355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аллегра Гудман » Семья Марковиц » Текст книги (страница 3)
Семья Марковиц
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 17:48

Текст книги "Семья Марковиц"


Автор книги: Аллегра Гудман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

На следующее утро в Йом Кипур Генри заспался. В одиннадцать позвонила мать.

– Мне таки придется взять такси, – говорит она.

– Ладно, – отвечает Генри.

– Хоть оно и обойдется в сто долларов.

– В сто долларов – быть такого не может! – голос его спросонья звучит глухо. – Думаю, в сорок, не больше.

– Сорок долларов за такси? Не может быть. Да я в жизни столько на такси не тратила. И в синагогу на такси мне еще не доводилось ехать.

– Мама, не плачь. – Слушать, как она плачет в трубку, он не в состоянии.

– Не понимаю, почему ты не можешь заехать за мной сейчас, ведь ты обещал отвезти меня, – говорит она.

– Отвезу, мама, отвезу, – говорит он. Выпрастывается из постели, принимает душ, проглатывает полчашки кофе, два куска поджаренного хлеба.

– Служба наверняка уже закончилась, – говорит она, когда он ставит машину на стоянке синагоги.

– Да ты п-п-посмотри, сколько здесь машин, – говорит Генри.

По дороге он заскакивает в мужской туалет – перевести дух. Он поверить не может, что ему удалось доехать до синагоги благополучно. Перед глазами у него все плывет. Он ополаскивает лицо, промокает глаза шершавым бумажным полотенцем. После чего неспешно проходит через вестибюль с настенной мозаикой, изображающей суд Соломона, – на ней великий царь в каких-то масонского вида одеяниях занес меч над головой невинного младенца. Минует шагаловские двенадцать колен Израилевых, воспроизведенных на двенадцати тканых ковриках. Мать его сидит в начале зала, она машет ему рукой – торопит занять место рядом с ней. Вокруг нее разместились супружеские пары, целые семьи, ерзают дети – все слушают раввина, он читает проповедь.

Генри смотрит на раввина в его пестро-полосатом, как радуга, талисе. Раввин молодой, тщедушный, черты лица у него тонкие, волосы прямые, жидкие. Голос пронзительный и такой высокий, что режет уши, хоть Генри и закутался шарфом.

– Почему, – вопрошает раввин, в Йом Кипур мы, евреи, собираемся вместе и вместе читаем вслух список наших грехов? Убийство, прелюбодеяние, кража, злоязычие – совершали мы лично эти грехи или не совершали – мы бьем себя в грудь сообща: такова наша традиция. Мы говорим не так о личной, как об общей вине, и об искуплении, тоже общем. Мы исповедуемся сообща и приговор выслушиваем тоже сообща. В начале я сказал что буду говорить о взаимосвязи. И вот что я под этим подразумеваю. Когда мы встаем и говорим о наших грехах, когда мы молим об искуплении, любой из нас связан с любым другим. В конечном счете, твои грехи – это мои грехи, и мои грехи – твои. Это наши общие грехи. Все мы связаны друг с другом, на самом что ни на есть сокровенном уровне.

Генри – в молельном зале прохладно – пробирает озноб. Уж не лихорадит ли его? Он не хочет сидеть здесь, в этом молельном зале, не хочет быть связанным с этим скопищем людей, да, в сущности, не хочет быть связанным ни с кем. А хочет домой. Хочет в постель. Хочет остаться в одиночестве, полном одиночестве и чтобы вокруг были книги – и только.

– Прервемся на минуту, – говорит раввин. – Прервемся и поразмыслим о том, что значит быть связанными друг с другом. Что мы значим друг для друга при всех наших недостатках? Подумаем, что означает сказать: мы с тобой неразделимы, так что не спрашивай, кто согрешил в прошлом году. Согрешили мы все. Согрешили мы все. Как писал великий теолог Джон Донн: не спрашивай, по ком звонит колокол. Он звонит по мне, по тебе, по всем нам. Нет человека, который был бы как остров и мог бы спастись сам по себе. Все мы лишь прах земной на этом материке. Мы взаимосвязаны друг с другом. Так что уделим минуту безмолвной молитве. Возьмите, прошу вас, руку своего соседа. Ощутите вашу связь.

Органист тихо наигрывает какую-то мелодию, звуки струятся, льются, и Генри обнаруживает, что с одного боку в него вцепилась мать, с другого – липкая ручонка соседней девчушки. Несколько минут – как долго они тянутся – мать сидит с закрытыми глазами.

– Мама, – шепчет он. – Мама, ты заснула?

– Ш-ш-ш, – шипит она, встрепенувшись.

Органист все играет, и Генри чувствует, что его прошиб пот. Ему просто необходимо высвободить руки, но не тут-то было. И он подавленно сидит, пригвожденный к креслу: события прошедших дней угнетают его. Перед его глазами вновь и вновь мелькает юнец, выскакивающий из именинного торта Майкла, его гладкое, без единого изъяна тело. И он, Генри, должен быть причастен ко всему этому? И ему, менеджеру Майкла, его правой руке, уготовано соучаствовать – в таком вот, творить заодно с ним – вот такое вот? Тут глазам Генри открывается и кое-что иное. Прямо перед собой он видит Амалию Бен-Ами, мать юнца, это она, кто ж еще, с ее огненными от хны волосами и огромной сумкой, эта женщина, по всей очевидности, убитая горем, оставшаяся без гроша, сидит около Флейшмана и его жены, ее хозяев и благодетелей, по словам Гольдвассера. Она держит за руку Флейшмана и еле заметно – но от Генри это не укрылось – поглаживает костяшки Флейшмана большим пальцем. У Генри глаза чуть не вылезают на лоб, в тишине слышно, как он ахнул. Неужто эта женщина которая потеряла сына, пользуется случаем закрутить с женатым человеком в годах? С этим юристом? И в этот миг Генри испытывает – нутро ему надрывают очистительные рыдания – боль и облегчение разом, так что даже глубоко таимое чувство вины теперь затопляет и поглощает омерзение. В этот миг Генри кажется, что его мир дал трещину, обнаружив сад абсурда, сад, достойный кисти Иеронима Босха с его многоликими, поражающими воображение злокозненными уродцами. Ему кажется – точь-в-точь, как в фильме ужасов, – что в синагоге, в мире искусств, во всем Лос-Анджелесе кишмя-кишит зараза. Прямо под кожей у него копошатся мириады паразитов. Он распрямляет плечи, сердце у него колотится. Он высвобождает, разрывая круговое рукопожатие, руки, обтирает их платком.

– Генри, мы разобьемся, – говорит ему мать, когда они мчат домой. – Генри, прошу тебя, не так быстро.

Она вцепилась в ремень. Но он слушает ее в полслуха. В голове его, перебивая друг друга, звучат голоса.

– Как дела-делишки на артрынке? – спросил его Джейсон.

– Это розничная торговля, – взорвался его брат, когда Генри сказал, что работа в «Лоре Эшли» – не для него.

– Смотрите, сколько в жизни путей, – сказал его психотерапевт, – и один путь вовсе не обязательно лучше другого. Вопрос стоит так: что лучше для вас в этом месте, в это время, вот из чего надо исходить.

Но что это за место? – спрашивает себя Генри – в это время он мчит домой, пожирая пространство серой автострады километр за километром, поедая глазами пылающее небо. Куда я попал, что это за место с его литографиями, с его ткаными по шагаловским мотивам ковриками? С Майклом и его несовершеннолетним любовником, с матерью этого юнца, торгующей собой в синагоге. Что это за место? Что оно такое? Он заставил мать перебраться сюда, чтобы она жила поблизости от него. Научился водить машину. И тем не менее наконец он смог прозреть всё вот это вот, позволить себе – утвердившись в своей правоте – прозреть: этот Венис с его искусством, пляжем, со всей его колоритностью, на самом деле Содом. Содом и Гоморра, вместе взятые. Воровство, выставленная напоказ плоть – и больше ничего. Он предельно четко видит это разветвление. С одной стороны – Венис, бесстыжий, загнивающий под жарким солнцем, с другой – Восточное побережье, затворническое и закрытое застегнутое наглухо. Милый Принстон с его вековым деревьями и башнями, дорогие его сердцу университеты, всем-всем вплоть до Нью-Йоркского, стопки книг, искусство, наука, вместилища учености, где жизнь течет по-прежнему чинно и благопристойно. Где делячеству и всему этому распутству не проникнуть за железные ворота.

– Генри, – матери надоело молчать, – по-моему, раввин говорил очень хорошо.

Ему еще придется вернуться. Ему еще придется отыскать путь.

– Генри, – говорит Роза, – это что, полицейская машина? Она что, гонится за нами?

Как бы то ни было, связи с искусством он не потеряет. Если иначе не получится, будет работать в частном секторе. Он вернется. Он снова посвятит себя служению красоте. Не торговле, не делячеству, а непосредственно искусству. Он уедет, уедет и даже не обернется, не бросит взгляда назад. Уедет и не обернется. И он стал припоминать, как зовут братнина приятеля из Шорт-Хиллс.

Устная история
пер. Л. Беспалова

Раз в неделю Роза участвует в проекте «Устная история Вениса». По понедельникам к ней присылают одну девушку, Альма ее зовут, и Роза рассказывает ей о разных разностях из своей жизни. Бывает скучновато, но дело важное, а раз так – надо помочь.

– Затея нелепая, не думай, что я этого не понимаю, – говорит она своему сыну Эду, когда он звонит.

Альма очень даже ничего, при том что ходит Бог знает в чем. Впрочем, все они так одеваются. Такое же шмотье рекламируют в каталогах. Роза получает все, какие есть, каталоги. Там девяносто девять процентов шлока [21]21
  Здесь: дешевка ( идиш).


[Закрыть]
, причем за двойную цену. А товары с так называемой скидкой, те хуже всего. Цены на них еще так сяк, но дрянь, она дрянь и есть! Каждую неделю Роза гадает, в чем Альма придет но ни разу не угадала. Она ничего по два раза не надевает и гладить ничего не гладит. Разведенка, ясное дело, вот она кто. Она сама Розе сказала. В последний раз пришла в серьгах из чугуна. В каждом ухе по две дырки. Но вообще-то одевайся и причесывайся она иначе, была бы вполне симпатичная. Не красавица, нет, но руки у нее изящные, а рукам Роза придает особое значение.

Руки, только руки не нравятся Розе в жене ее сына Эда. Даже на свадебной фотографии руки у нее грубые, с толстыми пальцами. Все фотографии упрятаны в ящики, кроме тех двух, что на секретере. Мальчики на них сущие ангелочки. Им там два и пять. Для проекта Роза достала старые семейные фотографии. Кроме фотографий, из своей прежней квартиры она взяла только диван и китайский ковер, зеленый. Когда она поступила в «Дамскую одежду Мейсиз», где работала до того, как получила место в «Тиффани», она в первую очередь купила этот ковер. А после него – зеркало с гранеными краями, но оно разбилось. Оправа была плохо пригнана, и как-то ночью оно грохнулось на пол, Роза потом еще неделю вздрагивала. Обеденный стол с шестью стульями к нему Эд не разрешил ей взять: в Венисе у нее однокомнатная квартирешка в доме для жильцов старшего возраста. Но китайские вложенные один в другой столики вместе с мягким креслом и лампами перегородчатой эмали это гарнитур: не разрознивать же его. Лампы захотел взять другой Розин сын, Генри, но он переехал в Англию, и Роза их ему не отдала. Он сорвал ее из Вашингтон-хайтс: мол, ей лучше жить поблизости от него, в Калифорнии, а сам перебрался сначала в Нью-Йорк, а потом – и трех лет не прошло, как она переселилась в Венис, – в Англию. И когда он бросил ее тут, она сказала, что не разрешит ему увезти лампы. И водрузила их на комод рядом с кроватью. А для чтения купила лампочку в семьдесят пять ватт.

Альма – нога за ногу – входит в комнату, на этот раз ее короткие волосы словно вздыблены ветром.

– Садитесь, садитесь же, – торопит ее Роза, и Альма падает на диван, приминает подушки своими папками. Альма все расшвыривает, Розу это и коробит, и восхищает. Спроси ее, она сказала бы, что Альма не умеет себя вести. Меж тем Розе нравится поругивать Альму. Она всегда питала слабость к несносным детям. Даже теперь несносный Генри, хоть он уже не ребенок, все равно ее любимец.

Девушка перебирает папки, прежде чем спросить: «Как поживаете?», что-то там подкручивает в магнитофоне. Роза обдумывает вопрос.

– Я чувствую слабость. А как вы себя чувствуете?

– Отлично. – С минуту они смотрят друг на друга.

Опять Альма вся мятая-перемятая, отмечает – без осуждения – Роза. Она убавляет звук в приемнике, приглушая симфонию Айвса [22]22
  Чарльз Эдуард Айвс (1874–1954) – американский композитор, органист и хормейстер.


[Закрыть]
. Альма, прижмурившись, наблюдает за ней. Раскаленное добела дневное солнце все еще слепит, размывает очертания комнаты.

– У вас нездоровый вид, золотко, – говорит Роза. – Вы вся пылаете.

– Это я обгорела. Не беспокойтесь.

– Я всегда была такая светленькая, – говорит Роза.

Альма прерывает ее:

– В нашу последнюю встречу вы говорили о своем детстве. Давайте вернемся к тому, на чем мы остановились. Ко времени до Первой мировой войны. Как ваша семья выживала в обстановке такого прессинга?

Роза откидывается в кресле, при этом платье поднимается выше колен, открывая эластические резинки темно-коричневых чулок.

– Я вам расскажу про Депрессию. Мы тогда жили в Бруклинском доме. У нас, слава тебе Господи, был дом.

И она – Бог весть почему – поводит рукой над нагромождением мебели. Труднее всего было перевезти секретер. Пришлось снимать жалюзи и вносить его через окно. Что Роза тогда пережила. Она ломала руки в ожидании, когда же секретер пройдет через окно, была уверена, что грузчики наверняка забудут про резные шишечки наверху.

–  Довойны, – Альма не позволяет ей отвлекаться. – Я хочу поговорить о прессинге до войны. Как ваша мать с этим справлялась? Где вы жили?

– Что вам сказать, война это грязь и опасности. Я бы ни за что не вернулась в Вену. Ни за что, ни за что. Меня отправили в Англию, и я стала совсем англичанкой. Все, что я помню о Вене, это грязь.

Альма подается к ней.

– Нельзя ли более детально? Для нашего проекта это очень важно.

– Альма, – понижает голос Роза. – Я обещала вам помочь, но кое о чем лучше забыть.

– Постарайтесь вспомнить. Вы же свидетель тех времен – тех трагедий.

– Чушь, – фыркает Роза. И тем не менее улыбается: ее трогает Альмин интерес к ее жизни.

– Мне необходимо ваше содействие.

– Ну что ж, – Роза соглашается, – мы что-нибудь сочиним, золотко. Ваш университет ничего и знать не будет.

– Миссис Марковиц! – Есть в Розе что-то такое, что озадачивает Альму. Какая-то беспечность, лукавая беспамятность. Альма предпринимает еще одну попытку. – Хорошо, я постараюсь сформулировать мой первый вопрос в менее специальных терминах. Говоря о прессинге, я вот что имела в виду Как представительница поднимающейся вверх европейской буржуазии и как женщина опасались ли вы, что вашим планам повышения своего статуса в Вене не суждено осуществиться?

– Я же была совсем маленькая, – Роза становится на дыбы. – Это же до первой войны было, вспомните. Вы меня полной дурой выставляете. Мало того, мы же были евреи. Вот почему мы сюда приехали.

– Следует ли из этого, что вы принадлежали к еврейской интеллектуальной элите? Верно ли будет определить вашу семью так?

– У меня было шесть братьев, – Роза задумывается. – Одни были толковые, другие – нет. Джозеф – да, он толковый, Джоэль – да. – Она загибает пальцы. – Сол – нет, Мендель – да. Нахум – он умер молодым. Хаим, был ли толковым Хаим? Ну уж нет – да упокоится он с миром. У него было золотое сердце. Скорее всего, одна половина семьи была элитой, другая – нет.

– Собственно говоря, я спрашивала, каков был ваш экономический статус? Как бы там ни было, идем дальше.

– Экономический? Мы имели дом, – сообщает Роза. Он и спас нашу семью.

– В Вене?

– Нет, здесь. В Америке. В городе. В Бруклине. Я же была крошка. Меня отправили учиться в Хантер-колледж, но мне повезло: посреди учебы я вышла замуж за Бена. Кошмарное заведение. Видите ли я совсем не знала математики. Двух чисел сложить не могла. А все потому, что меня так воспитывали.

– М-м-м, – мычит Альма. – Вас, как женщину, в социальном плане ориентировали на то, чтобы вы чуждались цифр?

– Да нет, меня пытались учить, но отступились – уж очень я оказалась глупой.

– Вы считали себя глупой?

– Не глупой, а артистичной. Я шила платья. Моя цель была – поехать в трансатлантический круиз. И я поехала. И не раз.

– Следовательно, вы стремились преодолеть классовые барьеры, стремились в высшее общество, – заключает Альма.

– Вот уж нет, мы и были высшим обществом. Мой брат был учителем. Нас отправляли в колледжи. Моя невестка рисовала, играла на пианино. Мы говорили и по-немецки, и по-французски. Мы были очень культурные. Наш дом в Вене – это просто-таки произведение искусства. А в Бруклине мы жили даже лучше.

– Бог ты мой, – вопит Альма. – По моим записям в нашу прошлую встречу вы сказали, что знали одни лишения и голод.

– Чушь это.

– С той недели ваша оценка событий переменилась?

Роза вздергивает подбородок.

– Вы что, хотите сказать: я не помню, что говорила неделю назад?

– Нет, – говорит Альма. – Я пытаюсь составить последовательную картину.

– Я очень даже последовательная.

– Хорошо, каково все же было положение вашей семьи: вы были бедные и невежественные или культурные?

Роза складывает руки на коленях.

– Мы были культурные в душе.

Заводя машину, Альма злобно озирает кондоминиумы Венис-Висты, их темно-зеленые стены, бетонные дорожки, осененные финиковыми пальмами. Каждую неделю Роза по-разному рассказывает о том, когда она покинула Вену. Увертки у всех у них, у этих старушонок из Вениса и Мар-Висты [23]23
  Мар-Виста – район на западе Лос-Анджелеса, граничит с Венис-бич.


[Закрыть]
, у учительницы музыки на пенсии из Долины [24]24
  Долина – имеется в виду долина Сан-Фернандо, урбанизированная долина, в которой расположена половина Лос-Анджелеса.


[Закрыть]
, конечно же, разные. Однако другие морочат голову как-то более предсказуемо: Эйлин с ее правнуками, Симона с ее нескончаемыми кулинарными рецептами. Роза, она потоньше, более речисто непоследовательна.

Альма едет мимо Венис-бич и думает, как воодушевляло ее прежде зрелище старушек на садовых скамейках. Альма ходила смотреть «Людей Вениса» [25]25
  По всей вероятности, речь идет о фильме «Жизнь и смерть в Венисе», снятом по книге Барбары Майерхофф «Научи нас так счислять дни наши. Торжество преемственности и культуры у еврейских стариков в одном городском гетто». Барбара Майерхофф изучала процесс старения, интервьюируя жильцов «Алия-центра» в Венисе. Фильм получил «Оскар» как лучший документальный фильм.


[Закрыть]
, еще когда училась в аспирантуре на кафедре романских языков в Беркли [26]26
  В городе Беркли на западе штата Калифорния находится кампус Калифорнийского университета.


[Закрыть]
, тогда-то ее и озарило: вот, что ей нужно. Ей опостылело искать смыслы в литературе. Необходимо понять не тексты, а людей. Необходимо услышать живые голоса. Ее руководитель пытался отговорить ее, убеждал не переходить на другую программу.

– Вы блестяще работаете на нашей кафедре, – так удерживал ее профессор Гарви. – Вы напишете публикабельную диссертацию.

Но к этому времени Альма уже пришла к выводу, что он дурак, свинья и эксплуататор. Так что она распрощалась с Гарви и его кафедрой и теперь вместо компьютерных исследований MLA [27]27
  MLA (Modern Languages Association) – Ассоциация по изучению современных языков.


[Закрыть]
занимается сбором статистических данных. Вместо книг людьми. Ее мать эти перемены удручают. Ее вообще удручают Альмины аспирантские шатания. Она кротко увещевает ее по телефону из Палос-Вердеса [28]28
  Палос-Вердес – общее название группы приморских городков к юго-западу от Лос-Анджелеса.


[Закрыть]
:

– Альма, ну зачем так надрываться? Зачем начинать учиться по-новому, в этом нет никакой надобности. Тебе тридцать один, и раз тебе не нравится твоя программа, брось ее – и делу конец. Что тут такого? Или возьми академический отпуск: за год осмотришься, поймешь, что тебе нужно.

– И что я буду делать весь этот год? – как-то спрашивает ее Альма после таких уговоров.

– Зачем тебе что-то делать? – отвечает мать. – Просто приезжай домой, отдохни. А то попутешествуем вдвоем, только ты и я. Ты совсем о себе не думаешь – нельзя столько работать.

Об Альмином друге она не обмолвилась ни словом, и уже по одному по этому Альма понимает: тревогу матери внушает прежде всего он. Мать видела его лишь раз, поговорила с ним накоротке, но она никогда о нем не упоминает, никогда не произносит его рокочущее, типично еврейское имя – Рон Розенблатт.

Альма пренебрегла материнским предложением, перебралась в Венис и купила «тойоту». Она колесит по Лос-Анджелесу, берет интервью. Однако работа с живыми персонажами несет свои разочарования. Нужных ей свидетельств Альмины старушки никогда не дают. О своем времени рассказывают скупо, а кассеты заполняют обсуждением мыльных опер, подробностями своих желудочно-кишечных недомоганий, чтением писем. Опять же Роза и тут актерствует больше всех: разворачивает извлеченные из секретера пожелтевшие листки, подносит их к свету – можно подумать, это важнейший исторический документ, а не всего-навсего благодарственная записка от невесты ее старшего брата или, как в последнем интервью, копия ее фантастического письма в Налоговое управление: «Мой дорогой муж был маоистом. Прошу простить ему этот промах в уплате налогов». Роза, она хуже всех.

В квартире почти так же жарко, как в машине. Альмин кокер-спаниель Флаш растянулся на диване, уши у него повисли. Он еще не оправился от гриппа. За круглым столом под гул вентилятора на третьей скорости трудится Рон. Пишет научную работу об исполнителе народных баллад Джоне Джейкобе Найлзе [29]29
  Джон Джейкоб Найлз (1892–1980) – американский бард, собиратель песенного фольклора, композитор.


[Закрыть]
, правда, последнее время Рон помогает Альме анализировать собранный ею материал. Иногда Альма задается вопросом: будет ли доведен до конца тот или другой проект. Притом, что Рон любит собирать материал, пишет он уж очень сжато. Он знает сотни баллад, но писать о Найлзе ему наскучило, еще когда они с Альмой познакомились. В минувшем году он хотел причитающийся ему научный отпуск провести в Аппалачах, изучать источники найлзовских баллад, но Альма сказала, что тратить на это время просто смешно и своим проектом ради этого она не пожертвует. Рон поворчал-поворчал и выжал из себя главу.

Сейчас Рон корпит над расшифровкой Альминых записей; чтобы их не сдул ветерок от вентилятора, он придавил их пепельницами и стеклянными кружками-подставками.

– Детка, – говорит он, – по-моему, эти материалы невозможно использовать.

Альма захлопывает дверь.

– Не деткай меня.

– Мисс Ренквист, – говорит Рон, – это дерьмо, а не материалы.

– Не моя в том вина! – Альма опускается на диван рядом с Флашем. – Ты не понимаешь, с чем мне приходится иметь дело. Один день они рассказывают все так, другой – этак. Роза Марковиц, та, похоже, не знает даже, богатая она была или бедная.

– Я не могу ничего понять, – говорит Рон, – вот в чем штука. Я же не знаю, что это за женщины. По записям видно только, что ты их то и дело прерываешь. Закидываешь тенденциозными, наводящими вопросами.

– Я хочу направлять обсуждение, – парирует Альма. – А ты что, хочешь, чтобы я слушала, как они булькотят о своих запорах?

–  Направлять? – переспрашивает Рон. – Посмотри на эти расшифровки. Каждый твой второй вопрос о классовой борьбе. В конце-то концов – это же грант, финансируемый федеральными властями. Задача поставлена очень четко: женская жизнь до и после войны.

– Ты что, учишь меня, как вести исследование? – ощетинивается Альма.

– Альма, – говорит он. – Пораскинь мозгами. Эти женщины понятия не имеют, о чем ты толкуешь. Первым делом прекрати давить их эрудицией. Ну что Эйлин Микер знает о патриархальных структурах иерархии?

– Очень даже много.

– Но не в этих терминах.

Альма вылетает на кухню.

– Это моя диссертация, – выпаливает она. – И идея ее моя. Думаешь, ты можешь брать интервью лучше меня – милости просим.

– Почему бы и нет, – рявкает Рон из соседней комнаты. – Почему бы мне заодно и интервью не брать?

– Хочешь говорить со мной, иди сюда. – Альма наливает себе стакан шабли: ей немного совестно, отчасти потому, что Рон говорит дело – она слишком часто прерывает старушек. Это укоренившаяся привычка. Она всегда норовила предупредить возражения, навязать свои выводы. Еще в школе Альма каждое утверждение подвергала сомнению. В спорах она засыпала одноклассниц вопросами. После уроков учителя, тушуясь, читали ей нотации. Стоя перед классными досками в меловых разводах, умученно размахивали руками: «Я знаю, Альма, у тебя острый ум. Но не стоит говорить безапелляционно». Рон не такой вспыльчивый, как она. В спорах она наскакивает на него, а он не спускает с нее глаз – и только, если бы он хватал ее за руки, это бесило бы не больше. Лучше отступиться, чем играть в его игры.

– Рон? – Она высовывается из кухонной двери. – Слушать их – это же мука-мученская. Вот отчего я веду себя так напористо.

– Знаю, – говорит он. – И вот что я тебе скажу: я проголодался. Закажи пиццу.

Она звонит и заказывает пиццу с самыми разными начинками, свою половину с анчоусами, и трубочки с кремом на десерт. Они расчищают стол, Альма убирает распечатки назад в картотечный шкаф на колесиках. Рон ропщет: мол, их квартира ни дать ни взять, служебный кабинет, но Альма любит офисную мебель, стеллажи, встроенные шкафы. Книжные полки у нее на угловых фитингах, под кроватью – выдвижные ящики. Столы складные, кресла без подлокотников, подставка для принтера многоуровневая – словом, все, что сберегает место. Минимализм греет ей душу. Катушечный магнитофон Рона (необходимый для его исследований), его раскидистые папоротники рядом с Альмиными модулями выглядят как недоупакоупакованный багаж.

А вот и пицца с двойным сыром, маслинами, грибами, луком, зеленым перцем и баклажанами. Рон обозревает пиццу в поисках Альминых анчоусов, отрезает ей кусок, она ест, как положено, – нож, вилка. Рон тянет длинный, заворачивающийся кусок, за которым волочется сырная нитка, прямо в рот. От пиццы его отрывает звонок в дверь. Вернулся разносчик. Он стоит в дверях.

– Можно от вас позвонить? – спрашивает он.

Из кухни доносится его голос.

– Привет, это Джон. Папа дома? Привет. Отлично. Еще две. Я… э… запер ключи в машине. Я на Элк. – Долгая пауза, затем разносчик выходит из кухни, в глаза им он не смотрит. Молча спускается вниз – ждать отца на парковке.

– Господи, – говорит Рон, – вот незадача. Бедняга. Давненько мне не доводилось слышать такую бредятину.

– А мне доводилось.

– Что ж, – поддразнивает он ее, раз тебе так опротивело брать интервью, возвращайся к своему Сервантесу.

Она вздыхает.

– Но я хочу работать с людьми.

– В отличие от нас, грешных?

– Ты знаешь, о чем я. Просто Роза меня достает. Я от нее рехнусь. Один день она льет слезы. Другой – смеется без удержу.

– Может быть, это маразм, – предполагает Рон.

– Нет, – говорит Альма. – Она мной манипулирует – какой уж тут маразм.

– Бедняга. – Он берет второй кусок. – У тебя не было такой тети Розы, вот в чем дело. Ты из другой среды, так что еврейских старушек тебе не понять. Облизывая старушек в Палос-Вердесе, ты ничего не достигнешь.

– Очень смешно, – говорит Альма. – Я шла туда не облизывать их.

– Это просто метафора. Да будет позволено сказать: при всем при том тебе надо побороть Розу на ее территории. Как только она расчувствуется, играй на ее чувствах. Не анализируй их вслух, а плачь вместе с ней. И она откроет тебе сердце.

Альма поднимает на него глаза.

– Уж поверь мне, – говорит Рон.

В следующий свой визит к Розе Альма предпринимает попытку последовать его совету.

– Мы многое пропустили, – говорит она. – Поэтому я хотела бы вернуться к вашему детству. На этот раз я постараюсь меньше говорить, больше слушать вас. Где вы жили в детстве?

Роза отщипывает засохший листок с узамбарской фиалки.

– Мы жили не в самой Вене, а в пригороде, в домике неподалеку от замка. Когда пришли солдаты, всех нас, детей и женщин, заперли в замке, и солдат велел моей матери зажарить свинью! Целиком! А потом они ушли. Нет, вы можете себе такое представить?

– Как вы к этому отнеслись? – спрашивает Альма.

– Я же сказала.

– Я говорю не о фактах. О чувствах. Какие чувства вы испытывали? Вы чувствовали, что солдаты над вами глумятся? Снятся ли они вам и сейчас?

Роза мотает головой.

– Это ж сколько лет прошло.

– И тем не менее вы все так ясно помните!

– Вообще-то нет, – говорит Роза, – с годами все видится как-то смутно.

– Вы постарались забыть эти события?

– Нет, просто я не так хорошо их помню. Альма, я об этом уже Бог знает сколько и думать не думала.

Альма смотрит на вышитую гарусом птичку в рамке.

– Это следствие сублимации.

– Простите, что?

– Вы забываете намеренно. Выталкиваете из сознания.

– Альма, – кротко возражает Роза, – если что-то забываешь, стараться не надо, просто забываешь, и все тут.

– Неужели вы не помните, что тогда чувствовали? Разве вы не испугались?

– Наверное, испугалась.

– Разве вас не могли убить? – наседает Альма. – Изнасиловать, о чем говорить – и в самом деле убить.

– Конечно же, могли, – голос Розы дрожит. – Когда я вспоминаю войну, я только что не плачу.

Альма подается к ней – вся ожидание, нетерпение, сочувствие.

– Только я не очень-то часто думаю о войне.

О чем жеона думает, гадает Альма, глядя в Розины затуманившиеся глаза. Вообще-то Роза думает о чехлах. Жалеет, что отдала их. Сорок лет они покрывали диван, на котором сейчас сидит Альма. Роза взяла чехлы с собой, когда переселилась сюда из Нью-Йорка, но в тот же день к ней заявилась Глэдис познакомиться и осмотреть Розину обстановку (Глэдис до последнего своего дня была и хваткая, и зловредная), – стащила чехол с дивана и говорит: «Роза, чего вы ждете?» Глэдис сбила Розу с панталыку, ну она и отдала чехлы. Глэдис хотела их заполучить для благотворительного базара. Это Роза позже обнаружила. Глэдис наведывалась ко всем жильцам: высматривала, что бы у них выцыганить для благотворительного базара. Она за это получала всякие призы. Теперь Розе приходится все время держать жалюзи закрытыми – не то подушки выгорят.

Альма склоняется над магнитофоном.

– Давайте перейдем к той семье, у которой вы жили в Англии в войну.

– Она была чудовище, у нее начинался маразм, – заявляет Роза. – Когда они разорились, у нее в голове помутилось, потому что тарелки стали им не по средствам.

– Тарелки? – переспрашивает Альма.

– Фарфоровые, тонкого фарфора. Она что ни день била посуду. Запускала тарелки с размаха через столовую. Зато он был просто ангел. Только он и понимал меня. Еще у них был мальчик Эли, настоящий херувимчик. Волосы у него были – чистое золото. В пятьдесят четвертом я вернулась в Англию повидать его. И он уже был совсем большой волосатый парень. Вот ужас-то. Я просто глазам своим не поверила.

«Верхушка среднего класса, предприниматели», – строчит Альма в блокноте.

– Очень набожные, это я помню точно. Мы каждую неделю посещали службу. Альма, – Роза поднимает магнитофон, – выключите свою машинку, попробуйте творожную запеканку. Послушайте меня. В мое время нас приучали хорошо есть. У меня в ваши годы был восемнадцатый размер. – Видит, что Альма строчит в блокноте, и идет на попятный. – Ну, может, не восемнадцатый, а шестнадцатый. Идите-ка сюда. Садитесь, золотко. Погодите минутку, я достану запеканку из холодильника. Знаете, мне всегда нравилось имя Альма, такое красивое имя.

– Правда? – Альма явно удивлена. – Терпеть не могу свое имя.

– Почему?

– Роза, – говорит Альма, – вы намеренно меня отвлекаете?

– Нет, мне, правда, интересно.

– Ну, не знаю, – Альма шуршит записками. – Уж очень оно, – она не сразу подбирает слово, – стародевическое. Мало того, еще ни одна Альма не прославилась сама по себе. Только как жена прославленного мужа.

– Ну нет, это не так. – Роза выплывает из кухоньки. Я знаю многих знаменитых Альм. Дайте-ка подумать. А Альма Малер [30]30
  Альма Малер – жена великого австрийского композитора, дирижера, оперного режиссера Густава Малера (1860–1911).


[Закрыть]
, это вам как? – Она протягивает Альме кусок запеканки. – Давайте я расскажу вам, как ее готовить. Этот рецепт мне дала Эстер Фейербаум. Ф-е-й-е-р-б-а-у-м, моя дорогая соседка, мы жили рядом в Нью-Йорке. В свое время в нью-йоркской Хадассе она была прямо-таки легендарной фигурой. Я вам это рассказываю, ее имя не забыли. Будь наш мир устроен справедливо, из всех из нас ей следовало бы рассказывать свою жизнь для вашей книги, но она умерла. Такая трагедия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю