Текст книги "Криминалист 5 (СИ)"
Автор книги: Алим Тыналин
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
Глава 24
Арест
В понедельник утром на моем столе лежали три документа.
Первый факс из балтиморского морга, от доктора Дэниела Форда, результаты повторного вскрытия. Две страницы, напечатанные на машинке, с рукописными пометками Форда на полях.
Расширенная токсикология обнаружила в тканях легких и печени Эрнеста Пэйна следы хлороформа, трихлорметана, если точно, в концентрации, соответствующей ингаляционному воздействию в течение трех-пяти минут. Достаточно, чтобы человек потерял сознание.
Недостаточно, чтобы убить напрямую, все-таки убила не химия, а нафта и огонь. Хлороформ усыпил, нафта пропитала одежду, пожар сделал остальное. Форд написал внизу, от руки, крупными буквами: «Пересматриваю заключение. Причина смерти убийство. Форд.»
Второй документ – протокол химической экспертизы Чена, шесть страниц с хроматограммами. Нафта одной партии на всех трех пожарищах, та же нафта на рубашке Пэйна, та же нафта в канистрах с четвертого склада. Семь образцов, один примесный профиль. Химическая подпись, связывающая все воедино.
Третий это распечатка дактилоскопического сравнения, гласящая, что отпечатки с канистр четвертого склада совпали с образцами, снятыми при регистрации Краузе в иммиграционной службе в пятьдесят первом году. Двенадцать точек совпадения на большом пальце правой руки, четырнадцать на указательном. Стандарт для суда минимум двенадцать. Краузе держал канистры в руках.
К девяти утра Томпсон подписал рапорт и отправил в федеральную прокуратуру округа Мэриленд. К десяти прокурор выдал ордер на арест по двум пунктам обвинения, убийство второй степени, два эпизода, и федеральное мошенничество со страховыми выплатами, статья восемнадцать, параграф тысяча триста сорок один. Факс с ордером пришел в балтиморское отделение в десять двадцать семь.
В одиннадцать мы выехали.
Четверо в одной машине, серый «Форд Кастом», Маркус за рулем, я на переднем пассажирском, Дэйв и агент балтиморского отделения, некто Фрэнк Торренс, лет тридцати пяти, молчаливый, с аккуратными усами и квадратной челюстью, на заднем сиденье.
Дэйв приехал из Вашингтона рано утром, получив звонок от Томпсона, годовщину с Мэри все-таки отметил в субботу, судя по довольному и чуть помятому лицу. Торренс присоединился по стандартной процедуре, арест на территории другого округа требует присутствия местного агента.
По шоссе Балтимор-Вашингтон, знакомому до последнего билборда, сорок миль, сорок минут. Никто не разговаривал.
Дэйв листал копию ордера. Маркус вел. Торренс смотрел в окно. Я перечитывал протокол Форда, вторую страницу, где патологоанатом описывал состояние мягких тканей шеи: «Микроскопическое исследование выявило точечные кровоизлияния в толще мышц гортани, характерные для механического сдавления… несовместимые с воздействием одного лишь угарного газа…»
Кто-то держал Пэйна за горло, пока хлороформ делал дело. Или прижал тряпку к лицу, и пальцы давили на шею, крепко, уверенно, привычкой человека, таскающего тяжести двадцать лет.
Балтимор. Ганновер-стрит. Дом двести тридцать шесть. Вывеска «Краузе Уэрхаузинг, инк.», белые буквы на темно-зеленом фоне. Знакомая стеклянная дверь, знакомая маленькая приемная.
Понедельник, рабочий день. За столом в приемной сидела секретарша, женщина лет сорока, в бежевой блузке и темной юбке, пальцы на клавишах печатной машинки «Ай-Би-Эм Селектрик». Она подняла глаза и увидела четверых мужчин в костюмах, входящих через стеклянную дверь один за другим, и выражение ее лица изменилось еще до того, как я показал удостоверение, ведь секретарши в портовых конторах Балтимора умеют распознавать федеральных агентов по походке.
– Мистер Краузе у себя? – спросил я.
– Да… Он… Мне предупредить?..
– Не нужно.
Я прошел мимо ее стола, открыл дверь кабинета.
Краузе сидел за столом. Бухгалтерские книги перед ним, раскрытые на странице с колонками цифр. Калькулятор «Монро» справа, рядом стопка счетов, чашка кофе, наполовину пустая. На нем тот же серый костюм, что и в субботу, или такой же, из одинаковых, как у людей, привыкших не тратить время на выбор одежды. Темно-синий галстук, белая рубашка. Все аккуратно, все на месте.
Он поднял голову. Посмотрел на меня, потом на Маркуса, на Дэйва, на Торренса. Четверо. Ордер в руке у первого. Цепочка событий, начавшаяся с канистры в золе, подошла к последнему звену.
Я положил ордер на стол, поверх бухгалтерской книги.
– Мистер Краузе, федеральный ордер на ваш арест. Обвинения: убийство Эрнеста Пэйна, убийство Роя Диллона, мошенничество с федеральными страховыми выплатами.
Краузе взял ордер. Надел очки, они лежали на столе, рядом с калькулятором, и начал читать. Медленно, строчку за строчкой, переводя взгляд слева направо и обратно, как человек, привыкший к документам и не доверяющий ни единому слову на слух.
Лицо не изменилось. Руки не дрогнули. Страница перевернулась с тихим шорохом.
Я подождал, пока он дочитает, и сказал:
– Повторное вскрытие тела Пэйна обнаружило хлороформ в тканях. Пэйн потерял сознание до начала пожара. На одежде Пэйна нафта, та же самая, что в канистрах на вашем четвертом складе и на трех пожарищах. Химический анализ дал идентичный примесный профиль по всем образцам одна партия, один источник. На канистрах с четвертого склада ваши отпечатки пальцев. Ваш бухгалтер дал показания о фиктивных закупках растворителей.
Краузе положил ордер на стол. Снял очки, аккуратно сложил дужки и убрал в нагрудный карман пиджака. Посмотрел на свои руки, крупные, рабочие, с коротко подстриженными ногтями. Руки, строившие бизнес двадцать лет. Руки, державшие тряпку с хлороформом у лица спящего человека.
Потом заговорил. Тихо, почти себе, по-английски, но с интонацией, ушедшей глубже в немецкий, чем обычно, акцент проступил сквозь двадцать лет американской речи, как подпочвенная вода проступает сквозь асфальт.
– Пэйн не должен там ночевать. Я уволил его раньше. Три месяца прошло. Откуда мне знать, что он приходит спать на склад? – Он смотрел не на меня, а на бухгалтерскую книгу, на колонки цифр. – Я пришел в субботу вечером, в одиннадцать. Открыл дверь, вошел. Фонарик, канистра, все подготовлено. И слышу дыхание. В дальнем углу, на картоне, под старым одеялом Пэйн. Спит.
Тишина в кабинете. За стеной секретарша перестала печатать.
– Я стоял две минуты. Может, три. Канистра в руке. Думал уйти. Вернуться завтра. Или на следующей неделе. Но срок в банке наступал в октябре. Четыре недели. До этого ничего не заподозрили. Деньги от уже на счету. Остановиться значит, все пожара впустую и долг остается. – Краузе замолчал. Потом продолжил, еще тише: – У меня в кармане были тряпка и бутылка хлороформа. Купил в аптеке на Чарльз-стрит, сказал для чистки оборудования, фармацевт не спросил документов. Я подошел к Пэйну. Он спал крепко, от него пахло виски. Положил тряпку на лицо. Он дернулся, один раз, и затих. Три минуты. Потом облил нафтой. Поджег. Вышел.
Дэйв стоял у двери, руки опущены, лицо каменное. Маркус у окна, блокнот в руке, но он не писал. Торренс не шевелился.
– А Диллон? – спросил я.
Краузе закрыл глаза на секунду. Открыл.
– Диллон, второй склад. Июль. Я не знал, что он ночует там. Пришел, приготовил все, как надо, фонарь поставил, нафту вылил. Зажег фитиль и пошел к выходу. У двери услышал крик. Диллон проснулся от запаха. Выбежал из-за стеллажей, кричал. Я… – Он провел рукой по лицу. – Мог крикнуть ему: «Беги!» Одно слово. Но тогда он увидит меня. Узнает. Расскажет полиции. И все рухнет. Все двадцать лет моего бизнеса. Пришлось его угомонить.
Он не закончил фразу. Не нужно заканчивать, все в комнате поняли.
Краузе встал из-за стола. Медленно, тяжело, как человек, поднимающий груз, невидимый другим.
Застегнул пиджак на все три пуговицы, верхнюю, среднюю, нижнюю, по порядку, аккуратно, как застегивал каждое утро последние двадцать лет. Одернул полы. Поправил галстук. Протянул руки вперед, запястьями вверх.
Дэйв шагнул от двери, достал наручники из чехла на поясе. Стальные, хромированные, «Смит-Вессон Модель 90», с двойным замком. Защелкнул на левом запястье, потом на правом. Два щелчка, негромких и окончательных.
Краузе посмотрел на наручники. Потом на бухгалтерские книги на столе, раскрытые, с колонками цифр, с карандашными пометками на полях. Двадцать лет цифр, балансов, приходов и расходов. Двадцать лет работы, сведенной к нулю.
Мы вышли из кабинета. Секретарша сидела за столом, руки на коленях, пальцы сцеплены. Лицо побелело. Она смотрела на Краузе в наручниках и не произнесла ни слова.
На улице Краузе остановился. Одна секунда, не больше. Посмотрел на вывеску над дверью: «Краузе Уэрхаузинг, инк.» Белые буквы на темно-зеленом фоне. Потом повернулся и пошел к машине, между Дэйвом и Торренсом, шаг за шагом, ровно, не оглядываясь.
Маркус открыл заднюю дверь «Форда». Краузе сел, наклонив голову, чтобы не удариться о дверной проем. Дэйв сел рядом. Торренс с другой стороны. Двери закрылись.
Я стоял на тротуаре Ганновер-стрит и смотрел на стеклянную дверь офиса, за которой секретарша начала плакать, беззвучно, опустив лицо в ладони. Мимо проехал грузовик с надписью «Бетлехем Стил» на борту, обдав меня запахом дизеля и портовой соли. Чайка крикнула над крышами.
Виктор Краузе приехал в Америку в пятьдесят первом году. Из послевоенной Германии, из руин, из ничего. Построил бизнес с нуля, работал по четырнадцать часов, ни дня отпуска, так сказал Хоффман, и я не видел причин сомневаться.
Аккуратный костюм, крепкое рукопожатие, бухгалтерские книги в порядке, налоги уплачены, ни одной жалобы за двадцать лет. А потом рынок просел, и долги выросли, и банк дал полгода, и где-то между маем и июнем семьдесят второго года Виктор Краузе решил, что цена выживания это две человеческих жизни.
Не от жестокости. Не от безумия. Простая арифметика. Триста сорок тысяч долларов в графе «долг», шестьсот восемьдесят тысяч в графе «страховка». Баланс сходится, если вычесть двух человек из уравнения. Пэйн и Диллон не люди, а статьи расходов, неучтенные и нежелательные, попавшие в баланс по ошибке.
Я сел в машину на переднее сиденье. Маркус завел мотор. На заднем сиденье Краузе сидел между Дэйвом и Торренсом, руки в наручниках на коленях, спина прямая, взгляд перед собой. Молчал. Все, что хотел сказать, уже сказано.
Выехали на шоссе, в сторону Вашингтона. Дождь пошел где-то за Лорелом, мелкий, осенний, первый по-настоящему осенний дождь семьдесят второго года.
Дворники скрипели по стеклу, встречные машины ехали с зажженными фарами. Маркус вел ровно, шестьдесят миль в час, обеими руками на руле.
Никто не разговаривал.
* * *
В пятницу вечером я стоял у входа в «Филомена» на М-стрит, в чистой рубашке и единственном приличном пиджаке, темно-синем, купленном в «Брукс Бразерс» на Коннектикут-авеню за шестьдесят пять долларов, и ждал. Без галстука, первый раз за три месяца я вышел из дома без галстука, если не считать пробежки в Форт-Миде, и чувствовал себя странно раздетым, как солдат, забывший надеть каску.
Ресторан итальянский, в цокольном этаже старого кирпичного дома, вход по ступеням вниз, белый тент над дверью, на стекле золотые буквы. Внутри негромко и тепло, столы на двоих с белыми скатертями, свечи в глиняных подсвечниках, плетеные бутылки «Кьянти» на полках, красно-белая клетка на занавесках, запах чеснока, томатного соуса и свежего хлеба.
Из кухни доносился стук ножей и голос повара, командующего по-итальянски. Музыка тихая, кто-то играл на аккордеоне, не живьем, с пластинки, мягкие неаполитанские мелодии.
Она пришла в семь часов пять минут. Без формы, без нашивки Секретной службы, без кобуры на поясе, и это оказалось неожиданнее, чем я предполагал.
Темное платье, простое, без рисунка, длиной чуть ниже колена, открывающее загорелые плечи и тонкие ключицы. Волосы распущены, темные, до лопаток, чуть вьющиеся на концах, в ресторанном полумраке отливающие каштановым.
На шее тонкая серебряная цепочка с маленьким кулоном, я не разглядел, каким. Губы тронуты помадой, совсем немного, темно-красной. Каблуки невысокие, дюйма два, но на каблуках она казалась выше, и двигалась иначе, не армейским шагом, а мягче, плавнее, хотя осанка осталась та же, прямая и уверенная.
Ее было трудно узнать. И невозможно не узнать.
– Здравствуйте, агент Митчелл.
– Здравствуйте, агент Фарр. Вы опоздали на пять минут.
– Это называется стратегическая задержка. Учат на курсах Секретной службы.
– Нас в ФБР учат приходить на семь минут раньше.
– Поэтому вы всегда выглядите так, будто ждете кого-то.
Я усмехнулся. Она тоже, одним уголком рта, коротко, так же, как на финише в Форт-Миде, когда я сказал, что она хорошо бегает.
Мы сели за столик у стены, в углу, подальше от входа. Официант, молодой итальянец с густыми черными усами и фартуком до колен, принес меню, зажег свечу, налил воду в стаканы.
Меню рукописное, на плотном картоне, каллиграфическим почерком: «Спагетти аль помодоро», «Лазанья алла болоньезе», «Оссо буко», «Сальтимбокка». Цены вменяемые, три-четыре доллара за основное блюдо, доллар за салат, два за бутылку «Кьянти».
Николь заказала «оссо буко» и салат. Я взял стейк и спагетти. Бутылку «Кьянти» на двоих.
Вино пришло в плетеной бутылке, красное, терпкое, с привкусом вишни и дубовой бочки. Официант разлил по стаканам, не по бокалам, здесь подавали в простых стаканах, толстостенных, без ножки, как в римской траттории.
Мы пили вино и разговаривали.
Сначала о работе, осторожно, по касательной, как разговаривают люди из двух закрытых ведомств, привыкшие не произносить вслух того, что не положено произносить. Николь рассказывала про Секретную службу: охрана иностранных делегаций, протоколы безопасности на официальных мероприятиях, бесконечные часы стоя в коридорах и у дверей, пока за закрытыми дверями решаются судьбы стран. Ее хотят перевести на президентскую охрану, первую женщину в истории ведомства, но пока тормозят, потому что нет прецедента, а без прецедента бюрократия не движется.
– Они не знают, куда меня поставить, – сказала она, вращая стакан на скатерти. – Женщина в президентской охране это вопрос протокола, а протокол написан мужчинами для мужчин. Какой туалет использовать на дежурстве, в какой раздевалке переодеваться, как стоять в оцеплении, если рядом пятеро мужчин ростом шесть футов. Они решают эти вопросы уже полгода.
– А стреляете вы все равно лучше всех пятерых.
– Стреляю да. Бегаю тоже. Протокол от этого не меняется. – Она отпила вино. – А вы? Расскажите что-нибудь, что можно рассказать.
Я рассказал, немного, общими чертами, без фамилий и подробностей. Кражу из музея, перелет в Швейцарию, работу на пожарищах. Она слушала, не перебивая, подбородок на сложенных руках, карие глаза в свете свечи. Слушала как человек, понимающий, что такое дело, и не нуждающийся в объяснениях, зачем агент отменяет ужин в воскресенье ради канистр в подвале.
Потом разговор сместился. Второй стакан вина, потом третий, и формальность растворилась вместе с первыми глотками.
– Вермонт? – переспросил я. – На биатлоне вы говорили про ферму и четырех братьев.
– Ричмонд, Вермонт. Двести акров, двадцать коров, яблоневый сад, кленовый сироп весной. Отец полковник в отставке, служил в Корее, потом купил ферму и решил, что детей нужно воспитывать, как новобранцев. Подъем в пять тридцать, физзарядка, завтрак, работа. Стрелять научил меня в десять лет, из двадцатидвухкалиберной «Ремингтон Нейлон 66», пластиковый приклад, легкая, для ребенка самое то. К четырнадцати я стреляла лучше всех четырех братьев, и отец перестал удивляться. Бегать начала тогда же, не по стадиону, по холмам, по грунтовке, через лес, три мили до школы и три обратно, в любую погоду. Зимой по снегу, весной по грязи.
– Три мили для вас разминка, – повторил я слова Дэйва.
– Да, верно. Три мили это разминка. Настоящая работа начинается после шести.
Она говорила об этом просто, без рисовки, как о погоде или расписании автобусов, факт, а не достижение. Выросла на стрельбище, бегала по холмам, чинила тракторы с братьями, доила коров и стреляла ворон с изгороди, а потом уехала в Вашингтон, поступила в Секретную службу и начала ломать стеклянные потолки одной головой, без инструкции и без посторонней помощи.
Такие люди не ждут разрешения. Они приходят и берут то, что считают справедливым, спокойно, уверенно, без крика и без извинений.
Принесли еду. «Оссо буко» Николь голень телятины в густом томатном соусе, мясо отходило от кости, посыпано мелко нарезанной лимонной цедрой и петрушкой, рядом ризотто по-милански, шафрановое, желтое.
Мой стейк толстый, на полтора дюйма, зажаренный на чугунной сковороде, с коркой, с кровью внутри. Спагетти в отдельной тарелке, с маслом и пармезаном.
Мы ели и продолжали разговаривать, и я заметил, что Николь ест так же, как бегает и стреляет, экономно, точно, с удовольствием, но без суеты. Нож в правой руке, вилка в левой, каждое движение отмерено.
И при этом ни тени солдатской скованности; она откидывалась назад, смеялась, наклонялась к свече, и тени ложились на скулы и ключицы, и волосы скользили по плечам каждый раз, когда она поворачивала голову.
Бутылка «Кьянти» опустела, мы заказали вторую. Свеча догорела, официант принес новую.
– Вы живете один? – спросила она.
– Один. Квартира на Дюпон-серкл, третий этаж. Диван, телефон, холодильник с консервированным супом.
– Впечатляющий набор.
– Агент ФБР со стажем четыре месяца. Роскоши не предполагается.
– У меня тоже нет роскоши. Квартира в Фогги-Боттом, третий этаж, окна на Потомак. Но кофе варю хороший.
Она сказала это ровным тоном, глядя мне в глаза, без кокетства и без игры, прямо, как предложение, не требующее расшифровки. Так же прямо, как в Форт-Миде, когда сказала про ужин.
Николь не играла в намеки. Намеки роскошь для людей с лишним временем, а у женщины, выросшей с четырьмя братьями на двухсотакровой ферме, лишнего времени не водилось.
– Хороший кофе серьезный аргумент, – сказал я.
– Я знаю.
Расплатились, одиннадцать долларов с чаевыми, и вышли. М-стрит в десять вечера: желтые фонари, закрывающиеся магазины, такси, пары, идущие из ресторанов, далекая музыка из баров. Сентябрьский воздух теплый и мягкий, пахнет опавшими листьями и рекой.
Глава 25
Николь
До Фогги-Боттом пятнадцать минут пешком, по М-стрит на восток, потом направо, к Потомаку. Шли рядом, не касаясь друг друга, но близко, на расстоянии вытянутой ладони, и я чувствовал тепло, идущее от нее, или воображал его, что одно и то же.
Ее дом – старый кирпичный пятиэтажник на Двадцать пятой улице, у перекрестка с Ай-стрит, в двух кварталах от набережной. Подъезд с тяжелой дверью, вестибюль с почтовыми ящиками и запахом стирального порошка, лестница наверх, третий этаж. Дверь с номером 3Б, замок щелкнул, Николь толкнула дверь плечом.
Квартира: две комнаты, маленькие, чистые, без лишнего. Гостиная с кухонным углом: раковина, газовая плита, холодильник «Фриджидэр», стол на двоих у окна.
Стены белые, на одной фотография в рамке: горный пейзаж, зеленые склоны, ферма внизу, крошечная, как игрушечная. Вермонт. На полке у окна несколько книг: Грэм Грин, Ле Карре и Агата Кристи стоят в ряд, корешки потертые, читаные.
Рядом маленькое радио «Зенит», транзисторное, черное, с круглым динамиком. На подоконнике кактус в глиняном горшке и бинокль «Бушнелл», компактный, в кожаном чехле. Профессиональная привычка или привычка фермерской девочки, высматривающей ястребов над курятником.
Окно открыто, занавеска колыхалась от ночного ветра с Потомака. Река угадывалась внизу, темная, широкая, с отражениями фонарей на набережной и далекими огнями Росслина на виргинском берегу.
Николь бросила сумочку на стул, скинула туфли. Босиком прошла к кухонному углу, включила конфорку, поставила кофейник.
– Кофе или вода?
– Кофе.
Она насыпала молотый кофе в металлический фильтр, залила воду, поставила на огонь. Голубое пламя обхватило дно кофейника. Запах молотых зерен, настоящих, не «Максвелл Хаус» из банки, а свежемолотых, темной обжарки.
Николь повернулась ко мне, прислонилась к кухонной стойке, скрестила руки. Босые ноги на линолеумном полу, темное платье, серебряная цепочка на шее, волосы на плечах.
В полумраке кухни, при свете уличного фонаря из окна и голубом мерцании газовой горелки, ее лицо казалось мягче, чем днем, скулы, тени под глазами, прищур, все то же, но освещенное иначе, как пейзаж на закате, когда привычные контуры приобретают новую глубину.
– Вы не пришли ради кофе, агент Митчелл, – сказала она.
– А вы не пригласили меня ради кофе, агент Фарр.
Кофейник зашипел на плите. Николь не обернулась.
Я шагнул к ней. Она не отступила, не опустила глаз, не скрестила руки плотнее, просто ждала, спокойно, с тем же прямым взглядом, каким смотрела на мишень с двадцати пяти ярдов, прежде чем положить все пять в десятку.
Я положил ладонь на ее талию. Ткань платья тонкая, теплая, под ней гладкая, горячая кожа, напряженные мышцы живота. Николь не дрогнула. Ее рука поднялась, легла мне на грудь, поверх рубашки, и пальцы сжали ткань, не резко, а с той мерной силой, с какой берут поводья или рукоять пистолета.
Поцелуй. Медленный, долгий. Ее губы на вкус как вино и помада, теплые, настойчивые.
Язык коснулся моего, осторожно, потом увереннее. Рука скользнула с груди на плечо, пальцы сжались на затылке, притянули ближе. Мои руки обхватили ее поясницу, ладони легли на изгиб спины, там, где кончается платье и начинается обнаженная кожа.
Николь оторвалась первой. Дыхание чаще, но лицо спокойное, глаза открыты.
– Кофе убежит, – сказала она.
Повернулась, сняла кофейник с огня. Поставила на подставку. Не налила. Поставила и оставила.
Потом взяла меня за руку и повела из кухни через узкий коридор, мимо ванной с приоткрытой дверью, в спальню.
Спальня маленькая, кровать у стены, широкая, с простым металлическим изголовьем, покрывало темно-синее, две подушки. Тумбочка с будильником «Уэстклокс» и стаканом воды.
На стене еще одна фотография, молодая Николь в армейской куртке, с винтовкой на плече, на фоне заснеженного поля. Лет семнадцать, может, восемнадцать, лицо тоньше, но тот же прищур, та же прямая спина. Окно приоткрыто, ветер с Потомака шевелил тонкую занавеску, и свет уличного фонаря ложился на стену длинными желтыми полосами.
Николь остановилась у кровати, повернулась ко мне. Подняла руки, завела за спину и расстегнула «молнию» платья, одним плавным движением, сверху вниз, без заминки.
Платье соскользнуло с плеч, с бедер, легло на пол темным облаком вокруг босых ступней. Под платьем белье, простое, белое, хлопковое, ни кружев, ни шелка, и от этой простоты перехватило дыхание сильнее, чем от любого кружева.
Загорелое тело, сухое, спортивное и в то же время мягкое в тех местах, где мягкость необходима, изгиб бедер, полная грудь, округлость живота ниже пупка. Веснушки рассыпаны по плечам, ключицам и верхней части груди, как звезды на летней карте неба. Серебряная цепочка лежала на коже, кулон, маленькая подковка, покачивался между ключиц.
Я расстегнул пуговицы рубашки, одну за другой, сверху вниз. Николь смотрела, как я раздеваюсь, прямо, без смущения, с тем спокойным вниманием, какое отличало все, что она делала.
Рубашка упала на пол рядом с платьем. Я стянул футболку через голову. Николь провела ладонью по моей груди, от ключицы вниз, по ребрам, по шраму на левом предплечье. Пальцы задержались на шраме, осколочное ранение, Вьетнам, рваные края, побелевшие от времени.
– Вьетнам? – спросила она тихо.
– Шестьдесят восьмой. Кусок металла, три месяца в госпитале.
Она наклонилась и поцеловала шрам. Мягко, губы едва коснулись кожи, дыхание теплое и влажное. Потом подняла лицо.
Я обнял ее. Ее кожа прижалась к моей, горячая, живая, и я ощутил все сразу, тепло, запах, биение пульса на шее, мягкость груди у моих ребер, твердость мышц спины под ладонями. Она обхватила меня руками, притянула ближе, ногти легко прошлись по лопаткам, вызывая мурашки.
Мы упали на кровать. Покрывало смялось, подушка сдвинулась. Пружины скрипнули.
Ее волосы рассыпались по простыне, темные на белом. Я наклонился к ней, целуя шею, ключицы, впадинку у основания горла, где пульсировала жилка, быстро и часто. Серебряная цепочка зацепилась за мою губу, холодная, как искра. Николь запрокинула голову, обнажая горло, и тихо вздохнула, не стон, а глубокий, долгий выдох, как после финишной черты.
Мои губы спустились ниже, по ее ключицам, по коже между грудей, теплой и чуть солоноватой от дневного пота. Ее руки легли мне на затылок, пальцы сжали волосы. Я целовал ее грудь, одну, потом другую, обводя языком, чувствуя, как напрягается кожа, как учащается дыхание, как ее тело выгибается мне навстречу, медленно, плавно, как волна.
Николь потянула меня вверх, к лицу. Поцелуй, жадный, глубокий, ее зубы слегка прикусили мою нижнюю губу. Ее ноги обвили мои бедра, пятки уперлись в поясницу, притягивая ближе, настойчиво, требовательно. Ее дыхание обжигало мне щеку, быстрое, горячее, неровное.
Белье исчезло, ее, мое, улетело куда-то на пол, к платью и рубашке. Ее тело обнаженное, цельное, безупречное в полумраке спальни, длинные ноги, плоский живот с тонкой линией мышц, темный треугольник внизу, изгиб бедер, родинка на левом бедре, веснушки на плечах. Я вбирал все это руками и глазами, ощупывая, запоминая, как вслепую читают шрифт Брайля, каждую точку, каждую впадину, каждый изгиб.
Николь притянула меня к себе, и я вошел в нее, медленно, ощущая каждый дюйм, каждый вздох. Она закрыла глаза, губы приоткрылись, тихий стон поднялся из глубины, и руки сжали мои плечи, крепко, до боли, до побелевших костяшек.
Ее тело приняло мое как реку принимает лодку, сопротивление, потом слияние, потом ритм, медленный, глубокий, нарастающий.
Мы двигались вместе, и ритм этот нарастал, как приливная волна, сначала плавно, потом сильнее, быстрее, настойчивее. Николь открыла глаза и смотрела на меня, снизу вверх, карие глаза в полумраке, блестящие, расширенные, и в этом взгляде не осталось ни сдержанности, ни контроля, ни дисциплины, только жар, только «здесь», только «сейчас».
Ее ноги обхватили меня крепче, и она подалась навстречу, запрокинув голову, мышцы живота напряглись, спина выгнулась, и звук, вырвавшийся из ее горла, низкий, хриплый, ни на что не похожий, прокатился по маленькой спальне как гром в горах.
Я уткнулся лицом в ее шею, вдыхая запах, пот, духи, что-то цветочное, кожа, живое тепло, и отпустил, и мир на секунду перестал существовать, остались только пульс, дыхание и бесконечная, оглушительная тишина, какая бывает только после.
Потом покой. Медленное возвращение. Ее голова на моем плече, волосы щекочут подбородок.
Ее ладонь лежит у меня на груди, поверх сердца, и я чувствую, как пульс замедляется под ее пальцами, мой и ее, почти одновременно, как два метронома, постепенно находящих общий темп. За окном Потомак, фонари, далекие огни Росслина. Занавеска колышется на ветру. Будильник «Уэстклокс» на тумбочке тикает мерно и неумолимо, отсчитывая минуты ночи.
Николь заснула первой. Дыхание стало ровным и глубоким, рука расслабилась, пальцы разжались на моей груди.
Я лежал и смотрел в потолок, белый, с тонкой трещиной от стены к лампе, и чувствовал что-то, чему не мог подобрать название. Не любовь, слишком рано для этого слова. Не привязанность, мы знакомы пару недель.
Скорее совпадение. Два человека, пришедшие из разных мест и обнаружившие, что их ритмы, дыхания, шага, молчания, звучат в одном темпе.
Где-то далеко простонала баржа на Потомаке. Николь шевельнулась во сне, прижалась теснее. Серебряная подковка на цепочке лежала в ямке у основания горла, поднималась и опускалась с каждым вдохом.
Я закрыл глаза и заснул.
В шесть утра меня разбудил звук.
Тихий, четкий, щелчок замка на ванной двери, шум воды в раковине, шорох одежды. Потом шаги босых ног, по линолеуму кухни. Звяканье посуды. Запах кофе, свежего, настоящего.
Николь появилась в дверях спальни. Уже одетая, темно-синий пиджак Секретной службы, белая блузка, юбка.
Волосы снова собраны в хвост. Лицо без косметики, умытое, сосредоточенное. Через двадцать минут она будет стоять в коридоре какого-нибудь правительственного здания, рука на кобуре, глаза на двери, профессиональная и непроницаемая, и никто из коллег не заметит ни одной перемены.
– Кофе на плите, – сказала она. – Чашки в шкафу слева. Молоко кончилось, есть только черный.
– Спасибо.
Она кивнула. Надела туфли, взяла сумочку со стула, проверила содержимое, удостоверение, ключи, что-то еще. Остановилась у двери, обернулась.
– Итан.
– Да?
– Не звони на этой неделе. Я позвоню сама.
И ушла. Дверь закрылась, замок щелкнул, шаги по лестнице, быстрые, легкие, стихли.
Я лежал на смятой постели, в тишине чужой квартиры, и смотрел на полоску утреннего света на потолке. За окном просыпался Вашингтон, первые машины на набережной, гудок баржи на Потомаке, далекий лай собаки в парке.
На тумбочке будильник «Уэстклокс» показывал шесть двенадцать. На плите стоял кофейник, горячий, полный, пахнущий так, что можно встать ради одного этого запаха.
Никаких обещаний. Никаких разговоров о следующем разе. «Не звони, я позвоню сама.» Николь Фарр пришла и ушла на тех же условиях, на каких живет, прямо, уверенно, без оглядки.
Я встал, сполоснул лицо холодной водой в ванной, налил кофе в чашку с надписью «Секретная служба США» на боку и вышел на маленький балкон, выходивший на Потомак. Утренний воздух свежий, чуть прохладный, с речным запахом. Небо чистое, голубое, без единого облака. Листья на деревьях вдоль набережной начинали желтеть, все-таки сентябрь, осень на подходе.
Я стоял на балконе чужой квартиры, пил чужой кофе из чужой чашки и чувствовал что-то похожее на легкость. Не радость, ведь радость предполагает причину. Легкость. Как после долгого бега, когда мышцы устали, а дыхание ровное, и мир вокруг прост и ясен, без лишних вопросов.
С балкона квартиры Николь я вернулся домой, на Дюпон-серкл, переоделся в рабочий костюм, белая рубашка, серые брюки, галстук, пиджак, начищенные ботинки, и к восьми сидел за столом в здании ФБР на Пенсильвания-авеню, с чашкой кофе из кофеварки «Мистер Коффи» в комнате отдыха и стопкой рапортов за неделю, накопившихся, пока я занимался Краузе.
В восемь пятнадцать дверь кабинета Томпсона открылась.
– Митчелл. Ко мне.
Знакомый маршрут: столы, перегородка, дверь, маленький кабинет с тремя телефонами, пепельницей, переполненной окурками сигар, и фотографией Томпсона с Гувером на стене: рукопожатие, темные костюмы, серьезные лица. Портрет уходящей эпохи, прибитый к стене гвоздем.








