавшихся ей в совершении тягчайших преступлений. Следствие установило, что эти знакомые – пенсионер Шульц и живущий на небольшую ренту бывший коммерсант Вирт – часто навещали ее. Одна соседка показала, что видела их входящими в дом Эрны Бухенвальд после двенадцати именно в ту ночь, когда было совершено преступление. Экспертиза установила, что найденные на пистолете системы «Вальтер» отпечатки пальцев принадлежат и Шульцу, и Вирту. Оба арестованы по обвинению в совершенном сообща, преднамеренном убийстве Эрны Бухенвальд.
Этот поворот был чисто детективный. Зал начал громко роптать. Успокоился он только после того, как усталый молодой человек зычным голосом приказал:
– Ввести обвиняемого Шульца!
Воображаемые конвоиры ввели арестованного. Сам он был вполне телесный – пожилой человек с выпиравшим из-под жилета брюшком и светлыми близорукими глазами.
– Садитесь! – предложил следователь.
Шульц покорно сел. Срывающимся от волнения голосом он принялся объяснять, что все это прискорбное недоразумение, что с госпожой Бухенвальд поддерживал самые дружественные отношения, что никогда раньше не имел судимости.
– Объясните, каким образом на оружии оказались отпечатки ваших пальцев?
– Поздно вечером госпожа Бухенвальд позвонила мне. Сказала, что у нее тяжелая депрессия, просила немедленно приехать. Наши отношения не были интимными, но я к ней очень привязался. Госпожа Бухенвальд обладала редким для женщины качеством – была прекрасным слушателем. Что-то в ней взывало к откровенности, а в нынешние времена особенно ценишь человека, которому можешь без утайки доверять все свои дела и переживания. Если не считать господина Вирта, то она была моим ближайшим другом. Этот полуночный крик отчаяния встревожил меня. Моим долгом было успокоить ее. В моей собственной жизни выпадало немало безысходных минут, но я всегда считал, что человек не имеет права безвольно идти ко дну. У госпожи Бухенвальд я застал господина Вирта… Хотя точно не помню, возможно, он явился чуть позже меня. Мои худшие опасения сбылись. Госпожа Бухенвальд заявила, что решила покончить с собой. Она показала нам приобретенный для этой цели пистолет системы «Вальтер». Мы с господином Виртом пытались незаметно отобрать его, но эта хитрость не удалась… Так что, как видите, отпечатки наших пальцев свидетельствуют о самых гуманных намерениях.
– Из вашего рассказа явствует, что госпожа Бухенвальд, показывая вам пистолет, была в перчатках!
– Я этого не утверждал. На ней не было никаких перчаток.
– На пистолете нет отпечатков пальцев госпожи Бухенвальд. Это не только доказывает, что она не покончила с собой, но и опровергает вашу нелепую выдумку, будто она показывала вам пистолет. А сейчас я вам предъявлю главное доказательство вашей вины. Вот оставшееся незаконченным письмо, в котором упоминается ваше имя рядом с именем господина Вирта.
– Разрешите?
Обвиняемый Шульц взял письмо, несколько раз внимательно перечел, задумался. Свет прожектора, лежавший на белом листке, вздрогнул, медленно пополз наверх, остановился на лице Шульца. В маленьком зале, где даже последний ряд находился совсем близко от сцены, каждый зритель имел возможность проследить за единоборством различных мыслей, отражавшихся на неподвижном, неестественно белом лице. Наконец лицевые мускулы ослабились – Шульц нашел выход из критического положения.
– Вы убедили меня. – Голос обвиняемого звучал хрипло. – Я обращаю внимание на то, что текст письма истолкован вами неправильно. Меня госпожа Бухенвальд упоминает в качестве свидетеля, могущего подтвердить злодеяния господина Вирта… Сейчас я уже не сомневаюсь больше, что он убил госпожу Бухенвальд. Кстати, мне только что пришло в голову, что после нашего совместного ухода из дома госпожи Бухенвальд он как-то подозрительно быстро распрощался со мной. Вирт ужасный человек, и я считаю своим долгом рассказать о нем все, что не успела из-за своей смерти госпожа Бухенвальд.
– Минуту назад вы назвали его лучшим другом, – напомнил следователь.
– Совершенно правильно. Что такое друг? В мире, где каждый норовит перегрызть другому горло? Человек, который не в состоянии причинить нам особого вреда. Я слишком много знал о Вирте, поэтому он не был мне опасен.
Публика утихомирилась. Должно быть, это начало ожидаемого ею диспута о смысле жизни. Правда, слишком лобовое и плоское для автора, осмелившегося дебютировать в «Театре в комнате», однако дающее возможность при помощи постепенно наращиваемых недомолвок, недоразумений, осложнений достичь того туманного состояния, без которого немыслимо подлинное искусство.
Но герой пьесы не оправдал возлагаемых на него надежд. Шульц не философствовал, не рассуждал, не спорил. Превратившись в регистрационную машину, ни разу не сбиваясь с делового тона, не упуская ни малейшей подробности, он принялся рассказывать биографию Вирта. Свою карьеру Вирт начал в концентрационном лагере Заксенхаузен и кончил в Алжире. Каждый его шаг был преступлением. Перечень зверств, совершенных из служебного рвения, чередовался с описанием неслыханных жестокостей, творимых ради чистого удовольствия. О том, что происходило в концлагерях, Шульц рассказывал как нейтральный очевидец, старавшийся, если верить его словам, всячески помочь несчастным узникам. Что касается подвигов в Алжире, то сам Вирт неоднократно хвастался ими.
Зрители притихли. В зале стояла мертвая тишина, в которую слово за словом падал неторопливый рассказ Шульца. Да, это не был ни утомительный «театр абсурда», ни захватывающий детектив. Это был памфлет, беспощадный в своей непримиримой обнаженности, страшная правда жизни, не требовавшая никаких драматических ухищрений. Не выдумка автора, а документ. За любым изложенным в абсолютно деловом тоне эпизодом стояли подлинные события. И это чувствовал каждый зритель.
В маленьком зале запахло смрадом сжигаемых трупов, сквозь стены и потолок просачивались душераздирающие крики истязуемых, в темноте, зиявшей за окном сценической комнаты, угадывались нескончаемые безликие колонны, бредущие навстречу заранее вырытой огромной яме.
Свет на сцене погас, словно нехотя загорелись люстры в зале. Безмолвствующие зрители с облегчением поняли, что это означает антракт.
Мэнкуп встал первым. На фоне все еще продолжавших сидеть посетителей он казался необыкновенно высоким и моложавым.
– Ну как, коллега? – обратился он к знакомому журналисту.
– Не знай я, что вас зовут Мэнкуп, а не Арно Хэлл, я бы подумал, что автором пьесы являетесь вы, – огрызнулся тот.
– Судите по авторскому почерку? – Мэнкуп миролюбиво улыбнулся.
– По желчи.
– Жестокость всегда бессмысленна, – вмешался в разговор другой журналист. – Я отнюдь не оправдываю нацистского террора. Но напоминать о нем в такой натуралистической форме не менее омерзительно и жестоко. Есть только один путь освободиться от скверны – поскорее забыть ее.
– Вы правы, коллега. – Мэнкуп саркастически усмехнулся. – В том смысле, что придерживаетесь общепринятого мнения.
– Отвратительная пьеса! – вспылил первый журналист. – Ваша ирония не докажет мне обратного. Если мы не перестанем оглядываться на наше прошлое, мы не сумеем ступить и шагу вперед. Автор не только садист, но и безнадежный глупец.
– Вы говорите – надо забыть? – Мэнкуп продолжал спор в коридоре. Часть зрителей толпилась у гардероба, остальные, сбившись в группы, шумно дискутировали. – Это мудрость страуса. Автор, по-видимому, придерживается другой точки зрения – наша обязанность вырыть все ужасы из могилы и поставить в качестве «мементо мори» рядом со столом, за которым Западная Германия заключает выгодные сделки с торговыми партнерами и со своей совестью.
Не дожидаясь дальнейших возражений, Мэнкуп повернулся к своим спутникам. Баллин, Магда и скульптор обсуждали пьесу, которая им в общем нравилась. Одна лишь Ловиза молчала, не реагируя на шутки Дейли. Мун стоял прямо под табличкой, изысканно вежливо призывавшей воздерживаться от курения, и сердито пыхтел сигарой. После нескольких слабых попыток Мэнкуп полностью предоставил роль переводчика Дейли. Тот, увлекшись пьесой, тоже забыл о своих обязанностях. Так что, в сущности, представление для Муна превратилось в пантомиму немых, лишь время от времени обретавших дар речи.
– Великое бегство! – Баллин пренебрежительно кивком указал на устремившийся к дверям людской поток. На улице послышался шум заводимых моторов. Непрерывно сигналя, автомобили разъезжались.
– Будучи автором, я бы счел это симптомом успеха. – Мэнкуп поежился. Из открытых дверей несло сквозняком. Портьеры шевелил холодный воздух, настоянный на угаре выхлопных газов и вялом аромате отцветших лип. – От чего бежит добропорядочная сволочь? От правды! Они не возражали бы против набальзамированной ароматными травами мумии. Но им преподносят тошнотворного мертвеца, который к тому же вот-вот воскреснет.
– Все же я рад, что не ты автор, Магнус. – Баллин показал на группу ожесточенно жестикулирующих людей, столпившихся вокруг Хэлгена. Упитанное, тяжелое тело ведущего театрального критика содрогалось от возмущения. – Толстый Хэлген и его соратники и не думают дезертировать. Вот увидишь, они даже вызовут автора.
– Чтобы набить морду? – Мэнкуп кивнул. – Слава богу, только в переносном смысле.
– Как знать, – подала голос Магда. – Завтра Хэлген отхлещет его в статье, а послезавтра кто-то из его единомышленников сочтет кастет куда более действенным средством критики.