Текст книги "Семья Марковиц"
Автор книги: Аллегра Гудман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Аллегра Гудман
Семья Марковиц
Дэвиду
Фанни-Мэй [1]1
Фанни-Мэй – разговорный вариант произнесения аббревиатуры FNMA, Federal National Mortgage Association (Федеральной национальной ипотечной ассоциации). Эта частная корпорация с федеральной поддержкой (создана в 1938) инвестирует в ипотеки и выпускает ценные бумаги под ипотечное обеспечение. – Здесь и далее примеч. перев.
[Закрыть]
пер. Л. Беспалова
– Эстер, – зовет соседку Роза – она стоит перед закрытой дверью, краска на двери облупилась, зато вокруг ручки новая стальная пластинка.
– Кто там? – глухо доносится голос Эстер.
– Я, Роза.
– Кто?
– Роза Марковиц.
Дверь открывается, они падают друг другу в объятья.
– Как ты, золотко? – спрашивает Роза. – Мне казалось, прошлой ночью я слышала на лестнице твои шаги, но не могла оставить его. Сейчас пришла женщина из социальной службы. Ну как ты решилась сесть в такси поздней ночью?
– Входи, входи же, – говорит Эстер. – Меня племянник встретил.
– Кто? Артур?
– Роза, да входи же.
– Не могу, мне надо вернуться.
– Всего на минутку. Дай-ка я налью тебе кофе. Я только что сварила.
– Но мне, и правда, надо вернуться, – говорит Роза, входя в квартиру. – Я собиралась спуститься за почтой и тут же назад.
Они устраиваются на кухне, прихлебывают кофе из фарфоровых чашек. Обе живут здесь уже двенадцать лет, их квартиры зеркально отражают друг друга.
– А я говорю на иврите, – сообщает Эстер. – Ани мидаберет иврит.
– Ты учила иврит в Хадассе? – спрашивает Роза.
– Я отправилась в ульпан, – говорит Эстер так, точно она отправилась на сафари.
Роза думает, что всякий, кто увидел бы их, заметил, какая между ними разница: Эстер после полутора месяцев в Майями полна жизни, она же после зимы, проведенной в городе, – осунувшаяся, умученная, вдобавок ко всему еще и Мори болен, а помощи ни от кого нет. Есть у тебя силы, нет сил, никто ничего за тебя не сделает. Эстер рослая, широкая в бедрах и в плечах, ее пышные темные волосы начали редеть на макушке. Роза, а она и всегда-то была миниатюрная, сбавила в весе, хотя худой ее по-прежнему не назовешь. В ее коротких, когда-то черных волосах заметна сильная проседь. У нее нет времени на себя, да и в салон красоты ей некогда сходить.
– И кого бы ты думала я там встретила в первый же день? – спрашивает Эстер. – Сестру доктора Медника!
– Мы с ним, – объявляет Роза, – больше не разговариваем.
– Знаю, – говорит Эстер. – Но я никак не ожидала встретить там его сестру. Она на него ни чуточки не похожа, так что я не сразу догадалась, что она его сестра.
Роза смотрит туда, где у Эстер помещался бы камин, не будь ее квартира зеркальным отражением Розиной.
– А потом, всего два дня спустя, я пошла в детскую гостиницу, ну ты знаешь, ту, где Дугины банкиры съезд устраивали, и сижу это я себе у бассейна, и тут – откуда ни возьмись – Беатрис Шварц с ним; он после операции говорить может только через этот, ну ты знаешь, голосовой ящик, а ей хоть бы хны: ногти длиннющие, крыты белым лаком, брюки белые, отутюженные-разутюженные. И не их одних я там встретила. Всех не перечислить. Словом мир, сама знаешь, тесен, а там этих миров невесть сколько. Но я беспокоилась за тебя, Роза.
– Что тебе сказать, – говорит Роза. Он очень плох.
– Но духом не падает?
– Веселёхонек.
– Хотелось бы мне в его годы быть всегда в таком солнечном расположении духа, – говорит Эстер.
Розиному мужу, Мори, восемьдесят три, он на десять лет старше Розы, на пятнадцать Эстер.
– Мало того, сегодня еще приезжает его дочь.
– Из Израиля?
– Мы ее лет сто не видели, и она – нечего сказать – нашла время приехать.
– Я смогу поговорить с ней на иврите, – радуется Эстер.
– И жить она будет с нами, – сообщает Роза. – У нас в квартире.
– Долго?
– Она не говорит. – Роза понижает голос до шепота. – У нее билет с открытой датой, и, похоже, она намерена остаться до, Боже упаси, конца.
Эстер качает головой.
– Иначе зачем бы ей приехать именно сейчас? Она ни разу к нам не приезжала.
В вестибюле Роза с трудом извлекает почту из тесного алюминиевого ящика № 5. Счета, отчеты из страхового общества, есть тут и календарь Иерусалимского сиротского приюта для девочек, в нем полутоновые фотографии смеющихся девчачьих лиц огромные глаза, курчавые волосы, форменные платья. Поднимаясь по лестнице, она перелистывает календарь. Розе нравится этот приют, и она каждый год понемногу ему жертвует. Ей всегда хотелось дочку, но у них с Беном, ее первым мужем, двое сыновей. Генри и Эдуарда она бы ни за что ни на кого не променяла. Но маленькую девочку ей всегда хотелось. Летом она наряжала бы ее в крахмальные белые платьица с бархатными кушачками. Устраивала бы чаепития для ее подружек, мастерила бы наряды, шляпки с бантами для кукол. У нее есть две внучки, это да, но живут они далеко, и для кукол, пожалуй что, великоваты и, пожалуй что, слишком нравные. К тому же и мелкие вещички она шить не может – зрение уже не то. В приюте учат шитью и всякому рукомеслу; девочек, как пишут в календаре, «наставляют строго согласно Торе». Розины пожертвования поддерживают школу, столярную, портняжную мастерские, фонд приданого для невест, цель которого «помочь создать еврейский дом».
Она поднимается к себе, в квартире – невыносимая духота, воздух нагретый, спертый. Женщина из службы читает на диване ее журналы, Мори спит в кресле. Книги с крупным шрифтом, их для него берут в библиотеке, сложены стопкой у его ног, колени накрыты пледом – он дремлет чуть не весь день. Он так плох, что ему дают столько таблеток, сколько он ни попроси. А вот Розе доктор Медник не хочет ничего прописать. Она пришла к нему, просто-таки умоляла дать ей хоть что-то, чтобы она не так мучилась. Так нет же. Солнце, проникая сквозь окна, греет закинутое вверх лицо Мори, – не иначе, как ему снится, что он загорает на палубе океанского лайнера. Хорошо бы так оно и было. Уплыть бы с ним сквозь слякоть и льды из Вашингтон-Хайтс в Гудзон, а там через Атлантический океан далеко-далеко. Если б он был здоров. Если б они могли уехать. Роза наклоняется над ним.
– Мори, – говорит она, – я не знаю, что делать. Куда мы ее поместим? На диван в кабинете? Ей лучше там спать?
Роза толком не знакома с Дороти, дочерью Мори. Видела ее всего раз. Мори развелся с женой в 1950, Дороти тогда была совсем маленькой, о Дороти Роза знает только, что Дороти жила то там, то сям, потом сбежала в Палестину. Она, можно сказать, выросла в теплицах, занималась помидорами. Росла, росла и вымахала в здоровенную бабищу, кряжистую, грузную, с густыми, черными, стриженными ежиком волосами и пушком на верхней губе. Перспектива иметь ее в своем доме Розу пугает. Мори и раньше болел, но Дороти никогда не приезжала, и вот – на тебе – нагрянула как снег на голову. Каково ей будет в одной с Дороти квартире? Вечно у нее на глазах. А ей еще и готовить для этого ангела смерти. Это выше ее сил. Будь Мори здоров, дело другое. Тогда она с дорогой душой приняла бы любого.
Они с женщиной из службы будят Мори – пора дать ему лекарство. Приносят обед на подносе, который прикрепляется к ручке кресла, уговаривают его поесть. Он лишь ковыряет еду вилкой.
– Съешь хоть один-два кусочка, – просит Роза.
– Знаешь, что я тебе скажу, – говорит он, голос у него слабый, надтреснутый, Мори усох почти до невесомости. – Отряди-ка ты эту барышню на сто шестидесятую улицу. Очень хочется номера одиннадцать на ржаном хлебе, совсем без жира, с луком кольчиком, и вишневой газировки.
– Тебе этого не съесть.
– Луком я намереваюсь поделиться с тобой, – говорит он галантно.
– Но тебе со всем этим не справиться, – стоит на своем Роза.
Они то и дело гоняют барышню на 160-ю улицу. Роза говорит, что такая еда не для его желудка, Мори корчит гримасу.
– И что случится? – спрашивает он. – Меня что – сэндвич с солониной и языком на ржаном хлебе в гроб сведет?
– Не говори так, – одергивает его Роза.
Она терпеть не может, когда он такое говорит – добро б он шутил только над своей болезнью, так нет же, над ее страданиями тоже.
Он, по-видимому, поддразнивает ее, его глаза, сильно увеличенные очками, поблескивают.
– Детка, не трепыхайся ты, – говорит он.
Дороти сорок пять, она спит, целый день спит. Храпит в кабинете на обитом зеленым шелком Розином диване, – лицом уткнулась в валик, все накидушки на пол посбрасывала. Ходит она в тренировочном костюме, для бега которые, но бегать не бегает, по утрам принимает душ, изводит всю горячую воду. А как выйдет из ванной, трясет головой – вытрясает воду с ежика волос – ну медведь и медведь. А потом день за днем сидит и смотрит, как отец спит: дожидается, когда он проснется. А стоит ему открыть глаза – набрасывается с вопросами. Как у него сегодня с сердцем, от чего он принимает то лекарство, от чего – это. Про врача ей все нужно знать. А потом давай расспрашивать про его жизнь. Чем он в профсоюзе занимался, на каких условиях работал сдельно, когда был закройщиком. Только расспросы эти – просто уловка, Роза не слепая, она все видит. Едва Дороти начнет расспрашивать Мори про его жизнь, как тут же переводит разговор на себя. А потом ну шраить [2]2
От шрай ( идиш) – кричать.
[Закрыть]на него.
– Отец, – говорит, а голос у нее низкий, прямо-таки утробный, к тому ж еще гнусавый, гортанный израильский выговор, будто она там родилась. – Я приехала, чтобы быть с тобой.
– Что она говорит? – спрашивает Розу Мори.
– Потому что я твое единственное дитя, – продолжает Дороти, – вот почему я приехала быть с тобой, хоть и не имела возможности тебя узнать. Я хотела приехать и поговорить с тобой, чтобы мы наконец узнали друг друга. Я хотела рассказать тебе о своей жизни, что я сделала…
– Милая, я тебя не слышу, – говорит Мори.
– Что я сделала, – громко повторяет Дороти.
– Да, да, что ты сделала? – спрашивает Мори.
– Я и сама задавала себе вопрос: что я такого сделала, что ты со мной не виделся. Забыл меня, свою дочь.
– Послушай, – объясняет Мори, – это ж когда было. Сама знаешь, какие у меня отношения с твоей матерью – хорошими их не назовешь. Она меня выставила из дому. Мы развелись.
– Но речь не о ней одной, а и обо мне.
– Так ты ж осталась с ней, вот какое дело. Твоя мать сказала, что я не достоин воспитывать ее дочь. Раз так, пусть будет так. Не воевать же мне с ней.
Он задремывает, не в таком он состоянии, чтобы долго разговаривать.
Роза пытается шугануть Дороти. На глазах у Дороти наворачиваются слезы, тяжелые, крупные. Это ж ужас что такое, она, упаси Бог, того и гляди, похороны в квартире устроит. Если бы она приехала подбодрить их, дело другое. Приехала бы помочь. Куда там, она, знай, хнычет и ноет. И еще она, Роза уверена, все чего-то вынюхивает. Роза ночью слышала, как Дороти бродила по квартире. И вроде бы пыталась открыть секретер, где у Розы хранятся бокалы венецианского стекла, чайный сервиз с желудевым мотивом, хрусталь – все это куплено, когда она работала в «Тиффани» [3]3
«Тиффани» – магазин ювелирных и подарочных изделий на Пятой авеню, один из самых роскошных магазинов мира.
[Закрыть]. Ночью ей мерещится, что Дороти открывает стеклянные дверцы. Днем до нее доходит, что ничего такого быть не может. Вещи в секретере Дороти решительно не интересуют. Дороти, скорее всего, слыхом не слыхала о «Тиффани», где Роза когда-то стояла за длинным стеклянным прилавком и где ей случилось встречаться и с особами королевской крови в лице герцога Виндзорского и его свиты, пока они перебирали серебро и драгоценности. Такие вещи – не Дороти ума дело.
Ну а потом, рано утром Роза накрыла ее с поличным. Вошла она это в кабинет и видит – Дороти выдвинула ящик письменного стола и что-то там разглядывает.
– Это стол Бена, – Роза только что на крик не срывается.
Стол этот ее дорогого покойного мужа. Мори никогда за ним не работал. Никто к нему не притрагивается. Стол пустует – на нем только пишущая машинка Р.С. Аллена [4]4
Пишущая машинка фирмы Р. С. Аллена, которая начала производить их в 1950 году. Фирма выпускала много моделей довольно громоздких портативных машинок.
[Закрыть]и переплетенный в кожу еженедельник.
Дороти оборачивается, видит Розу, но ничего не говорит.
– На что ты там смотришь? – спрашивает Роза.
– Вот, – говорит Дороти. Она открыла коробку, где лежит пачка напечатанных на машинке страниц.
– Это диссертация, – голос у Розы пресекается.
Она поспешно закрывает коробку, задвигает ящик. Коробку эту в семье именуют Диссертацией. Исследование это ее дорогой муж Бен писал в 1926 году в Вене, в бытность свою докторантом. Но, разумеется, его не закончил, да и как бы он его закончил: тут тебе и война, и семья, и иммиграция в Америку, и работа – он преподавал в средней школе французский и немецкий. Весь учебный год преподавал, летом писал французские учебники. Но автором учебников числился не он, а старший преподаватель, глава отделения, об этом никогда, никому ни звука. Боялся потерять работу. Еще бы не бояться – Депрессия была в разгаре. Из семьи никто диссертацию не читал: дети по-немецки не читают. Роза бегло читает по-немецки, но при виде черно-синей машинописи у нее сами собой льются слезы. К тому же никакого интереса к историческим, литературоведческим работам у нее нет. Диссертация посвящена творчеству Томаса Манна.
Роза испепеляет Дороти взглядом: ничего этого ей сообщать она не намерена. Дороти не отводит глаза, она хоть и смущена, и злится, но позиций своих не сдает.
– Я от нее рехнусь, – устроившись на обитом золотой парчой диване Эстер, сообщает ей в этот же день Роза. Эстер качает головой. – Она ну прямо ищейка. Все вынюхивает и выпытывает. Раньше она не давала о себе знать. Ну, может, раз-другой. А теперь, когда Мори заболел, она – тут как тут, торчит у нас неделю, две…
– Всего неделю, – говорит Эстер.
– Я не суеверная, ты же знаешь, – говорит Роза.
– Конечно, нет.
– Но каждому понятно – как не понять – приехать вот так вот к пожилому человеку, когда он слег, приехать к больному отцу и вспоминать и вспоминать все, что быльем поросло. Это ж ужас что такое. Переберись она хотя бы в гостиницу, и то было б легче. Я попробовала с ней поговорить, как-то намекнуть – куда там: уселась и сидит себе. Ничего вокруг ее не касается – чувствует себя как дома. По всему кабинету свои вещи раскидала. И знаешь, что она делает? День-ночь слушает новости по радио. Сообщения о дорожном движении. И знаешь, почему? Обожает катастрофы. Вот что она делает: сидит себе, а от нее по квартире так и расползается мрак.
Эстер спрашивает:
– Ну а ему это как?
– Ему? Да он рад-радехонек, насколько это возможно.
– Значит, ему хорошо оттого, что дочь с ним.
– Хорошо? Она его выматывает, последние силы отнимает.
– Да что она делает-то?
– Сидит, смотрит на него, разговаривает с ним. Он прикидывается, что не слышит ее. И для чего, по-твоему, она копается в столе?
– Роза, – говорит Эстер, – ты не в себе. Я не сомневаюсь: она это просто из любопытства.
– Стоит там, в ручищах диссертацию Бена держит, еще захватает ее. Как по-твоему, что ей было нужно?
– Я думаю, она, скорее всего, искала старые фотографии или письма, которые Мори писал в молодости.
– Его фотографии все в альбомах, в шифоньере, – говорит Роза.
– Но ей-то откуда это знать?
– Хочет посмотреть фотографии, почему бы не попросить – ей покажут, а лазить вот так вот в чужой стол – ну прямо как вор какой.
– Но она же его дочь, – повторяет Эстер.
Роза всплескивает руками.
– Вот поэтому-то я ничего и не говорю. А если б и сказала – ей же некуда податься. Денег на гостиницу у нее нет. Она приехала совсем без денег – сидеть приехала.
– Ей, я думаю, несладко жилось, – говорит Эстер. Глаза у Розы округляются. – Родители ее, ты же знаешь, разошлись, она убежала из дому совсем девчонкой, пробивалась сама, никто ей не помогал.
– Когда меня привезли в Англию, мне седьмой миновал. Я оказалась там совсем одна, во всем мире не было никого, кто мог бы обо мне позаботиться, – горячится Роза. – И такого, что мне выпало повидать и через что пройти, на ее долю не пришлось. – Эстер не уверена, что Роза права, но из деликатности не перечит ей. – Родители отправили меня в Англию, – говорит Роза. – Расстались со мной, чтобы меня спасти.
– Почему бы тебе с Дороти и Мори не прийти ко мне поужинать? – говорит Эстер. – Хотя бы отдохнешь от готовки.
– Нет, нет.
– Ты совсем извелась. Это же ясно – достаточно тебя послушать. Роза, ты меня беспокоишь. Смотри. У меня есть жареный цыпленок. Так что и готовить ничего не надо.
– Он не станет есть цыпленка.
– Так я приготовлю что-нибудь другое.
Роза должна отклонить приглашение Эстер. Эстер идет следом за Розой в ее квартиру – надеется переубедить ее, и Розе – ничего не поделаешь – приходится сказать, что Мори это уже не под силу. Роза, Эстер и Дороти стоят, смотрят, как Мори дремлет в кресле, греется на солнце, проникающем сквозь окно.
– Моя дорогая соседка, – представляет Эстер Роза.
– Шалом. Ма шломейх? Как поживаете? – обращается Эстер к Дороти на едва освоенном, еще детском иврите. – Шми Эстер. Эйх охевет Нью-Йорк? Меня зовут Эстер. Как вам нравится Нью-Йорк?
Дороти поворачивает руку ладонью вверх: мол, что мне за дело до Нью-Йорка.
– Я сюда приехала не на Нью-Йорк смотреть, – говорит она.
– Ат гара бимошав? Оса тапузим бабокер. Оведет маэр? – Эстер хочет сказать: «Должно быть, очень трудно выращивать помидоры и жить, как живут фермеры, вставать до света». А выходит у нее: «Вы живете на ферме? Делает апельсины утром? Работаете быстро?»
Дороти ухмыляется:
– Ат митвина кицат иврит шели? Вы понимаете мой небольшой иврит?
– Да, – говорит Дороти.
– Знаешь, – позже делится с Розой Эстер, – еще год назад я представить не могла, что буду так говорить на иврите.
Роза не отвечает. У нее щемит сердце. Она совсем одна, такое у нее чувство. Сыновья звонят ей, справляются, как она. Ну что объяснишь по междугородному телефону?
– Будь ты здесь, все было бы иначе, – говорит она Эдуарду, когда он звонит из Вашингтона.
– Мы были у тебя две недели назад, ты что, не помнишь? Провели у тебя зимние каникулы.
– Но это когда было – до этого всего, – говорит Роза.
– До чего всего?
Она не отвечает из опасения, что ее услышит Дороти: та бродит где-то поблизости.
– Он ослабел, – говорит она Эдуарду. – Он куда слабее, чем раньше. Не может сам встать с кресла, мне едва удается его поднять.
– Ма, я бы рад сию минуту сесть на самолет, – говорит Эдуард. – Но мне же надо лекции читать. Ма?
– Да?
– Я же просто хотел узнать, как ты себя чувствуешь.
– Что я могу тебе сказать?
– Что значит – что я могу тебе сказать?
Она молчит. Ей кажется: что толку рассказывать, как она себя чувствует, раз он говорит, что ничем не может ей помочь. Да и что скажешь по междугородному – в таких разговорах тоже толку нет. У него лекции, семья – вот чем у него забита голова. Даже у внуков мысли только о школе, таблице умножения, о лепке, рисовании и всем таком прочем. То ли дело, когда они были маленькие, прибегали к ней, наперебой болтали о всяких пустяках.
Потом звонит ее старший сын, Генри, из Вениса [5]5
Венис, иначе Венис-бич, – район на западе Лос-Анджелеса, известен своими пляжами, приморским променадом длиной в четыре километра, где устраиваются выставки художников, выступают циркачи, артисты и т. д. – излюбленное место прогулок туристов.
[Закрыть], и ее бросает из одной крайности в другую. Из ледяного холода в обжигающий жар швиц [6]6
Здесь: парной ( идиш).
[Закрыть]бани: он вне себя от волнения, места себе не находит.
– Мама! Как ты? Как ты там справляешься? Обещай, что не выйдешь из дому, я слышал, у вас там страшная скользь.
С ее сыновьями всегда так. Эд сухой, деловитый, а Генри – весь на нервах, так что, когда он звонит, ей же и приходится его утешать или заканчивать разговор первой. В Калифорнии он прошел курс психотерапии и стал лучше разбирать в себе. Оно бы и хорошо. Только теперь он рвется применять эти психотерапевтические приемы к ней. Разъясняет ей, как она себя чувствует, а когда она рассказывает про Мори, он – весь сострадание – стонет: «Мама, как же тебе, должно быть, страшно за него».
– Не говори так, – отвечает она. Ей чудится, что от него точь-в-точь, как от Дороти, исходит запах, как от разъедаемой плесенью губки, еле уловимый и вместе с тем узнаваемый.
Утешить ее по-настоящему может разве что жена Эда, Сара, ее любимая невестка. Генри, хотя ему уже сорок пять стукнуло, не женат. Замкнулся в себе. Все же одна невестка у Розы есть, притом красавица. Она говорит Розе:
– Не понимаю, с какой стати Дороти спать у вас на диване. Нелепость какая-то.
– Что я могу поделать? – Роза ей.
– Должны же у нее быть какие-то родственники, свойственники.
И Сара тут же, прямо по телефону, прикидывает, что можно предпринять, и у нее готов план. Сара не притворяется, она действительно думает о других, вот за что Роза сразу полюбила ее. А о сыновьях, пусть они и умные, и блестящие, никак такого не скажешь. Они пошли в Бена, их отца.
Посреди ночи Мори просыпается от удушья. Хватает ртом воздух. Роза сажает его на кровати, обкладывает подушками, включает все лампы. Тут в комнату, волоча за собой телефон, врывается Дороти. Она звонит в скорую, орет в трубку.
– Нет, нет, – Мори задыхается. – Не надо скорой. Я в полном порядке.
Дороти пропускает его слова мимо ушей.
– Он не хочет скорой, – говорит Роза. – Не нужна ему скорая.
Если б Дороти не дергала его, если б она оставила его в покое хоть на пару минут, он бы, Роза уверена, поправился. Но нет же, по квартире уже мечутся медики в белом. Поднимают Мори с кровати, приторачивают к носилкам все равно как шмат мяса.
Да они его погубят, растрясут по дороге по ухабам, будут молотить по груди. Холод пробирает до костей, а у них даже нечем его укрыть. Холодина вон какая, а шум какой!
– Прекратите! Прекратите! – вопит она. Они колотят его, а у него в чем душа держится. Она оттаскивает врачей, но они, ничего не говоря, отшвыривают ее к окну, заледенелому, черному. Ночь прорезают полосы света. А она даже пальто не надела. Машина со скрежетом тормозит, дверцы открываются. Выходя, Роза чуть не падает, один из санитаров подхватывает ее. Санитары бегом тащат Мори в приемный покой.
Дороти не хватило места в скорой. Ее не взяли. Она пришла в больницу позже, встала тень тенью – у изголовья Мори. Скорбно застыла у постели, льет слезы.
– Отец, – зовет она.
Он лежит тихий, в лице ни кровинки.
Видеть это невыносимо. Роза открывает сумочку, отдает Дороти чуть не все деньги, что там. Сует банкноты Дороти в руку.
– Пожалуйста, – говорит она. – Прошу тебя. Возвращайся.
– Возвращайся куда? – спрашивает Дороти.
– Туда, откуда приехала. Ты должна, непременно должна уехать. Ты что, не понимаешь? Ты его губишь.
– Что за ерунда? – басит Дороти.
– Да, да, уезжай. Ты что, такая тупая, сама не видишь? До твоего приезда он и ел, и читал, и спускался вниз. Ты его всех сил лишила, всю его кровь выпила.
– Что я такого сделала, чтобы его всех сил лишить? – вопрошает Дороти. – Что я такого сделала – я всего-то и приехала, чтобы быть с ним, посидеть с собственным отцом, поговорить.
– И посмотри, что с ним сталось, – говорит Роза. – Тебе этого мало?
– Не вам решать, когда мне приезжать и когда уезжать.
– У тебя уже виза кончилась, – заявляет Роза, от усталости, от возмущения у нее кружится голова. – И если ты не возьмешь деньги и не уберешься со всеми своими пожитками из моей квартиры, я… я напущу на тебя власти.
– Я – гражданка США, – невозмутимо ответствует Дороти.
Роза снова берет сумочку, вынимает чековую книжку. Выписывает чек, руки у нее трясутся. Речь, думает она, идет о жизни и смерти. На кону жизнь Мори. Чек на пятьсот долларов. Она кладет чек на широкий больничный подоконник. Ни она, ни Дороти на чек не смотрят.
Три дня Мори вдыхает-выдыхает, он то в сознании, то без сознания. Дороти говорит с ним, но он почти никогда ей не отвечает. На четвертый день Дороти берет чек.
– Прощай, милая, – говорит Мори, голос у него слабый, надтреснутый.
Дороти победительно смотрит на Розу.
Ночью Роза сидит у его постели. Она давно не спит, она уже и не помнит, сколько дней и ночей она не сомкнула глаз.
– Задремали? – спрашивает ее сестра. Роза открывает глаза, ожигает сестру взглядом. И вовсе она не спит. Если б она могла спать. Вместо этого она смотрит, как Мори вдыхает-выдыхает.
– Мама, – говорит ей Генри по телефону, – какой это ужас – ощущать, что ты на пороге… на пороге…
– На пороге чего? – спрашивает она.
– Ну… ну я думаю… неведомого, – запнувшись, говорит он.
Она ничего не отвечает, вешает трубку. Сидя у постели, она вовсе не боится неведомого. Генри даже не помнит, что она уже раз прошла через это с его отцом. Она смотрит на Мори, и оттого, что она так хорошо все помнит, ей еще тяжелее. Перед смертью Бен две недели пролежал, не вставая, и она не сводила с него глаз. Сама свалилась, надолго попала в больницу. Что и говорить, это было много лет назад, но она ничего не забыла и никогда не забудет.
Бен и Мори ни в чем, решительно ни в чем не похожи. Бен – строгий, нетерпимый. Всегда угрюмый. Зароется в свои книги и ничего вокруг не видит. Бывало, днями с ней не разговаривал. Мори совсем другой – шутник, каких мало. Даже в первую их встречу они смеялись до упаду. Розина лучшая подруга Милли упросила Розу, чтобы та разрешила ей поместить объявление в еврейских газетах: «Обаятельная еврейская вдова…». Вот как она познакомилась с Мори. Вот как оно.
Хорошо ли им было вместе? Они путешествовали. Ездили туда-сюда. В отличие от Бена, Мори хлебом не корми – дай посмотреть новые страны, даже когда здоровье его пошатнулось. Он и в реанимации подшучивал над собой. У них минуты свободной не было: они ходили по концертам, по ресторанам. Он был беспечный, ничто, буквально ничто его не пугало. Он пил, курил сигары, ходил по улицам, когда стемнеет, сорил деньгами – ухлопывал их на бега, на рестораны, на сомнительные акции.
– Не тревожься, детка, – успокаивал он Розу. – У меня припрятаны денежки, целая кубышечка набралась.
Но не в его характере такое. Мори – это стрекоза, о том, что настанут холода, он и думать не думал. Экономил разве что на налогах, а налоги не платил по причине политических взглядов, был несокрушимый социалист, только что не коммунист. А вот ее дорогой муж Бен – он, можно сказать, муравей. Роза и Мори то и дело вздорили.
– Мори, – обращается она к мужу, лежащему пластом на белых простынях, – помнишь, когда я тебе дверь не открыла. Я себе этого никогда не прощу.
Несколько лет назад они поссорились, насмерть поссорились, она пилила его за то, что он выпил, и он выскочил из дому, даже пальто не надев. А как вышел, понял, что в такую холодрыгу не погуляешь, ну и вернулся. Но ключа второпях не взял, а она ему не открыла. Он стоял перед дверью в дом, жал и жал на домофон, и тут-то на него и налетели двое громил и оглоушили его. Вытащили на тротуар. Она все видела из окна, а поделать ничего не могла. Они же на восьмом этаже жили. Она кричала, звала полицию, но, пока подоспела полиция, громилы уже удрали, а ее бедняга-муж лежал еле живой на тротуаре. Счастье еще, что громилы не пустили в ход ножи или что похуже.
– Никогда себе не прощу, – это она ему сейчас.
– Брось, – говорит он. Услышав его голос, она пугается. Он только что не утонул в белой постели, от него остался один голос.
Это были его последние слова. Он умер, а в ту ночь образцовая больница опустела, и никто не удосужился проведать его. Никто не знал, что он отошел, кроме Розы. Никто даже не заметил. Это ей пришлось обрывать звонки, метаться по коридорам.
– Вам это нужно – отвечать за халатное и безответственное пренебрежение своими обязанностями? – с такими словами ворвалась она ночью к дежурной сестре.
Приезжают дети. Эд с милой Сарой, Генри из Калифорнии – в кармашке у него темные очки. Эд вышагивает по квартире, отдает распоряжения: они должны связаться с раввином, должны наметить план действий. Она вот-вот упадет в обморок, такое у Розы ощущение. Эд – ну прямо генерал, он приземистый, коренастый, со стального оттенка серыми глазами, руки и ноги у него маленькие. Терпения у него нет совсем – дверь он и то открывает рывком, стукнув по дверной ручке ладонью. Генри, высокий, грузный, сокрушенный, он забивается в углы, рассматривает картины на стенах, приваливается к притолокам, заикается, притом всегда в самый неподходящий момент, и в любую минуту готов пустить слезу.
– Не хотел он раввина, – говорит Эду Роза. – Не верил он в них.
– Но, мама, он же еврей, поэтому я думаю…
– Он мне раз сто сказал: он хочет, чтобы его кремировали, а прах рассеяли, – говорит Роза. – Прошу тебя, у меня нет сил с тобой спорить. Прошу, сделай, как он хотел.
– Мама, – говорит Генри, – мы так и сделаем.
– Спасибо, – это она Генри.
– Но где п-п-прах надо рассеять, как он распорядился?
Вопрос этот добивает ее.
– Не знаю я. Почему ты меня спрашиваешь? Говорю тебе, не знаю. Ты мне что, допрос устраиваешь? Я десять дней ни минуты не спала, ни кусочка в рот не взяла. С какой стати ты меня допекаешь своими вопросами?
Сара протягивает ей бумажную салфетку. Говорит:
– Мама, давайте я сварю вам кофе.
Роза молча кивает.
Кофе дивный. Так, как Сара, никто не варит кофе, это все признают.
– Но, ма, – заводит Эд, а ведь она только-только к ним потеплела, – тебе пора подумать о будущем.
Будущем? Дурацкий вопрос. Ее уже кидало в будущее, и обратно, и к больничным воротам, и далеко за их пределы. Насмотрелась она на это будущее. Белая больничная постель, серебристые внутривенные трубки. Она уже видела конец. А теперь он говорит, что ей следует подумать о будущем.
– Ты должна инвестировать деньги, – говорит Генри.
– Не могу я сейчас об этом думать, – стонет она.
– Ничего не поделаешь, придется, – оповещает ее Эд: он горазд на ультиматумы. – Тебе хватит денег, чтобы жить в достатке, полном достатке, даже после уплаты задолженности по налогам и штрафов.
– Не хочу я их, – это она им всем.
– Но, мама же, – нависает над ней Генри, – ты сможешь уехать из Нью-Йорка.
– И отказаться от квартиры? – у нее перехватывает дух.
У нее перед глазами проплывают ее сокровища: птички, шитые гарусом, в рамках над диваном, секретер, черно-белые фотографии Эда и Генри в чудных матросских костюмчиках.
– Ты сможешь снять квартиру и получше, – говорит Эд.
– И где, интересно, я получу семикомнатную квартиру за двести пятьдесят долларов в месяц? – спрашивает она.
– Пусть не квартиру с фиксированной рентой, зато в хорошем районе, – увещевает он ее, – где есть где погулять. Где тебя не ограбят, стоит тебе выйти из дому. Если ты подумаешь, м-м-м, о том, как разместить деньги, ты сможешь жить куда более покойно и счастливо.
И трех дней не прошло со смерти Мори, а он несет такое, противно слушать. Говорит о финансах и о счастье вот так вот, равняя одно с другим. Она встает, хватается за спинку стула.
– Я не хочу жить счастливее, – твердо, убежденно говорит она.
Не пойдет она в банк, не пойдет и в «Шиарсон» [7]7
«Шиарсон-Леман-Хиттон» – инвестиционный банк.
[Закрыть]. Встретится разве что с Диком Горхемом, потому что с ним дружил Мори. Дик был юристом профсоюза, когда Мори состоял там бухгалтером. В то время профсоюзу ДБ [8]8
Дипломированный бухгалтер.
[Закрыть]был не по средствам, вот они и наняли Мори, у него-то диплома не было. Дику без малого восемьдесят, но юрист он и в восемьдесят юрист, и от дел он не отошел. Свою контору на 8-й авеню в одну комнату, заваленную грудами бумаг и папок, в доме без лифта, он сохранил. Тут тебе и пожелтевшие газеты, идишские в том числе и книги в бумажных обложках, и всяческие наградные знаки от профсоюза. Стены почти сплошь в фотографиях товарищеских обедов, Дик выходит из-за стола, распахивает ей объятья. Спрашивает, как она, но у нее за спиной уже сгрудились Эд, Сара, Генри. Все говорят разом. Ей нужно купить банковские сертификаты, нужно купить необлагаемые налогами муниципальные облигации. Эд стоит горой за банковские сертификаты, Генри – за облигации. Сара говорит: облигации тем хороши, что она сможет тратить проценты, а основной капитал не трогать. Роза открывает рот, но ей не удается сказать ни слова: они говорят наперебой. Она сейчас задохнется, такое у нее ощущение.